Пламень - Карпов Пимен Иванович 19 стр.


II

Белый аромат обдавал сердце сладким холодом, бил в голову, что крепкое вино. Над синим озером, шатая спутанные косы гибких ночных ив, шумел ветер. Переплескивались о чем-то с волнами шептуны-камыши. Цветистые горные травы дымились, словно жертвенники, и качались на стеблях вещие птицы.

За озером дымные леса смешивались с златоцветной, бросившей сумрак под вершины берез ночью. Молчальницын скит маячил из темной дальней хвои. Нежной манил к себе майной.

Из-за лесов, цепляясь за ветви шумящих ив, темные плыли, нежные малиновые звоны. Расстилались по горным лугам. А за серебряными звонами катились, перекликаясь и тая, светлые, жемчужные россыпи волн…

Когда вошел Крутогоров в лесную глушь, его обдало, свежим крепким ароматом ладана и цветов. Под ноги ему, теряясь в ночной зелени, упал бледный свет: за старыми дуплистыми липами прошла с Зажженной свечой в руке монахиня в черной длинной рясе.

Лесные цветы распускались под росой, и, словно херувимский ладан, курился их аромат, острый и крепкий, как вино, росная свежая земля, с горьким запахом смолы и березняка смешиваясь, веяла холодом и укропом. В зеленом сумраке пряный бродил, хмельной туман. Впитывая влагу рос, разбухали в сыром тепле ростки. За оградой сумно колыхалось глубокое темное озеро, и звезды упорно выплывали из него, качаясь на волнах.

Над склоном берега смутным призраком подымалась воздушная; каменная, обвитая хмелем паперть, в ветвях берез и черешен, облитых светом синих хрустальных лампад.

* * *

В молчальницын скит не смел никто и ступить ногой, боясь небесной кары. О приходящих и недугующих и жаждущих мановения прорицала молчальница на паперти - знаками, через приближенную послушницу. Жизнь свою она проводила в вечной молитве. По ее молчаливому предстательству Сущий щадил мир.

Но она поклялась не говорить на земле не только с людьми, но и с Сущим.

Толпы паломников стекались к ней, подобно горным истокам, жаждущим слиться с рекою. И каждый находил у ней утешение, радость, свет, ибо иные, неведомые миры открыты были ей и ясна ей была книга судеб.

По ограде, сплетаясь в венки, спускались валы дикого виноградника. Вещая ночь одурманивала Крутогорова, околдовывала. И глаза бездны глядели на него: идти иди не идти?

За обрывом плескались волны. Из тростников выплывали лебеди. Шумно били крыльями о темные волны, таинственно кого-то клича из синего далека. А с волнами сплетались цветы и звезды. И неведомые ночные зовы взрывали душу - пели: иди!

О цветах лесных, о загадочной жизни лебедей грезил Крутогоров. И свежая земля поила его росной грудью…

Тек рокот волн под белоснежными лебедиными крыльями. Вздыхал протяжно лес.

Крутогоров пошел к скиту.

* * *

Из сумрака, озираясь, выплыла все та же монахиня. Остановилась на дорожке, как вкопанная, увидев Крутогорова. Низко-низко опустила голову, прижав к щеке пальцы сомкнутых, смутно белеющих в сумраке рук. Проронила тихо:

- Иди назад… Не знаешь разве? Не поняв, Крутогоров молчал печально. А горячая волна, захлестнув, отняла у него сердце.

И вдруг, спохватившись, вскрикнул Крутогоров глухо:

- Это ты!

- Уйди.

- Нет, не уйду. Я пришел к молчальнице.

- Не уйдешь? - странно, вызывающе подняла голову Мария.

И поникла горько:

- Все на меня!.. На кого Бор, на того и люди… За что ты меня мучишь?.. Ты мне - самый родной человек на свете был… А теперь…

Крутогоров, подойдя к ней, сжал тонкие ее, горячие, пахнущие ладаном и расцветающей черемухой пальцы. Удивленно и загадочно приблизила она свои глаза к его глазам. А крепкая ее, высокая грудь то подымалась под строгими складками рясы, то опускалась.

Молча упал перед ней Крутогоров. И вся она вздрагивала, как лист, колеблемый ветром… А Крутогоров вдыхал запах свежего чернозема, пьянея от хмельной мглы.

- Я слышу зов ночи!

Нагибалась Мария над ним нежно и горестно. И, нечаянно грея его своим дыханием, требовательно-строго сцепившиеся размыкала пальцы рук, обнимавшие ее ноги.

А голос ее, чуть слышный, грудной низкий голос, грозно дрожал и глухо:

- Ты знал мои муки… И убежал от меня! Отчего бегут от меня все, как от чумы?! Все меня оставили… А ты… - стиснула она горячими руками раскрытую его голову. - Ты… Одна я на свете…

Пьянел от ароматных рук ее Крутогоров, от певучего грудного голоса. Поднявшись, искал уже ее зрачков темных - он их знал. Но Мария, вывернувшись крепким и сильным порывом, отошла прочь.

Печально покачала головой, понизив голос и странно как-то ослабев:

- Одна я на свете…

Притихла. Как-то пригнулась и, в упор глядя на Крутогорова, медленно протянула и сурово:

- Я схожу с ума. И пошла по дорожке к озеру. Но, вернувшись, с склоненной головой обдала Крутогорова огнем и ароматом гибкого своего тела.

- Ты у меня был самый родной человек на свете… Кто для тебя дороже, скажи: Сущий или люди?

- Люди.

В глухом темном ельнике одиноко и веще каркнул ворон. Тревожно дрожа и сжимаясь, прислушалась Мария. Жутким бросила голосом:

- Одна я!..

Крутогоров, следя за мерной дрожью плеч ее, поднял голову:

- А Светлый Град?

- Нет… Нет… - тревожилась Мария. - Мой Бог - Распятый… Почему ты о Нем никогда не говоришь?..

- Я зову пить вино новое - как и Он. Вино совершенств.

Сомкнула Мария руки горестно. Зарыдала:

- Я помолюсь за тебя…

Ночные цветы - цветы крови - разливали хмель и дурман, полонили. Крутогоров, шатаясь, пьяный от кровавых цветов, поднял Марию, смял горячее знойное тело, выпил кровь из пышных губ ее. И она, беззащитная, обомлела в сладкой и больной истоме…

Крутогоров отыскал глаза ее и, запрокинув голову, слил их с собой.

- А-а-х! - дико и хитро вырвалась Мария. Отошла за черешню, поправляя сбившийся плат. Скрылась в сумраке черным неведомым призраком.

* * *

С земли вставал теплый влажный пар. Обволакивал лес. Пахло вечерним дождем и русальими травами. Гулко и протяжно шумел над лесом, задевая верхушки, ветер, раздувавший звезды, самоцветы ночи.

Одержимый цветами крови, ночным сумраком, шелестом леса, пал Крутогоров ниц, на мокрую траву. Поднял голос:

- Я поведу их в Светлый Град!

Распростер руки. Обнял сырую землю крестообразно.

Грозно всплыло облако и уронило на лес черную тень.

В сумраке, упавшем от облака, встал Крутогоров и пошел в скит.

В скиту-часовне горели лампады. Сквозь узкие окна маячили цветы.

Взошел Крутогоров на паперть. Потушил лампады, отчего пропала зелень берез, яркая, шелестевшая над головой и обдававшая холодом.

Кто-то отворил белую дверь.

Крутогоров, заслышав близость юного, знойного Марьина тела, обомлел. Замер.

- Кто тут?

- Я хочу заглянуть в скит, - шагнул Крутогоров к двери. - Хочу узнать тайну скита!

- Кто позволил?.. - задыхаясь, отступила Мария. - А-ах!..

Как Бог, властно и безраздельно Крутогоров замкнул в могучее кольцо своих рук скользкий атласный стан ее… И странно: от Марии веяло огнем, и ландышами, и черемухой, а по ее раздвоенной гибкой спине - как это он не знал раньше? - чёрная пышная коса спускалась и перепутывались черные кольца, щекоча ему глаза…

- Она… твоя… род-ная сестра-а!.. - глухо поперхнулась смертно-черная высокая схимница, выросшая вдруг в дверях скита, как мстительный грозный призрак, с крестом смерти и черепами на черном саване, с протянутой для кары костлявой трясущейся рукой.

За решеткой что-то упало, резко зазвенев. С цепи оборвалась граненая хрустальная лампада. В поедающей тоске закрыли лица руками, припали брат и сестра к решетке, неподвижные, окаменелые.

- Пр-окли-на-ю!.. - задыхалась от гнева, обиды и жути, рыдала и билась о притолоку смятенная старая схимница в длинном черном саване. - С отцом их… окаянным… проклина-ю!.. С Феофаном - духом низин - кляну!..

Странная подошла и грозная тишина.

И, тишине прислушиваясь, недвижным глядела, слепым взглядом в тьму мать. Ждала чего-то, вздрагивая, как дерево, разбиваемое грозой…

На груди у нее висел, в серебре, образ Молчанской. Обет молчания не сдержан. Клятва нарушена…

- А… а… а… - вдыхала схимница в себя воздух, как будто ей не хватало его.

Сбросив с себя костенеющими руками образ, спустилась с паперти. Побрела в темь, с выбившимися из-под шлыка седыми, мутными прядями волос, с головой, мертво опущенной, недвижимой, точно снятой с плеч.

Наткнулась на корни. Тупо, как камень, ударила о ствол головой. И распласталась на земле бездыханным трупом…

По душистому тревожному лесу разливался хмель и дурман земли, цветов и ночи. Облако, открыв звезды, отплыло к обрыву и повисло над озером, как крыло вещей птицы.

Жуткими сошел Крутогоров с паперти шагами. Потонул в лесу.

Внутрь же скита так и не заглянул.

III

В тишине лесов горним, незримым загоралась Русь солнцем. В каменных логовищах все так же грызлись и пожирали друг друга пленники, и все так же работали палачи в тюремных закоулках. А по одиноким скитам, по молчаливым весям разливались уже сплошными яркими зорями победные, неведомые светы…

Перед встречей солнца Града прошел в Знаменском темный слух, будто поп Михаиле, бежав из сумасшедшего дома, куда его запрятали после убийства попадьи и матери Гедеонова, - скрывается в диких заозерских лесах. По ночам же навещает свою избушку на краю Знаменского.

В избушке с разломанным крыльцом, разбитыми окнами, старой замшелой крышей и покосившимися дверями не цвели уже анютины глазки, не развевал линялых занавесок ветер, и бабы да мужики не ходили туда больше за наговорами. Только по ранним зорям из похилившейся тесовой трубы выползал дым да в разбитых окнах маячил огонек. Но все-таки мужики не знали доподлинно, ходит ли поп по ночам в избушку?

В глухую августовскую полночь два-три смельчака, пробравшись высоким бурьяном к окнам, увидели, как в горнице, звякая железными кочергами, крутились: поп Михаиле, какая-то красава-волшебница и Гедеонов. Волшебница, в белых дорогих нарядах, ворожила молча над треножником с зажженными заклятыми зельями и куревами. А Гедеонов с попом плясали, мешая кочергами снадобье и выкрикивая глухо какие-то хулы.

Охваченные столбняком, стояли смельчаки перед жутким зрелищем, не посмев переступить порог поповской хаты. И ни у кого не хватило духу кликнуть по селу клич на лютых кудесников, насылающих на мужиков беды. Боялись колдовских чар красавы.

И ушли смельчаки ни с чем.

А про красаву пошла недобрая и страшная молва. Шалтали, будто ее под замком держит свирепая гедеоновская челядь во дворце. И делит с ней по очереди ложе любви: так завел Гедеонов, еще когда он жил с красавой в городе.

Но и красава не оставалась в долгу: почти вся челядь изуродована была ею. У кого недоставало глаза, у кого - носа, и все ходили с ковыляющими навыворот ногами. Да и самого Гедеонова она не щадила. За то и замыкали ее во дворце на ключ.

Но в полночь, под хохот сов и шабаш нечисти на тысячелетнем дубу, замки во дворце отмыкались как бы по щучьему велению. И неведомую власть над душами получала волшебница, и шла губить, кого ни попадя, в леса Люда.

* * *

А по дебрям и лесам, бросив пламенников, бродил обгоревший, помутившийся Никола. Искал Люду. И не находил.

Уже под Знаменским дошла до него молва о загадочной и лютой красаве. Неладное что-то почуял Никола. Собрав мужиков, ночью двинулся на избушку попа облавой.

Когда, выломав дверь, ввалились в хибарку мужики, их обдало затхлым, пыльным духом нежити. Тубареты, столы, полки, шкафы и углы заволакивал едкий, как яд, дым ересных трав. В облупленном красном углу, где прежде была божница с тремя ярусами икон, теперь висели чуть видные старые запсиневевшие картины: праматерь Ева, нагая, с сердцем, прободенным острыми мечами, и братоубийца Каин. Перед картинами коптила сальная свеча. Но в хате было темно и жутко.

Никола, обшарив перегородки и углы, никого, не нашел. Мужики, матюкаясь и харкая на треножник с потухшим колдовским куревом, вывалили уже было из поповской избушки. Но вдруг в сенях, под рундуком, затрещало что-то, закряхтело. Никола поднял фонарь. Из-под рундука, закоптелый и запыленный, лез поп… Только по желтой, облезлой голове можно было узнать его: лицо было закрыто брахлом.

- Ну-ко, поп-батько… Держи полы! - встряхнули его мужики.

- В закроме он, в закроме… - дико озирался поп. - Держите его!.. Не уйти мне от него…

Оборвал крючки поддевки, раскрывая рыжую свою волосатую грудь и впиваясь в нее когтями.

- Тут он сидел. А теперь… А-а-а!.. - завыл поп, тараща безумные глаза на мужиков. - И вы, знать, им подосланы?.. Ну, решите меня! Я погубил свет… Нате мое сердце! Глядите, что там есть… О-ох! Некуда деться мне от него…

- Га!.. Все кровопивство! - загремел смятенный, опаленный Никола. - Кто это он? - Говори, что тут завелось - в этом проклятом гнезде?.. Кого ты загубил?.. Га! а какая красава ворожит тут у вас? Держись, чертово семя…

Откинул брахло поп. Забегал по сеням, колясь сумасшедшими белесыми зрачками.

- Он тут… О-ох, избавительница, Владычица! Приди! Укроти его! Он меня забирать пришел…

- Не Людмила - звать ее?.. - пытал Никола попа, и голова его мутилась. - Га! я ее еще в городе… видал… Разрядили ее ехидны! В шелк… А теперь… загнали вас сюда?.. Все кровопивство!.. Эй, отвечай, коли… Где Людмила?

Но поп вдруг, перекрестившись широко, упал посреди сеней на колени:

- Перед ним ответ буду держать!.. Благословен грядый! А ты - отыди от меня, чистый… Казнить меня пришел?! Судить? Недостоин! Ибо чист! Отыди! Последний день мой…

Грозно как-то и глухо притих Никола.

- Га! - сжал он крепкие кулаки. - Кого решать?.. Кого крушить?.. Кру-ши-ить! Эй!.. Не умру я так… отплачу!.. И ей… змее… И… все-м!.. Поп тут не виноват… Га! У кого рука не дрогнет? Востри топор! А попа - к черту! Бросьте его.

Мужики вбросили попа в хату. Сами же, высыпав на двор, пропали в высоком непролазном бурьяне.

* * *

Но попу зловещее запало в башку, грозное: мужики были присланы им, чтобы напомнить попу о последнем часе исповеди и смерти…

Тайком, скрытыми тропами пробрался поп к церкви. Сорвал с двери печать. Достал в ризнице, за входом, облачение и, пройдя в предел, распластался перед престолом в смертном страхе. Завыл протяжно и кроваво…

Была в вое попа боль, неизбывная и нескончаемая, и извечная нечеловеческая тоска…

Головы поднять поп не посмел перед престолом. Ничком, закрыв глаза и сердце, пополз на локтях в притвор…

Перед рассветом зловеще и гулко загудел окрест старый знаменский колокол.

Православники, необычным удивленные звоном, тревожные и полусонные, шли, наспех одевшись, садами в церковь.

Из узких решетчатых окон красные падали, сумные огни под черные купы каштанов и яблонь, налитых спелым золотом.

В церкви зажженные лампады и свечи были уже перевиты травою и поздними цветами. Провославники, радуясь, что запретная печать с храма снята, и в нем впервые за год будет отслужена обедня, будут исповеданы и приобщены верующие тайнам - страстно молились и огненно, пав перед запыленными кивотами ниц…

В алтаре, смертельно-бледный, безумный и шатающийся, с перекошенным, орошенным кровавой пеной ртом, с пустыми, белыми, расширенными до последнего предела глазами, глухо и страшно правил поп раннюю обедню. Окуривал себя ладаном. Посылал отравленные, безумные возгласы, безнадежно и мертво опустив облезлую сплющенную голову и не посмев взглянуть на запрестольный строгий лик Саваофа…

Увидели Православники в ладанном дыму несчастного своего попа, поруганного и отверженного. И темный охватил их и немой ужас. Полоненные зловещим, взвахла-ченные и кряжистые, не знали они, за кем следить: за попом или за собою? Не шевелясь, притаив дух, ждали, что будет… Страшного ждали чего-то, небывалого.

А поп брякал кадилом и гнусил. Тело его в похоронной черной ризе тряслось и коченело. Белые глаза глядели не мигая, пусто и мертво. Язык ломала судорога;

голос обрывался и глох. Знал поп, что за ним следит он. Знал и торопился, как бы не опоздать с исповедью. И, выйдя мертвым призрачным шагом на амвон, лицом к лицу с паствой, горько заплакал:

- Кай-тесь!.. Все!.. В последний раз!.. Родные мои… Всколыхнувшаяся толпа, рыдая, загудела:

- Прости-и!.. Кормилец ты на-ш…

С поднятым крестом и Евангелием, в черной епитрахили, исповедовал паству расстрига грозно и гневно, как власть и благодать имеющий. Лицо его было страшно, как смерть. Когда утихли крики и слезы исповеди, поп благословил и простил павшее ниц, сокрушенное мужичье:

- Аз, недостойный иерей… властию, мне данной… прощаю и разрешаю.

Перед причастием вышел поп из алтаря на середину церкви ни жив ни мертв, спотыкаясь. В свете смертного часа безумный поднял на оцепившую его толпу взгляд. Но не вынес живых человеческих глаз и, пав ниц, завыл истошным воем:

- Прости-те!.. Погубил я… свет… Убил церковь - святую… Уби-ил! У-у…

Дрогнула рыдающая толпа:

- Бо-г простит… Прощаем и мы… Ты… не виноват…

- О-ох!.. Тошно!.. Земля не носит!..

Поднявшись, костлявым плечом раздвигая толпу, проковылял поп в алтарь. Тряскими руками взял чашу с престола. С трепетом, в холодном, немом ужасе, убитый кротостью простой чистой души, ее любовью, что вмещает и отверженных, прочитал поломанным косным языком предпричастную молитву…

И причастил верующих тайнам.

Когда, вернувшись с чашей в алтарь, воздел поп руки и сердце горе, моля Сущего о прощении перед концом и воссылая благодарственную песнь за чудо очищения тайнами, - кто-то неведомый подал клич: иди.

- Иду!.. - безнадежно сомкнул поп ресницы. Не торопясь, уже наполовину мертвый, подошел к жертвеннику. Протянул руку за ядом. Окаменел: сосуд с ядом был пуст. Яд, стало быть, влит был в чашу с тайнами. В голове у попа и мертвых глазах зацвели кровавые вихри. И черное что-то, неотвратимое двинулось на него… Перед сердцем - бездна, пустота. Вот до нее - три шага, вот - два, и вот - один шаг.

А по церкви дикие неслись уже, жуткие крики и вой:

- А-а!.. Помогите!.. Помира-ют!.. А-а!.. Отрава!

Гудела зловеще толпа, грозным кидаясь на алтарь шквалом…

Трудными, стылыми задернув завесу руками, путаясь в редких рыжих волосах бороденки, синий, сунул поп голову в едкую, наспех сложенную из крепкого шелкового шнура петлю. Подогнув колена, повис… И темные волны подхватили его, и со всех сторон его оцепила тошная непродыхаемая муть…

Назад Дальше