Еще слово о последней сцене. Она совершенно не вышла. Занавес закрывается в какую-то смутную минуту, и пиеса, кажется, как будто не кончена. Но я не виноват. Меня не хотели слушать. Я и теперь говорю, что последняя сцена не будет иметь успеха до тех пор, пока не поймут, что это просто немая картина, что всё это должно представлять одну окаменевшую группу, что здесь оканчивается драма и сменяет ее онемевшая мимика, что две-три минуты должен не опускаться занавес, что совершиться всё это должно в тех же условиях, каких требуют так называемые живые картины. Но мне отвечали, что это свяжет актеров, что группу нужно будет поручить балетмейстеру, что несколько даже унизительно для актера, и пр., и пр., и пр. Много еще другихпрочих увидел я на минах, которые были досаднее словесных. Несмотря на все эти прочие, я стою на своем, и сто раз говорю: нет. Это не свяжет нимало, это не унизительно; пусть даже балетмейстер сочинит и составит группу, если только он в силах почувствовать настоящее положение всякого лица. Таланта не остановят указанные ему границы, как не остановят реку гранитные берега: напротив, вошедши в них, она быстрее и полнее движет свои волны. И в данной ему позе чувствующий актер может выразить всё. На лицо его здесь никто не положил оков, размещена только одна группировка; лицо его свободно выразит всякое движение. И в этом онемении разнообразия для него бездна. Испуг каждого из действующих лиц не похож один на другой, как не похожи их характеры и степень боязни и страха, вследствие великости наделанных каждым грехов. Иным образом остается поражен городничий, иным образом поражена жена и дочь его. Особенным образом испугается судья, особенным образом попечитель, почтмейстер, и пр., и пр. Особенным образом останутся пораженными Бобчинский и Добчинский, и здесь не изменившие себе и обратившиеся друг к другу с онемевшим на губах вопросом. Одни только гости могут остолбенеть одинаким образом, но они даль в картине, которая очерчивается одним взмахом кисти и покрывается одним колоритом. Словом, каждый мимически продолжит свою роль, и, несмотря на то́, что, повидимому, покорил себя балетмейстеру, может всегда остаться высоким актером. Но у меня недостает больше сил хлопотать и спорить. Я устал и душою и телом. Клянусь, никто не знает и не слышит моих страданий. Бог с ними со всеми. Мне опротивела моя пиеса. Я хотел бы убежать теперь бог знает куда, и предстоящее мне путешествие, пароход, море и другие, далекие небеса, могут одни только освежить меня. Я жажду их, как бог знает чего. Ради бога, приезжайте скорее. Я не поеду, не простившись с вами. Мне еще нужно много сказать вам того, что́ не в силах сказать несносное, холодное письмо… 1836 г. мая 25 С.-Петербург.
Две сцены, выключенные, как замедлявшие течение пьесы
I.
Анна Андреевна и Марья Антоновна.
Марья Антоновна. Но я не знаю, маминька, отчего вам кажется, что у вас лучше всего глаза…
Анна Андреевна. Вздор тебе кажется. Ты глупости, сударыня, толкуешь. Когда жила у нас полковница, которая уж такая была модница, какой я именно не знаю, выписывала всё платье из Москвы, - бывало мне несколько раз повторяет: "Сделайте милость, Анна Андреевна, откройте мне эту тайну, отчего ваши глаза просто говорят… " И все бывало в один голос: "С вами, Анна Андреевна, довольно побыть минуту, чтобы от вашей любезности позабыть все обстоятельства". А стоявший в это время штаб-ротмистр Ставрокопытов? Он, не помню, проживал за ремонтом, что ли? Красавец! Лицо свежее, румянец как я не знаю что̀; глаза черные, черные, а воротнички рубашки его - это батист такой, какого никогда еще купцы наши не подносили нам. Он мне несколько раз говорил: "Клянусь вам, Анна Андреевна, что не только не видал, не начитывал даже таких глаз; я не знаю, что̀ со мною делается, когда гляжу на вас"… На мне еще тогда была тюлевая пелеринка, вышитая виноградными листьями с колосками и вся обложенная блондочкою, узенькою, не больше как в палец - это просто было обворожение! Так говорит бывало: "Я, Анна Андреевна, такое чувствую удовольствие, когда гляжу на вас, что мое сердце", говорит… Я уж не могу теперь припомнить, что он мне говорил. Куды ж! он после того такую поднял историю: хотел непременно застрелиться; да как-то пистолеты куда-то запропастились; а случись пистолеты, его бы давно уже не было на свете.
Марья Антоновна. Я не знаю, маминька, - мне однако ж кажется, что у вас нижняя часть лица гораздо лучше, нежели глаза.
Анна Андреевна. Никогда, никогда. Вот этого уже нельзя сказать. Что вздор, то вздор.
Марья Антоновна. Нет, право, маминька; когда вы эдак говорите или сидите в профили, у вас губы всё…
Анна Андреевна. Пожалуста не толкуй пустяков! Такая, право, несносная! Чтобы она как-нибудь не поспорила… боже сохрани! Вот, что у матери ее хорошие глаза, так уж ей и завидно. За этими спорами, за вздорами, я заболталась с тобой. А тут, того и гляди, что он приедет и застанет нас одетыми бог знает как. (Поспешно уходит; за ней Марья Антоновна.)
II.
Хлестаков и Растаковский, в екатерининском мундире с эксельбантом.
Растаковский. Имею честь рекомендоваться - житель здешнего города, помещик, отставной секунд-маиор Растаковский.
Хлестаков. А, прошу покорнейше садиться; очень рад. Я очень хорошо знаком с вашим начальником.
Растаковский (сел). А, так вы изволили знать Задунайского?
Хлестаков. Какого Задунайского?
Растаковский. Графа Румянцева-Задунайского, Петра Александровича: ведь это мой бывший начальник.
Хлестаков. Да… так вы служили уже давно?..
Растаковский. Находился во время осады под Силистрией, в 773 году. Очень жаркое было дело. Турок был вот так, как этот стол, перед нами. Я был тогда сержантом, а секунд-маиор был в нашем полку - не изволите ли вы знать: Гвоздев Петр Васильевич?
Хлестаков. Гвоздев? какой это?
Растаковский. Петр Васильевич. Он был по высочайшему повелению покойной императрицы переведен потом в драгуны.
Хлестаков. Нет, не знаю.
Растаковский. Я так и полагал, что вы не знаете, потому что уж более тридцати лет как он умер. Вот здесь не далеко, верстах в двадцати от города, осталась его внучка, что вышла замуж за Ивана Васильевича Рогатку.
Хлестаков. За Рогатку? Скажите! Я этого совсем не полагал.
Растаковский. Да-с, Рогатка, Иван Васильевич. - Так турок стоял перед нами вот так, как бы этот стол. Зима и снег и сумятица была такая, как в том году, когда француз подступал под Москву. В нашем полку был тоже секунд-маиором Фухтель-Кнабе, немец. Звали его Сихфрид Иванович, но генерал-аншеф тогдашний, Потемкин, велел переименовать: ты, говорит, не Сихфрид, а Суп, - так будь ты Супом Ивановичем; и с той поры так и осталось ему имя Суп Иванович. Так этот Суп Иванович и секунд-маиор Гвоздев, о котором я говорил, были посланы за фуражом. К ним был прикомандирован я и еще квартермистр, если изволите знать - Трепакин, Автоном Павлович: он также, я думаю, уже будет лет двадцать пять, как умер.
Хлестаков. Трепакин, нет, не знаю. А вот я хотел бы попросить у вас…
Растаковский (не слушая). Видный мужчина, русый волос, золотой эксельбант. Ловко танцовал польской. Хлопнет, бывало, рукою и отобьет пару у самого полковника, и как только девушки… хе, хе, хе… У нас бывали тогда палатки; и как только заглянешь к нему в палатку… хе, хе, хе… там уж сидит, и на утро денщик выводит, как будто драгуна, в треугольной шляпе… хе, хе, хе… и портупея висит, хе, хе, хе…
Хлестаков. Да, эта подобная история с моим знакомым, одним чиновником, который очень выгодно служит. Сидит он в халате, закурил трубку, вдруг к нему приходит один мой тоже приятель, гвардеец, кавалергардского полку, и говорит… (Останавливается и смотрит между тем пристально в глаза Растаковскому.) Послушайте, однако ж, не можете ли вы мне дать сколько-нибудь взаймы денег? Я в дороге истратился.
Растаковский. Да кто это просил денег, чиновник у гвардейца или гвардеец у чиновника?
Хлестаков. Нет, это я прошу у вас. Видите, чтоб после как-нибудь не позабыть, так лучше теперь.
Растаковский. Так это вам нужны деньги! Как странно! Я думал, что гвардеец при анекдоте-то попросил. Как в разговоре-то иногда случается! Так вам нужны деньги? А я, признаюсь, с своей стороны пришел беспокоить преубедительнейшею просьбою.
Хлестаков. А что, о чем?
Растаковский. Должен получить прибавочного пенсиона, так я просил бы, чтобы замолвили там сенаторам или кому другому.
Хлестаков. Извольте, извольте.
Растаковский. Я сам подавал просьбу, да только, может, не туда, куда следует.
Хлестаков. А как давно вы подавали просьбу?
Растаковский. Да если сказать правду, не так и давно, - в 1801 году; да вот уж тридцать лет нет никакой резолюции. Я послал чрез Сосулькина, Ивана Петровича, который ехал тогда в Петербург; да он-то не слишком надежный человек. Так статься может, что просьбу отнес-то не туды, куды следует. А оно, правда, уже немного и ждать остается: тридцать лет прошло, стало быть, теперь скоро дело решится.
Хлестаков. Да, натурально, теперь решат скоро; а впрочем я тоже с своей стороны… хорошо, хорошо.
Позднейшие приложения
Предуведомление
Почти все наши русские литераторы жертвовали чем-нибудь от трудов своих в пользу неимущих: одни издавали с этой цел<ью> сами книги, другие не отказывались участвовать в изданиях, собираемых из общих трудов, третьи, наконец, составляли нарочно для того публичные чтения; один я отстал от прочих. Желая хотя поздо загладить свой проступок, назначаю в пользу неимущих четвертое и пятое изданье "Ревизора", ныне напечатанные в одно и то же время в Москве и в Петербурге, с присовукуплением новой, неизвестной публике пиэсы: "Развязка Ревизора". По разным причинам и обстоятельствам пиэса эта не могла быть доселе издана и в первый раз помещается здесь. Деньги, выручаемые за оба эти издания, назначаются только в пользу тех неимущих, которые, находясь на самых незаметных и маленьких местах, получают самое небольшое жалованье и этим небольшим жалованьем, едва достаточным на собственное прокормление, должны помогать, а иногда даже и содержать еще беднейших себя родственников своих, словом, в пользу тех, которым досталась горькая доля тянуть двойную тягость жизни. А потому прошу всех моих читателей, которые сделали уже начало доброму делу покупкой этой книги, сделать ему и доброе продолжение. А именно: собирать по возможности и по мере досуга сведения обо всех, наиболее нуждающихся как в Москве, так и в Петербурге, не пренебрегая скучным делом входить самому лично в их трудные обстоятельства и доставлять все таковые сведения тем, на которых возложена раздача вспомоществований. Много происходит вокруг нас страданий, нам неизвестных. Часто в одном, и том же месте, в одной и той же улице, в одном и том же с нами доме изнывает человек, сокрушенный весь тяжким игом нужды и ею порожденного сурового внутреннего горя, которого вся участь, может быть, зависела от одного нашего пристального на него взгляда, - но взгляда на него мы не обратили; беспечно и беззаботно продолжаем жизнь свою, почти равнодушно слышим о том, что такой-то, живший с нами рядом, погибнул, не подозревая того, что причиной этой погибели было именно то, что мы не дали себе труда пристально взглянуть на него. Ради самого Христа, умоляю не пренебрегать разговорами с теми, которые молчаливы и неразговорчивы, которые скорбят тихо, претерпевают тихо и умирают тихо, - так что даже редко и по смерти их узнается, что они умерли от невыносимого бремени своего горя. Всех же тех моих читателей, которые, будучи заняты обязанностями и должностями высшими и важнейшими, не имеют чрез то досуга входить непосредственно в положения бедных, прошу не оставить посильным денежным вспоможеньем, препровождая его к одному из раздавателей таких вспомоществований, которых имена и адресы приложены в конце сего предуведомленья. Считаю обязанностью при этом уведомить, что избраны мною для этого дела те из мною знаемых лично людей, которые, не будучи озабочены излишне собственными хлопотами и обязанностями, лишающими нужного досуга для подобных занятий, влекутся сверх того собственной душевной потребностью помогать другому и которые взялись радостно за это трудное дело, несмотря на то, что оно отнимет от них множество приятных удовольствий светских, которыми неохотно жертвует человек. А потому всяк из дающих может быть уверен, что помощь, ими произведенная, будет произведена с рассмотрением: не бросится из нее и копейка напрасно. Не помогут они по тех пор человеку, пока не узнают его близко, не взвесят всех обстоятельств, его окружающих, и не получат таким образом вразумленья полного, каким советом и напутствием сопроводить поданную ему помощь. В тех же случаях, где страждущий сам виной тяжелой участи своей и в дело его бедствия замешалось дело его собственной совести, помощь произведут они не иначе, как через руки опытных священников и вообще таких духовников, которые не в первый раз имели дело с душой и совестью человека. Хорошо, если бы всяк из тех, которые будут собирать сведения о бедных, взял на себя труд изъясняться об этом с раздавателями сумм лично, а не посредством переписки: в разговорах объясняются легко все те недоразумения, которые всегда остаются в письмах. Всяк может усмотреть сам уже по роду самого́ дела, к кому из означенных лиц ему будет приличней, ловче и лучше обратиться, принимая в соображение и то, в каком деле особенно нужно сострадательное участие женщины, а в каком твердое, братски подкрепляющее слово мужа. Лучше, если для таких переговоров будет назначен раз навсегда один определенный час, хотя, положим, от 11 до 12, который для большинства людей есть удобнейший; если ж кому он и неудобен, то всё-таки, пришедши в этот час, можно получить осведомление о другом, удобнейшем.
Имена и места жительств лиц, принявших на себя раздачу вспомоществований:
В Москве
Авдотья Петров<на> Елагина, живет в такой-то улице.
Екатер<ина> Ал<ександровна> Свербеева.
Вера Сергеевна Аксакова.
Алексей Степан<ович> Хомяков.
Василий Алек<сандрович> Панов.
Николай Филип<пович> Павлов.
Петр Васильевич Киреевский.
В Петербурге
Кн. Ольга Степ<ановна> Одоевская, живет в такой-то улице.
Графиня Анна Мих<айловна> Вьельгорская.
<Графиня> Дашкова.
Аркадий Осипович Россети.
Юрий Федор<ович> Самарин.
Владим<ир> Алексеевич Муханов.
Предуведомление для тех, которые пожелали бы сыграть как следует "Ревизора"
Больше всего надобно опасаться, чтобы не впасть в карикатуру. Ничего не должно быть преувеличенного или тривиального даже в последних ролях. Напротив, нужно особенно стараться актеру быть скромней, проще и как бы благородней, чем как в самом деле есть то лицо, которое представляется. Чем меньше будет думать актер о том, чтобы смешить и быть смешным, тем более обнаружится смешное взятой им роли. Смешное обнаружится само собою именно в той сурьезности, с какою занято своим делом каждое из лиц, выводимых в комедии. Все они заняты хлопотливо, суетливо, даже жарко своим делом, как бы важнейшею задачею своей жизни. Зрителю только со стороны виден пустяк их заботы. Но сами они совсем не шутят и уж никак не думают о том, что над ними кто-нибудь смеется. Умный актер, прежде чем схватить мелкие причуды и мелкие особенности внешние доставшегося ему лица, должен стараться поймать общечеловеческое выражение роли. Должен рассмотреть, зачем призвана эта роль; должен рассмотреть главную и преимущественную заботу каждого лица, на которую издерживается жизнь его, которая составляет постоянный предмет мыслей, вечный гвоздь, сидящий в голове. Поймавши эту главную заботу выведенного лица, актер должен в такой силе исполниться ею сам, <чтобы> мысли и стремления взятого им лица и как бы усвоились ему самому и пребывали бы в голове его неотлучно во всё время представления пиэсы. О частных сценах и мелочах он не должен много заботиться. Они выдут само собою удачно и ловко, если только он не выбросит ни на минуту из головы этого гвоздя, который засел в голову его героя. Все эти частности и разные мелкие принадлежности, - которыми так счастливо умеет пользоваться даже и такой актер, который умеет дразнить и схватывать походку и движенье, но не создавать целиком роли, - суть не более как краски, которые нужно класть уже тогда, когда рисунок сочинен и сделан верно. Они - платье и тело роли, а не душа ее. Итак, прежде следует схватить именно эту душу роли, а не платье ее.
Одна из главных ролей есть городничий. Человек этот более всего озабочен тем, чтобы не пропускать того, что плывет в руки. Из-за этой заботы ему некогда было взглянуть построже на жизнь или же осмотреться получше на себя. Из-за этой заботы он стал притеснителем, не чувствуя сам, что он притеснитель, потому что злобного желанья притеснять в нем нет; есть только желанье прибирать всё, что ни видят глаза.
Просто он позабыл, что это в тягость другому и что от этого трещит у иного спина. Он вдруг простил купцов, замышлявших погубить его, когда те предложили заманчивое предложение, потому что эти заманчивые блага жизни обуяли им и сделали то, что в нем очерствело и огрубело чутье слышать положенье и страданье другого. Он чувствует, что грешен, он ходит в церковь, думает даже, что в вере тверд, даже помышляет когда-нибудь потом покаяться. Но велик соблазн всего того, что плывет в руки, и заманчивы блага жизни, и хватать всё, не пропуская ничего, сделалось у него уже как бы просто привычкой. Его поразил распространившийся слух о ревизоре; еще более поразило это, что этот ревизор - incognito, неизвестно когда будет, с которой стороны подступит. Он находится от начала до конца пиесы в положениях свыше тех, в которых ему случалось бывать в другие дни жизни. Нервы его напряжены. Переходя от страха к надежде и радости, взгляд его несколько распален от того, и он стал податливее на обман, и его, которого в другое время не скоро удалось бы обмануть, становится возможным. Увидевши, что ревизор в его руках, не страшен и даже с ним вступил в родню, он предается буйно радости при одной мысли о том, как понесется отныне его жизнь среди пирований, попоек, как будет он раздавать места, требовать на станциях лошадей и заставлять ждать в передних городничих, важничать, задавать тон. Поэтому-то внезапное объявление о приезде настоящего ревизора для него больше, чем для всех других, громовой удар, и положенье становится истинно трагическим.