Египтяне ходили полуголые. Тело их принимало солнечные лучи и движенья свободного воздуха, не ставя для Солнца и воздуха искусственных преград. И потому, – что бесстыдно для нас, то совершенно естественно для Египтянина. Самый смиренный Египтянин мог увидеть свою царицу, дочь Солнца, в таком легком одеянии, в каком мы, в наши дни, можем увидеть чужую женщину лишь в вертепе. Так опрокинулись и перевернулись понятия. Может ли наша душа свободно разговаривать с нашим телом и понимать его, если на тело надела она цепи и сделала его рабом? Между ними ложные отношения, как между господином и невольником, недобросовестным утеснителем и слугою, всегда готовым к бунту.
Не понимая собственной души и собственного тела, мы менее всего способны понимать телесную и духовную жизнь других существ, и потому Египетское зверопоклонство есть область, наиболее чуждая нашему уму и нашему чувству. Знакомясь с ним при посещении Египетских музеев и Египетских храмов, или при перелистывании книг по Египтологии, мы озадачены, смущены, оскорблены, прямо несчастны, дивимся, страшимся, не понимаем, понять не можем. И это ведь не только на первый миг ознакомления с новизной, а у некоторых Египтологов, у многих, на всю их жизнь. Бругш, похваляющийся, что 40 лет он изучал Египетские памятники, находит, что бог Сэбэк с головой крокодила принадлежит к поразительнейшим и отвратительнейшим явлениям древне-Египетского пантеона. Для древнего же Египтянина крокодил был олицетворением царственной спокойно-грозной силы и божеской мудрости, умеющей восстановлять насильственно-разъединенное единство жизни, это он, крокодил, вместе с шакалом Анубисом, открывает умершему двери Загробного Царства и доводит его до небесной лестницы, и называл крокодила Египтянин владыкой смарагдовых высот. Очевидно, какой-то путь между древним Египтянином и современным Европейцем, сорок лет добросовестно изучающим Египет, затерялся, – обломился мост, и надо его снова построить, если это возможно.
И конечно это возможно. Но не одним изучением памятников Египта, а отрешением от нашего обычного, сближением нашей впечатлительности с впечатлительностью народов первобытных, и, главным образом, тем любовным приниканием ко всему земному, которое составляло основную особенность Египтянина и открыло ему те тайны земные и небесные, которые скрыты от нас.
Звери водители
Ты гонишься за мной, как лев, и снова нападаешь на меня, и чудным являешься во мне.
Книга Иова
Размышляя о Египетском зверопоклонстве, я спросил себя, чьи мысли об этом предмете могли бы быть наиболее интересными. Чьи слова о зверях могут дать наиболее верный ключ для разрешения загадки о зверопоклонстве?
Не слова египтологов. О, нет. Хотя их слова, конечно, интересны, и знать их необходимо. Но египтологи, обычно, рассматривают факт зверопоклонства как один из точно определенных моментов сложившейся религиозной системы. Не миг зарождения тайны берут они, а выявленную тайну с затвердевшими очертаниями, переставшую быть тайной. Египтологи – люди книжные, с зверьми не жившие, с зверьми не живущие, с Природой разорванные. Касательно непосредственной стороны вопроса тут можно видеть и полную слепоту.
Маленький пример. Давая в своем учебнике Египетского языка роспись иероглифических знаков, автор многих книг о Египте, Бэдж, включает сороконожку – в число рыб. Есть другие египтологи, которые ласточку принимают за воробья, а над иероглифом цапли ломают себе голову недоуменным вопросом, чтобы это была за птица. О многом этих людей можно и должно спрашивать, о многом отнюдь не должно.
Иов, пораженный в самое сердце личным несчастием и сознаньем мирового разрыва, не поддающегося простому логическому изъяснению, отбрасывая поверхностные слова своих советчиков-друзей, говорит: "И подлинно, спроси у скота, и научит тебя, у птицы небесной, и возвестит тебе, или побеседуй с землею, и наставит тебя, и скажут тебе рыбы морские" (глава 12-ая).
Но как же подступиться к этой мудрости Природы, к этой звериной мудрости, о которой говорит Иов?
Непосредственным прикосновением к Природе, жизнью в Природе, и постоянным соучастием, зрящим и чувствующим. Если ж нашею жизнию мы оторваны от такого непосредственного источника ведения мы должны обратиться, с наблюдением и вопрошанием, к первобытным людям, поскольку первобытная впечатлительность сохранилась в образцах доисторического Искусства, в создававшихся на утре человеческих дней космогониях, в создающихся доныне легендах, мифах и обрядностях тех немногих человеческих групп, что зовутся дикарскими, и, наконец, в том зачарованном мире, в том полном откровений, сияющем оазисе, что зовется нашим собственным детством.
Почитание зверей проистекает из таинственного влечения человека к внечеловеческому и из предпочтения природного пред человеческим. Ища ответа на поставленный вопрос – в ближайшем, спросим ребенка, что он об этом думает.
Светлоглазую девочку девяти лет, постоянно игравшую с собаками, с кошками, с черепахой и разговаривавшую по-своему с птичками, я спросил, почему она любит животных, и попросил ответить мне письменно. Она написала:
"Почему я люблю животных? – Я люблю животных за то, что почти все они живут на природе и отлично обходятся без людей. Некоторые люди говорят, что животные глупые. Они очень ошибаются, потому что птицы зимой улетают на юг, а когда лето, они прилетают в ту же деревню, из которой улетели. Я люблю ласточек и других маленьких птичек, которые поднимаются к солнцу и поют ему хвалу. Я люблю льва, который гуляет по пустыне. Я люблю жука бронзовку. Я люблю тифа, дикую кошку, орла, коршуна и много, много животных, которые любят солнце. Я люблю их, потому что они не строят себе домов, а прячутся от дождя в норках, гнездах, а самые маленькие просто под листочком. Они не прячутся в шубы, а шуба сама вырастает на них. Их оружие – зубы, когти, клюв. Жизнь животных гораздо лучше нашей".
Мысли девочки, которую я хорошо знал, заинтересовали меня, и я попросил ее рассказать мне, что бы она сделала, если бы была одна и свободна. Она написала мне:
"Что бы я сделала, если бы я была одна и свободна? – Я бы ушла в глубь какого-нибудь леса и жила бы там среди природы и зверей. У меня была бы хижина, садик и огород. Я бы ела из высушенной тыквы. Я бы ходила на охоту и на ловлю рыбы. Зимой я бы разводила огонь и куталась в звериные шкуры. А хижину свою я бы обкладывала замерзшим мхом и ветвями. У меня была бы собака, чтобы ходить на охоту, и курица, которая несла бы мне яйца. Я бы не видела ни одного человека. В моем саду было бы очень много птиц и цветов. Ах, как я хотела бы так жить!"
Видя, что в своих изъяснениях девочка настаивает на Природе, я спросил ее, что собственно в Природе интересует ее. Третий письменный ответ гласил:
"Что в природе самое интересное? – Природа интересна вся вместе, но в ней есть вещи, которые интересны и отдельно. Если лес и интересен, со всеми зверями и птицами, которые в нем живут, то он все-таки интересней с речкой или прудком. Природа гораздо лучше вместе. И ручей, если хороший, то с травкой на берегу будет еще лучше. Поле очень интересно, но только когда в нем много букашек и цветов. Один цветок или лист красивы, но они угрюмы и бесприютны, когда они одни, на дереве же, если и засохнут, то на их месте вырастут новые. Вся природа красива и интересна, но только тогда, когда она вместе".
Девочка, о которой я рассказываю, существует в действительности, и я могу подтвердить, что три эти маленькие сочиненьица созданы детским умом самостоятельно. Таким образом эти детские мысли приобретают особый интерес. Любопытно отметить, что в мире животном детскую мысль привлекает наиболее именно несходство с человеческим, прямота и непосредственность зверя, – их оружие зубы, когти, клюв, – те способности животных, которых нет в человеке, – они не прячутся в шубы, а шуба сама вырастает на них. Любопытно, что, создавая в своем малом огляде как бы некий звериный пантеон, ребенок останавливается не только на самом крупном и ярком, – лев, тигр, орел, – но не забывает и жука бронзовку, и букашку, что прячется под листочком. Древний Египтянин, дней доисторических, точно так же, ввел в свою религиозную символику не только шакала и сокола, но и жука скарабея священного. Австралийский дикарь наших дней, создавая свои миротворческие помыслы, вводит в них Солнце и гром, Луну и звезды, двуутробку, ворона, птицу-королька и морских медуз. Природа интересна и красива, но не должно в ней создавать граней, перегородок и разделений, – природа гораздо лучше вместе.
Как гласит одна Австралийская легенда, вначале была слитность и постепенно означающаяся перепутанность ликов, как это бывает в каждом развивающемся сновидении.
В начале дней Земля открылась в средине влаги озерной,
В великих водах Перигунди явился лик, за ним другой
Качнулся ворон чернокрылый, загомозился попугай,
И красноног запрыгал быстрый, твердя себе: Ступай, ступай.
Но было все несовершенно, для чувства не было дверей,
И члены только означались в той изначальности своей.
И лики все легли на дюны, что сжали озеро кольцом,
И там на Солнце укрепились они в могуществе своем.
Так распростершись, полежали, и лик их был определен,
И вот пошли, одни по долам, другие в синий Небосклон.
В первобытном сознании, именно как в сновидении и как в играющем сознании детском, все невозможное возможно, и каждая малая точка, в силу богатства того подвижного текучего вещества, которое называется мечтой, может служить исходом, началом целой системы. Австралиец увидел кенгуру и побежал за ним. Если б это случилось с цивилизованным человеком, т. е. встреча с кенгуру, он поймал бы зверя или убил его, и рассказал бы товарищам, как это произошло, – исчислил бы также, какие выгоды и возможности отсюда извлечь правдоподобно. Австралиец же ведает некоего природного волшебника, Мурамуру Паралину, и он уже не о себе рассказывает, а об этом волшебном творчески-шаловливом духе.
Мурамура Паралина побежал за кенгуру.
– Кенгуру, хоть ты и быстрый, в плен тебя я заберу. –
Мурамура Паралина топчет травы, топчет мох,
Вдруг увидел сжатых, робких он уродцев четырех.
Он близь них не задержался, побежал за кенгуру.
Но куда же тот девался, где он спрятался в дыру?
Кенгуру дошел до места, где двух женщин повстречал,
И убит был ими быстро, и, завит в зерно, лежал.
Мурамура Паралина говорит про кенгуру.
Отвечают – не видали, шепчет каждая – не вру.
Паралина взял свой пояс, навязал на муравья,
Муравей почуял тотчас, муравьев сошлась семья.
Мурамура Паралина муравьев тут разогнал,
Кенгуру взвалил на плечи, и к уродцам побежал.
Он растер им тело – тело, члены вытянул он вдоль,
Расщепил по десять пальцев, хоть и сделал этим боль.
Рот, глаза и нос им сделал, уши дернул, растянул,
И чтоб можно было слышать, в эти уши он дохнул.
Все им тело пробуравил, глины выострил кусок,
В рот его им с силой вставил, и кусок до низу скок.
Так разделавши уродцев, человеков создал он,
И пошел он, и пошел он, гул пошел со всех сторон.
Первобытное сознание переливается из существа в существо, соединяя все существа в неразрывную, единую, живую и жизнь дающую панораму. И человек, размышляя о самом себе, смотрит на зверя, и зверь ведет человека. Мурамура Паралина – человекоподобный жизнетворец, делатель людей и довершатель форм. В других разветвлениях того же первобытного Австралийского помысла роль животного указывается с точностью.
Тогда, как не было людей,
Но жизнь была уж здесь жива,
На берегах, среди стеблей,
Без членов были существа.
Мурейрай, птица-королек,
На них излив избыток сил,
Им дал отдельность рук и ног,
В мужчин и женщин превратил.
И вольно двигаться им тут,
Равнина жизни широка,
И звонко песнь они поют
Во славу птицы-королька.
В предании о вороне, таинственной птице, которая, будучи царственно воспета еще в Древне-Скандинавской "Эдде", пленяла творческую мечту всегда, пока в 19 веке ей не пропел самый победоносный гимн Эдгар По, в сказании о вороне. Австралийская мысль уже не только искрится веселием зарождающегося мифа, но и сияет всеми блестками зарождающегося истинно-религиозного почитания.
В незапамятное время,
Старый путник, старый Ворон,
Сел над быстрою рекою,
Над текучею водой.
В час, когда он в мир родился
Из отливного агата,
На себя взглянув, он молвил:
"Да, я Сокол золотой".
И потом еще подумал: –
"Нет, не так, я слишком черен.
Я – Орел, который мчится,
Ветер в воздухе струя".
И потом еще подумал: –
"Нет, я слишком длиннокрылый".
На себя взглянул и молвил: –
"Знаю, знаю, Ворон я".
Так, себя узнав, летал он,
И чернел в ветрах, и каркал,
И когда блистало Солнце,
Он садился в высоте.
А когда спускалось Солнце,
Он с вершин срывался черных,
И тонул среди ущелий,
В их глубокой черноте.
И увидев меж созданий
Недосозданных уродцев,
Им расправил члены клювом,
Каркнув, выпрямил узор.
А свершив свое, он умер,
И его похоронили,
Там блестящий черный камень
Можно видеть до сих пор.
Выразительную картину братства людей, животных и растений, как это понимает первобытный ум, дает Норвежский исследователь, Карл Люмгольц, проведший пять лет среди Мексиканских племен, доныне оставшихся дикими, и напечатавший несколько лет тому назад в Нью-Йорке свою книгу "Неведомая Мексика". Для Индийца, говорит Люмгольц, все имеет жизнь в Природе. Растения, как и человеческие существа, заключают в себе душу, ибо иначе не могли бы они ни жить, ни роста. О многих предполагают, что они говорят, поют, чувствуют радость и боль. Зимой, например, когда сосны от холода покрыты влагой, это они плачут, чтобы Солнце вышло и согрело их. Если их мучают и оскорбляют, растения мстят. Почитаются те растения, что целительны. Верят, что простой аромат лилии излечивает болезни и уничтожает сглаз. Взывая к помощи, врачующий молит так:
Красивый,
Сегодня,
Лилейный Цветок,
Сохрани меня.
Отсюда извергни
Тех, что колдуют,
Дай Мне достигнуть
Старости.
Дай Мне взять посох,
В старости.
Благодарю.
Запахом дышешь ты,
Там, где стоишь,
Почитают хикули, священный кактус. Опьянение от хи-кули создает веселость и уничтожает голод и жажду, также развивает красочное зрение. Поев немного хикули, Индийцы чувствуют, что деревья пляшут, сами же они не только не качаются, но держатся еще более твердо, чем в здравом состоянии, и могут идти без головокружения по краю пропасти.
Богов, говорят Тараумары, два: Отец Солнце и Мать Луна. Дошло до них и Христианство, но "Тата Бог" (Тата, по-Тараумарски – Отец, наше простонародное Тятя) слился с образом Солнца, а Дева Мария стала для них Мать Луна. Предание о волке свидетельствует, что первичность мировосприятия все длится.
Волк просил у Тяти Бога позволенья в мир придти.
Тятя Бог спросил у волка: "Что ты хочешь там найти?"
Волк сказал: "Тараумары сеют вкусное зерно,
Буду красть его. Маисом называется оно.
Буду есть я и животных, коль ловить не буду плох".
Не умеет волк работать, – все позволил Тятя Бог.
Чтобы побудить Отца Солнце и Мать Луну создать необходимый для растения дождь, Тараумары исполняют ритуальный танец, и слово танцевать – нолявоа – буквально означает – работать. Удостоверяют Тараумары, как вещь проверенную, что это животные научили их танцевать, и, чтоб вызвать дождь, они танцуют иногда по две ночи подряд, изъясняя при этом песней великолепное действие дождя на растения и призывая помощь всех животных. Звери для них отнюдь не низшие существа, напротив, звери понимают волшебства, владеют обширным знанием и могут помогать людям в достижении раз поставленных целей. Весною, щебетание птичек, воркование горлиц, пенье лягушек, стрекотанье кузнечиков и тысячи всяких звуков, издаваемых жителями лесов, суть ничто иное, как множество воззваний к богам, чтобы они послали дождь, ибо какое есть иное основание петь? Прыжки оленей и любопытный способ индейского петуха распускать хвост колесом суть тоже ходатайства о дожде. И вот Тараумары, с великою серьезностью и обрядовой истовостью, свершают свои, исполненные гипнотизирующего однообразия, пляски, дабы Солнце и Луна видели их старания, и чтоб мир не погиб. Мерные движения возвратные целыми часами зачаровывают своей монотонностью.
Из края в край – рутубури.
Скрестивши руки. Много. Все.
Из края в край – рутубури.
Скрестивши руки. Много. Все.
При этом бешеное позванивание звоночками сверху вниз, что создает тройной ритм.
Вот один из напевов, сопровождающих танец рутубури.
Стебель цветет. Стебель одет.
Цветом одет. Выступил цвет.
В зреющий цвет стебель одет.
Выше ростет зреющий цвет.
Светит цветок. Птичка синек,
Птичка синек – с веточки скок.
Вся огонек, вся как цветок.
Звонко поет птичка синек.
Птичка синек – вниз от сучка.
Вниз от сучка. Влага близка.
Влага близка – пенью синька.
Капля близка, дождь для цветка.
Ориген говорит, что видимый мир научает нас касательно и мира невидимого, что земля содержит образы вещей небесных, дабы посредством этих низших предметов мы могли восходить к тому, что вверху. Эту мысль можно найти во многих философиях, и эта мысль есть ничто иное, как христианское и философское отображение и видоизменение тех состояний, которые весьма знакомы уму первобытному.
В личном ли моем детстве, или в моем детстве историческом, ища точного образца, безупречности законченного типа, я всегда остановлю свой взгляд на звере, ибо он совершенен и точен в своем поведении. Житель ли я Нильской долины, тех дней, когда я очень дружил со змеями, или я древний Мексиканец, обожавший Вицлипохтли, стрелометно-быст-рого бога-колибри, или я древний Перуанец, гордившийся происхождением от того или иного зверя, но сменивший почитание звериных предков на поклонение Солнцу, – я, смотря вокруг себя, ищу непременно образца, превышающего мои силы и возможности, и выбираю его своим девизом, делаю его своим знаменем. Я умею хорошо плавать, – но разве могу я плавать, как рыба, и жить под водою, как водяная крыса? Я быстро бегаю, – но могу ли я сравниться с оленем и кроликом? И силой не сравниться мне с тигром. И я не умею летать как птица. Все мои способности естественно являются для меня чем-то само собой разумеющимся. Все, что во вне, тем самым кажется мне таинственным, непостижимым, божеским, влекущим, ведущим меня.
И это уже – в том или ином смысле – навсегда.