– Ни в какой степени, – сказал Франсуа. – Я только думаю, что количество явлений в жизни значительно превосходит количество тех понятий, которыми мы располагаем для того, чтобы эти явления определить. Мы можем идти от простого к сложному или от сложного к простому. Но если того, что мы хотим понять, нет ни среди простых, ни среди сложных явлений, которые вы знали? Почему ты говоришь, что это клинически невозможно?
– Я говорю, что это не могло происходить так, как ты это рассказываешь, тут чего-то не хватает. Как и почему она впала в то состояние, в котором она прожила несколько лет, какой шок мог вызвать это? То, что она пришла в себя после менингита… Она не упала ни разу во время болезни или до болезни?
– Не знаю, – сказал Франсуа, – надо спросить Пьера.
– Вот что касается Пьера, – сказал его собеседник, – тут все гораздо яснее.
– Что? – удивленно сказал Франсуа. – Яснее? Почему?
– Что он собой, по-твоему, представляет? Это твой старый товарищ, ты знаешь его давно, и ты мне рассказал приблизительно его жизнь. Что ты о нем думаешь?
– Это я тебе скажу, – ответил Франсуа. – Но мне интересно знать, что ты думаешь и почему тебе все так ясно?
– Это человек, у которого нет, как это говорится, резко выраженной индивидуальности.
Франсуа вспомнил статью о среднем французе.
– У твоего Пьера нет честолюбия, у него нет личной цели в жизни. В нем нет, если хочешь, какого-то творческого начала. Бели его оставить одного, он не будет знать, что с собой делать. Но у него, как у всех людей, есть душевная энергия, которую ему не на что направить. Он не может себя найти – поэтому он неизбежно идет к раздвоению личности. Он должен жить не для себя, а для кого-то другого – и в этом он находит удовлетворение. Ты понимаешь, говоря образно, он смотрит в эту чужую жизнь и только там он видит отражение самого себя – искаженное, неправильное, частичное, но все-таки отражение. Полноты образа тут нет, и его личные возможности наполовину парализованы. Но все это, конечно, не мешает ему быть отличным человеком с несомненными достоинствами.
Франсуа покачал головой.
– Ты со мной не согласен?
– То, что я с тобой не согласен, это не так важно, – сказал Франсуа. – В конце концов, может быть, ты его обрисовал правильно с точки зрения твоей собственной терминологии. Но эта терминология мне не кажется убедительной. Что такое раздвоение личности? И где граница между ее клиническим значением и творческой силой воображения, той самой, которая заставила Флобера сказать эти слова – ты их не можешь не помнить: "Мадам Бовари – это я!"? Что это, как не раздвоение личности, которое доходило до того, что у него была рвота, когда он описывал ее отравление? Но оставим искусство потому, что никакой анализ никогда не объяснит возможности появления таких людей, как Микеланджело, Дюрер, Шекспир, Толстой. Я тебе скажу, что я думаю о Пьере. Он не фанатик, не святой, он не из тех, кто готов посвятить свою жизнь уходу за прокаженными, он не склонен ни к какой экзальтации. Но он способен сделать то, чего мы с тобой сделать не можем, и именно потому, что в нем есть творческая сила, которую ты у него отрицаешь. Он способен создать и построить мир, ты понимаешь? Какую волю надо было иметь, чтобы сделать то, что он сделал! Какой огромный запас душевной силы! Если хочешь, он действительно живет не для себя. Но что значит жить для себя? И для кого, в конце концов, он строит тот или иной мир? Ты понимаешь, что это такое – победа над небытием?
– Без ее болезни и чего-то другого, чего мы не знаем, этой победы не было бы.
– Я в этом не уверен, – сказал Франсуа. – Я знаю только, что без него она до конца вела бы, вероятно, то жалкое животное существование, которого я был свидетелем.
– Мы все склонны совершать одну ошибку, – ответил приятель Франсуа. – Эта ошибка, о которой ты косвенно упомянул, – оставаться в пределах тех понятий, которыми мы оперируем, так, как будто бы не жизнь создает понятия, а понятия создают жизнь. Я лично всегда стремился этой ошибки избегать. Может быть, ты прав в своем суждении о Пьере, но я должен тебе сказать, что оно не очень противоречит тому, что я о нем думаю, – разница тут главным образом, как ты говоришь, терминологическая. Я говорю "раздвоение личности", а ты говоришь "построение мира", – но одно другого не исключает. То, что я думаю на основании моего опыта и очень долгих размышлений, повлекших за собой известные выводы, – я думаю, что в результате этой победы над небытием, как ты поэтически выражаешься, что меня удивляет, кстати, потому что ты журналист…
– Журнализм приучил меня к вульгаризации и упрощению, это верно, – сказал Франсуа, – но вне этого профессионального обязательства я оставляю за собой право на некоторую свободу выражений, которая в газетной статье на политическую тему была бы неуместна. Ты говоришь, что ты думаешь…
– Я думаю, что теперь, после того что он сделал, Пьер, может быть, наконец найдет себя.
* * *
На следующий день Франсуа подробно рассказал Пьеру об этом разговоре. – Да, она упала с кровати, я, может быть, тебе об этом не говорил? – сказал Пьер. – Я как-то ночью, сидя в кресле в ее комнате, заснул и проснулся от шума падающего тела. Она металась в бреду и упала на пол. Когда я ее поднял, она была без сознания. Но она и до этого была без сознания. Никаких повреждений, однако, на ее теле я не заметил и думаю, что их не было. В конце концов, может быть, это падение и вызвало повторный шок, кто знает?
Несколько изменив выражения, Франсуа повторил Пьеру то, что ему говорил его товарищ. Пьер пожал плечами.
– Мне все это кажется какой-то фантазией, – сказал он. – При чем тут раздвоение личности? Все это гораздо проще. Ты видишь рядом с собой несчастное существо, которое заслуживает лучшей участи. У тебя есть возможность это положение как-то изменить. Ты это делаешь – и больше ничего. Что тут особенного?
– Все зависит от того, как мы к этому подходим. То же самое положение можно представить себе иначе. Чья-то жизнь сложилась определенным образом. Если ты фаталист, ты скажешь, что так было суждено. Но ты с этим примириться не можешь, и ты хочешь заставить события идти не так, как они идут, а так, как они, по-твоему, должны идти. Ты действуешь таким образом против судьбы, ты начинаешь борьбу с ней.
– Ты меня извини, Франсуа, но у тебя все это приобретает, может быть помимо твоего желания, какую-то литературно-художественную форму. Какая тут борьба против судьбы? Ты просто, в меру твоих возможностей, кому-то помогаешь, и больше ничего. В одном я с тобой согласен: судьба часто бывает несправедлива, – если можно как-то связать эти понятия, судьба и справедливость. И вот, если тут ты можешь что-то сделать, то это, конечно, дает тебе известное удовлетворение.
– Видишь, ты сам себе противоречишь. Потому что ты все-таки хочешь изменить естественный ход событий.
– Восстановить, – сказал Пьер, – не изменить, Франсуа, а восстановить. И я могу тебе сказать без колебаний, что это, по-моему, стоит сделать.
Франсуа внимательно посмотрел на Пьера. Потом он сказал очень медленно:
– А если она теперь уйдет и ты ее потеряешь? – Для меня это было бы катастрофой, – сказал Пьер. – Мы с тобой уже об этом говорили. Но это ни в какой степени не будет значить, что я действовал неправильно. Кроме того, и ты и я, мы склонны к преувеличению. Наша роль, моя в частности, значительно скромнее, чем может показаться на первый взгляд. Ты ее поднял с дороги, я по отношению к ней выполнял в течение некоторого времени, скажем, долг фельдшера, и все это, конечно, не дает нам на нее никаких прав.
– Прав не дает, это верно. Но я думаю, что если ты ее спросишь, какую роль ты играл в ее жизни, то я сильно сомневаюсь, что она назовет ее скромной.
– Ей сейчас тоже трудно судить об этом объективно, – сказал Пьер.
* * *
Когда Пьера не было дома, Анна много раз подходила к телефону, хотела снять трубку и позвонить, но не могла на это решиться. Она знала, однако, что нужно было как-то действовать, нужно было наконец узнать очень важные вещи. Что произошло за эти годы? Где теперь Жак? Что теперь в Провансе? Обо всем этом она не имела представления. Она нашла в телефонной книге номер своей прежней парижской квартиры, но против него была теперь другая фамилия, значит, Жака там не было. Зато телефонный номер ее двоюродного брата, Бернара, и его адрес были те же, что до войны, и именно к нему нужно было, конечно, обратиться. Ей казалось, хотя она понимала, насколько это нелепо, что если она позвонит Бернару и узнает от него все, что произошло за это время, то это как-то может изменить то, что было теперь и от чего она не хотела и не могла отказаться.
Она думала обо всем этом, особенно вечером, когда ложилась в постель. В последнее время она стала плохо спать. Но это ее не раздражало, как раньше. Она знала это состояние, оно было таким же, как в начале ее жизни, когда ей было шестнадцать лет. Это было смутное ожидание, значения которого она тогда не понимала. Но теперь оно не вызывало у нее ни волнения, ни усталости. Несколько раз она видела один и тот же сон: ей снилось, что она поднимается по узкой горной тропинке, что она поднялась очень высоко и почему-то не может вернуться тем же путем назад. И когда она наконец добирается до вершины горы и боится посмотреть в ту пропасть, которая должна открыться перед ее глазами, она вдруг видит, что она в долине, что нет ни пропасти, ни гор, что все ровно и спокойно, что спускаются медленные сумерки и она знает, что ей недалеко до того места, куда она идет. Потом ей снились путешествия, поезда, пароходы, зыбь моря, и в этих снах не было чаще всего ни смысла, ни содержания, это были ощущения – ветер, врывающийся в окна вагона, вздрагивание колес на стыках рельс, размах волны, которую пересекал пароход.
Каждый вечер после ужина она подолгу говорила с Пьером. Но ни она, ни он не говорили о том, что было самым важным.
– Пьер, вы никогда не думали о том, что бы вы сделали, если бы были богаты?
– Нет, – сказал он улыбаясь. – У меня очень убогое воображение, и я об этом никогда не думал. Но, вы знаете, так как нет решительно никаких оснований полагать, что я когда-нибудь разбогатею, то в конце концов не так важно, что я не буду знать, как я использую то богатство, которого у меня не будет.
– Ну, а все-таки что бы вы сделали, если бы оно у вас было?
– Не знаю, – сказал Пьер, продолжая улыбаться. – Вероятно, растерял бы и чувствовал бы себя несчастным.
– И вы никогда не мечтали о возможности разбогатеть?
– Нет, – сказал он, – кажется, нет, не помню. Знаете, Мари, – он долго не знал, как ее называть, и говорил то Мари, то Анна, но потом стал опять называть ее Мари, – это, по-моему, не очень интересно. Когда я был мальчиком, я мечтал о далеких путешествиях. Но я никогда не думал в то время, что для этого нужны деньги.
– А потом вы все-таки путешествовали? Вы были за границей?
– Нет, – сказал он. – Я плохо знаю даже Францию. У меня никогда не было возможности поехать за границу.
Ложась в постель, она тушила свет, и тотчас же мысли и образы возникали перед ней так, точно они рождались только во тьме, точно свет мешал их появлению. Днем она нередко думала о том же, о чем она думала в начале ночи, но эти же мысли были несколько иными, недостаточно полными, не доведенными до конца. В темноте они приобретали другой характер, более углубленный и более ясный.
Еще некоторое время тому назад она думала, что, если бы она встретила Пьера на улице, она никогда не запомнила бы его лица. Теперь ей казалось, что она никогда не забыла бы его небольшие, широко расставленные глаза, линию его мягких губ, его улыбку, неуверенную и доброжелательную одновременно. У него были узкие плечи, маленькие руки и ноги, но она видела однажды, как он переносил без всякого усилия тяжелую швейную машину из одной комнаты в другую и все его движения отличались безошибочной точностью. Что еще удивляло Анну, это его необычайная память, он помнил все даты, все телефонные номера, помнил, когда именно происходили те или иные события. Когда она как-то сказала ему об этом, он ответил:
– Да, это какая-то механическая вещь, но ценности она, по-моему, не имеет. Можно все запомнить и ничего не понять. Тогда уж лучше меньше помнить и больше понимать.
Анна продолжала писать вторую часть своих воспоминаний. Но за несколько дней до того, как она ее кончила, она решила, что нельзя больше откладывать необходимых и неизбежных решений. Она написала и отправила своему двоюродному брату, Бернару, письмо, в котором сообщала, что она жива и здорова, что хотела бы с ним о многом поговорить и что в конце недели она позвонит ему по телефону. Все эти дни она была неспокойна и не могла скрыть своего волнения – настолько, что Пьер это заметил и сказал ей:
– Мари, мне кажется, что вы чем-то очень озабочены. Может быть, я мог бы вам чем-нибудь помочь?
– Нет, Пьер, спасибо, – сказала она. – Я знаю, что могу на вас рассчитывать.
– Во всем и всегда, – сказал он с непривычной для него твердостью.
* * *
Как-то вечером Анна сказала Пьеру:
– Пьер, я уже несколько дней думаю об одном предложении, которое я хотела бы вам сделать. Если вы с ним почему-либо не согласны, я, конечно, не буду настаивать.
– Да, да, конечно, – сказал он. – В чем дело?
– Вы не думаете, – сказала она; Пьер смотрел на нее, и ему вдруг показалось, что она точно всплывает перед ним из глубокого кресла, в котором она сидела, – вы не думаете, что мы, – "мы? – подумал Пьер, – она сказала "мы"?", – могли бы как-нибудь пригласить вашего друга Франсуа на ужин? В конце концов, я стольким ему обязана – вы мне это говорили много раз… Что вы скажете?
– У меня нет никаких возражений.
– И на этот раз ужин приготовлю я. Вы знаете, что я умею готовить?
– Нет, этого я не знал, но это меня не удивляет, – сказал Пьер со своей всегдашней мягкой улыбкой. – Когда вы хотите, чтобы он пришел?
– Завтра.
– Хорошо, я ему позвоню, – сказал Пьер.
Когда Пьер на следующий день вернулся со службы домой и вошел в столовую, он увидел, что на буфете стояла ваза с цветами, – с того дня, когда умерла его мать, в квартире Пьера никогда не было цветов. Стол был покрыт тяжелой и тугой скатертью, той самой, которая в прежнее время вынималась из шкафа только тогда, когда приезжала тетка Жюстина. На столе были те же праздничные приборы, – и Пьер невольно улыбнулся, глядя на них. Анна, стоявшая рядом с ним, спросила:
– Почему вы смеетесь?
– Это не имеет отношения к вам, Мари, – сказал Пьер, продолжая улыбаться. – Это призрак тетки Жюстины, о которой я вам рассказывал. Именно тогда, когда она к нам приезжала, моя мать так накрывала стол. Но я считаю, что вы поступили правильно – во всяком случае, Франсуа более достоин вашего внимания, чем тетка Жюстина была достойна внимания моих родителей.
– Ах да, ваша тетка Жюстина. Я недавно о ней думала, – сказала Анна. – Она, может быть, была не такой плохой женщиной, в конце концов. Вы склонны ее осуждать за ее многочисленные увлечения?
– Нет, – сказал Пьер, – это, я думаю, вещь второстепенная, хотя это были скорее коммерческие расчеты, чем увлечения. То, что мне представляется – с моей точки зрения – предосудительным, если это можно считать предосудительным, это ее непоколебимая вера в то, что самое главное на свете – это матерьяльные блага. Я этого не могу понять. Франсуа мне как-то сказал, что это, может быть, объясняется тем, что она начала свою жизнь в бедности, как вся моя семья. Но это, по-моему, объяснение недостаточное. Мне кажется, что скупость и жадность к деньгам – это что-то вроде душевного увечья, которое может быть и у бедного, и у богатого человека. Но вы знаете, я плохой судья в вопросах психологии, и если мне скажут, что я ошибаюсь, я не буду спорить. А теперь можно вас спросить, чем вы намерены кормить Франсуа?
– Кроликом, Пьер, – сказала Анна, – приготовленным так, как его делают у нас на юге. Не забывайте, что я южанка, и до последнего времени я никак не могла привыкнуть к Парижу.
Она вышла из столовой и направилась на кухню. Пьер посмотрел еще раз на накрахмаленную скатерть, спадавшую со стола кругловатыми, но точно обрисованными складками, так же, как она спадала в те далекие времена, когда приезжала тетка Жюстина, – и все эти последние годы его жизни возникли перед ним с необыкновенной отчетливостью и ясностью: три смерти – Жюстина, отец, мать, мир, в котором прошло его детство, смеющаяся женщина в зеленом платье, сидевшая на террасе кафе рядом с отцом, – Пьер видел перед собой ее круглое лицо и ее широкую улыбку – кто она такая? где она теперь? что с ней? – бессмыслица, холод и вонь – его воспоминания о войне, ласковые глаза матери и тяжелая печаль, которую он испытал, вернувшись с ее похорон, пустота того существования, которое он вел до поездки на юг, к Франсуа, и, наконец, все, что было связано с Анной, – ее первое появление в просвете двери, в сумерках, в лесу и ее слова – которые она только что произнесла, с которых началось и которыми кончилось это неудержимое движение воспоминаний, возникшее из звуков ее голоса и тугих складок скатерти на столе. Он ходил по столовой, ожидая, что Анна с минуты на минуту войдет в комнату, и думал вслух, шепотом произнося слова:
– Смысла, вероятно, не существует. Смысла нет, и нет, может быть, даже направления. Но какое это имеет значение, – шаги Анны приближались к отворенной двери столовой, – но какое это имеет значение, если…
– Теперь все готово, Пьер, – сказала Анна, входя в столовую. – Остается только откупорить вино.