Книга путешествий по Империи - Андрей Битов 35 стр.


Но не надо и обольщаться собственными возможностями в тот момент, когда они слишком тобою порабощены и легко пойдут у тебя на поводу, утрачивая свой путеводный характер, одушевляющий художественные произведения в отличие от профессиональных и даже "мастерских". И хотя "побег" характерен как раз для отрочества, хотя "бежит" Душан как бы назад, в цельность утраченного детства, - все эти точные моменты осмысления его жизни в данном случае начинают служить лишь технической цели завершения - и это в ущерб герою. Автор быстро собирает инструмент в конце жизнеописания, утомившись им. На мой взгляд, этот просчет финала - поспешная воля автора "завершить" - как раз и создает впечатление незаконченности вещи. Легко было бы его снять, если вещь завершалась бы менее сюжетно или более драматично (скажем, насильным возвращением из побега…), если бы контур вещи оставался разомкнутым в сторону будущего, как и жизнь, которая еще только предстоит герою…

Я уже упомянул о своей неполной удовлетворенности названием и обозначением жанра… По сути, ты вывел подзаголовок в название. "Жизнеописание" и есть определение твоего жанра повестей о Душане. Названия частей "Хор мальчиков" и "Числа и ступени" - прекрасны; любое из них могло стать названием всего произведения, с подзаголовком "Жизнеописание". Незавершенность такого описания (не вся жизнь…) закономерна и в традиции: едва ли не чаще мы встречаем жизнеописание незавершенным (не думаю, что "Жизнь и мнения Тристрама Шенди" - незавершенное произведение, хотя до "мнений" и не дошло…).

Дыхание романа в твоих последних вещах, вещах "с героем", я ощущаю значительно яснее, когда расположу твоего героя - Душана, Ахуна, Алишо - в умозрительный, свой, читательский цикл по возрастам: "Хор мальчиков", рассказы "Девочка в пещере" и "Европеец", "Числа и ступени", "Впечатлительный Алишо", "Завсегдатай". Вот ненавязанное себе жизнеописание-исследование с пробами по всем возрастам, от рождения до гибели. Герой в них меняет имя, возраст, профессию… меняется и предмет, изучаемый автором с помощью героя (герой психологического романа - прежде всего инструмент исследования, а не конкретный персонаж, о чем я и рассуждал выше…).

У меня нет претензий к этому твоему новому герою, потому что мне каждый раз более или менее ясна преследуемая с его помощью автором задача (именно преследуемая - не так легко она дается…). Жизнь здесь исследуется как неизвестная величина. Слабость или сила героя, жизненность или вялость, эгоизм или жертвенность выступают здесь не как черты характера, складывающиеся в узнаваемый типаж, а как параметры существования, которые автор хочет постичь, которые не вполне ему ясны, но - существенны. И Душан не такой цельный, как в нем исследована цельность; и Алишо не такой слабый, как в нем изучен исток слабости; и Ахун - не настолько безнравственен, чтобы казнить его за это, сколько в нем установлена автором естественная связь безнравственности и гибели.

Можно было бы обозначить твой первый период как более синтетический, чем второй, явно аналитический, если бы первый не был, как мы установили, и периодом романтическим. Сила изображения и постижения мира, порознь испытанная в обоих периодах, убедительна. Чего же еще желать? Мне кажется, что эти обе силы сейчас могут воссоединиться в тебе, родив классический образчик романа (не в смысле разбухания формы - многотомного эпопейского эпигонства) - в том же смысле "классического", в каком я рассуждал о специфике твоего включения в русский язык: тебе могут оказаться открытыми как живая творческая возможность некоторые (причем так и оставшиеся высшими) этапы, уже пройденные русской литературой (по возрасту) - не то отрочество, не то юность, не то промелькнувшая было зрелость… Возможно, это будет твой "Чингисхан", над которым ты трудишься для "Советского писателя"; возможно, еще один роман, в котором ты приблизишься к нашему времени; возможно, тебе дастся История не только как выигрышный жанр, но и как возможность более могучего осмысления человеческой жизни, чем личная жизнь.

"Порой мне только кажется, что обо всем я догадываюсь, и голова тяжелеет от свежих мыслей. Может быть, все, что я прочувствую за целую жизнь, соберется у меня потом в одну густую, устоявшуюся идею, через нее можно будет всякий раз осмысливать увиденное и услышанное, - заветная эта идея тянется, не кончаясь…" ("Завсегдатай").

Р. 5. Теперь о себе. Живу я - грех жаловаться, но сам знаешь, что у меня за жизнь. Часто вспоминаю слова нашего общего друга Бобошо: "Большие деньги зарабатывай быстро, маленькие - медленно". Я же пока - медленно и маленькие… Пишу наконец, хоть вот и про тебя, и слава (в данном случае не то Богу, не то Аллаху). И вот что я тебе скажу: да поддержит тебя та же сила и в ту же минуту, что поддержала недавно меня! Нет, я не высшую имею в видута по заслугам каждого… А- дружбу. И дружбу народов в том числе. Не в кавычках (что журнал) - эта может и подвести. А в самом реальном, что нам с тобой ведома. У нас был Лицей! И те два года пятнадцать лет назад оказались навсегда. Матевосян и Габриадзе, Р. Ибрагимбеков и Маканин, Серафим Сака и К. Жусубалиев, Безручко и Зуев… Да нет, просто не было среди нас пустых людей! Уже второй раз выручает меня именно эта дружба… Да хранит тебя Аллах.

1972, 1980

ХУДОЖНИК И ВЛАСТЬ

- А преимущество, которое эта кукла имела бы перед живыми танцовщиками?

- Преимущество? Прежде всего негативное, любезный друг, а именно то, что она никогда не жеманилась бы…

Генрих фон Клейст.

"О театре марионеток"

Я увидел Резо впервые на улице Руставели, что в Москве. Под одной мышкой у него был "Дон Кихот", под другой - "Письма Ван Гога". Он с ними не расставался. Он знал, что это хорошо. Больше, кажется, он не был ни в чем так же уверен. Про себя он если и догадывался, то очень в глубине и не показывал виду: казалось, тоже ничего не знал - про себя. Он неустанно цитировал одни и те же любимые строки:

Я был в России. Грачи кричали, Грачи кричали: зачем, зачем?

Его собирались в это время отчислить с Высших сценарных курсов за неуспеваемость (1966).

Фильмы "Необыкновенная выставка" (1968), "Не горюй!", "Серенада", "Кувшин", "Фиола", "Белые камни" (1970) созданы разными режиссерами. Это все удачные фильмы, пользующиеся успехом. Одни, впрочем, более, а другие менее. И вот что забавно в таком ряду: эти фильмы - если их оценить грубо, на вес, в целом, различаются своими недостатками (как количественными, так и качественными), зато достоинства имеют общие. Этот психологический парадокс - ибо не могут различные творческие индивидуальности различаться лишь недостатками, а сходиться как раз в том, что и различает таланты, объясняется, однако, довольно просто и единственным образом: у этих фильмов один и тот же сценарист, а именно - Реваз Габриадзе. И поскольку достоинства общие - то это его достоинства. В этой арифметической логике, в этом вычитании, нет ничего обидного для режиссеров: они по любви брались за эти сценарии, по любви же их и ставили. Но другого, столь же убедительного доказательства, другого столь же разительного примера первенства сценариста - существа в кинематографе обычно хоть и первого в титрах, но в процессе создания фильма творчески бесправного и беспомощного, трагического и эфемерного - я не знаю. Для меня Габриадзе пока единственный, кто сумел доказать свое самостоятельное существование в фильмах, созданных по его сценариям: он не поглощен режиссером, а лишь, с большим или меньшим успехом, воплощен. Чем точнее, тем удачнее.

Габриадзе диктует режиссеру свою волю потому, что он не просто умело записывает сюжетные истории - он создает мир. Мир этот возник и определился под его пером, и тогда все поняли, что этот мир был всегда: огляделись вокруг и узнали его. Обрадовались. Вот мы где, оказывается, живем! Неплохой мир!.. Он станет очевиден, как мир народной сказки. Трудно будет представить себе, что он был кем-то однажды открыт и до этого будто не существовал, ведь он был всегда!

То, что Габриадзе - прежде всего создатель мира, видно и из того, с какой легкостью берет он для своих сценариев чужие сюжеты, чтобы населить их жителями своего мира. Сплав получается столь органичным, что, не будь авторы фильмов так щепетильны и не укажи на это обстоятельство в титрах, никто бы этого обстоятельства и не заметил (Шекспир не ссылался в скобках под своими пьесами, что они все по мотивам, а нам это уже совсем неважно). И действительно, что объединяет Клода Тилье, Пиранделло и Зощенко? Авторство этих замечательных писателей в перечисленных фильмах можно совершенно проигнорировать. Это не Франция, не Италия и не Ленинград ("Не горюй!", "Кувшин" и "Серенада") - это все мир Габриадзе, это Грузия, только Грузия и именно Грузия, настолько Грузия, что никому и в голову не придет, что у этого образа Грузии есть создатель, а у сюжета - как раз-то его и нет.

Мир Габриадзе с каждым сценарием все более тяготеет к сказке, к сказке не волшебной, а плутовской, бытовой, народной. Мир, оттачиваясь и уточняясь, приближается к мифу. Так, последний его сценарий- "Черная курица", который сейчас ставит Эльдар Шенгелая (постановщик "Необыкновенной выставки"), фантастическая, смешная и трогательная история о том, как двое грузин еще в начале нашего века улетели на первом в мире самолете, сочиненном из арбы и винной бочки на территории сумасшедшего дома, улетели навсегда. Тут уже соединение и народной сказки с известным мотивом обмена (в русском варианте - лиса: палочку на скалочку, скалочку на курочку, курочку на уточку и т. д.), и с историей декамероновского типа с постоянным возвращением мужа и любовником в камине (причем замечательно, что героиня так и остается на всем протяжении чистой - добрая воля автора!), и уже более поздних мотивов монте-кристовского боевика (с тюрьмой, подкопами, побегами и погонями), - и все это, как ни странно, удивительно чистый и гармоничный сплав - сценарий заранее, обеспеченно, классичен - дай теперь бог удачи Эльдару!

Реакция зрителя на картины по сценариям Габриадзе общая: зритель смеется, он радуется, он согласен. Любой зритель: и крестьянин, и городской сноб. Народность таланта Габриадзе не вызывает у меня сомнений. С понятием "народность" стало за последнее время все сложнее и сложнее. Иные считают, что народность есть государственность; другие, что народность - это земля, крестьянство; третьи даже, что народность - это национальная чистокровность; четвертые, что никакой народности нет, потому что уже отсутствует само понятие "народ". Это, так сказать, амплитуда. Качания. И еще множество точек зрения, сводящих воедино и примиряющих. Чтобы маятник не качало и время не тикало.

Когда я думаю о стремительном восхождении Габриадзе-сценариста, о том, как он, в отношении себя, примирил ценителей, казалось неспособных сойтись во вкусе ни в одной точке, - это какая-то тайна, и если она чем-нибудь объясняется, то скорее всего счастливым характером его дара. Ему легко и счастливо ощущать, как он это делает; а людям - легко и счастливо смотреть то, что он сделал. И они имеют совесть отдать дань полученному удовольствию и не делать его предметом своих разногласий.

И вот когда я вижу такую странную общность в отношении к его работе, я не могу объяснить это ничем, как народным характером его дарования. Есть несколько очень талантливых писателей, то, что называется "из народа", пишущих о той части народа, из которой они вышли, болеющих и страдающих за свой народ, для которых интересы народа и правдивое выражение этих интересов - превыше всего, норма нравственности и писательское кредо. И тут наблюдается, как правило, естественное, но трагическое для таких писателей несоответствие. Как яркие таланты и сильные художники, они неизбежно пишут не для народа уже, а в лучшем случае - для таких же выходцев из него (но не пишущих), как они сами, или, что для них всего невыносимее, для самой что ни на есть рафинированной и снобистской (городской) литературной публики. То есть не для того народа, из которого вышли, и именно в силу святости нравственных и художественных принципов и преданности интересам народа. Это верно, например, в отношении таких замечательных писателей, как В. Белов и Г. Матевосян. Это писатели, как бы им самим ни казалось, для интеллигенции.

Возможно, потому, что Р. Габриадзе выступает как писатель не в высокой прозе, а в таком низком жанре, как кинодраматургия, в самой массовой и популярной области искусства ("важнейшей") - кино, он и избежал этого трагического аспекта в творчестве. Но думаю, дело не только в этом, но и прежде всего в другом: он обладает редчайшей способностью быть всем понятным, не унижая своего дарования и беспрепятственно развиваясь и углубляясь в пределах этой своей способности: ему это приятно самому, он сам так дело понимает, и ему - интересно. То есть именно он-то - народен, хотя и не провозглашает, не проповедует, не говорит об этом слов, не расписывается и не заявляет, обнажая тенденцию.

Я влюбился в цельность этого человека, о которой он не подозревает… Это не та злая принадлежность себе, при которой человек оскаливается на чужое, огрызаясь, защищает "свое": мысли, однажды сочтенные им своими; круг, который он признал, вернее, который его признал; свойства, приписанные себе и выдаваемые в качестве общечеловеческой нормы, и т. д., - в общем, как зверь охраняет свой ареал, так и он выгрызает в жизни неровную площадку, вроде крышки от консервной банки. Такому постоянно надо от чего-то отбиться и к чему-то приписаться, чтобы осознать себя существующим, и чем резче и жестче это ему удается, тем с большим, как ему кажется, основанием считает он себя - собой, свое - своим, никак не осознавая, что все-то он присвоил и не владеет ничем. Я знаю таких… Упаси боже от таких цельных грызунов!.. Своего героя я могу назвать цельным потому, что никем, кроме себя, ему никак быть не удавалось. Ни старание, ни сочувствие, ни попытка из лучших побуждений не приводили его к изменению, и, со вздохом облегчения, он вновь и вновь оказывался "в своей шкуре". Его мир ему принадлежал - и он существовал в нем и узнавал его вокруг себя. И когда Резо появлялся в своем мире, то и все обнаруживали вокруг себя именно этот, его мир, потому как мир этот и на самом деле существовал и его можно было увидеть; и все начинали видеть мир таким, каким видел его он, и радоваться, улыбаться и приветствовать этот мир, и радостно следовать ему как своему, так внезапно и счастливо обретенному, как "наконец-то!" и "Господи! нашел!..". Вот она, правда, вот она, реальность! И как легко, как светло, как просто, как невзначай и ни с того ни с сего можно попасть в этот прекрасный, справедливый, бедный и живой мир, где рождаются и умирают, трудятся под солнцем и пьют и нет другой заботы, чем та, что ты - частица великой и вечной жизни, которая проходит в тебе, с тобою, вместе с тобою и всегда помимо тебя и поверх!.. Как легко и радостно было оказаться в его мире и поместиться в нем невольно и удобно, как в долгожданном своем, с той разницей, что ты существовал в этом мире и видел его до тех лишь пор, пока Резо находился рядом, а без него - не удержать, не остановить - испарялся прекрасный этот мир, как облачко, и я оказывался опять в своем - насупленном и тяжелом, как нетопленая и прокуренная комната. Был этот мир (не он, не Резо, его выдумал: мир этот только что материально окружал меня, и именно он и был миром) - и вот нет его. Потому что поместиться - радостно и удобно, охотно - можно было в нем, а удержаться - уже нет: он был не твой, он возникал только с Резо, и вокруг него, и принадлежал ему так же естественно, как дыхание. Ему - не тебе. Но что-то оставалось после, какая-то память о возможности, какое-то воспоминание о пережитом - вроде бы как бы даже и тобою - счастье.

Резо не приходилось этот мир отвоевывать, он им владел. Этот мир был ему дарован. Нет, он не отвергал чужого - он удручался чужим. Он допускал его существование. Более того, он без сопротивления отдавал чужому должное, если оно было подлинно и достойно и раз уж в него попался, но - уставал от этого проникновения, от этого восчувствования, лицо его бледнело и печалилось: его мир таял, как снегурочка, оттого, что был Резо способен признать и блеск чуждого, как вдруг что-нибудь подворачивалось на глаза: тварь какая-нибудь божья и понятная, - и тут же, встрепенувшись, просыпался и окружал нас его мир. Вот так, без войны, отвоевывал он свое право на мир даже у более себя доказавших и признанных миров: одним тем, что жил в нем и населял его.

1972

Назад Дальше