"Россия: общий вагон" (претенциозное название выглядит чересчур публицистически, однако это именно роман) - это попытка нарисовать панораму России середины нулевых годов, России "снизу"; единственный, кажется, роман, в котором зафиксирован всплеск народного гнева, связанный с зурабовским законом о монетизации льгот.
Студент истфака Никита путешествует по России - "в поисках России". Он тяжело переживает зло, причиненное другим, и возможно, с этим связана его странная особенность - без особых причин он падает в обморок. Он едет и слушает чужие истории - историю женщины, которая сбежала с детьми от мужа в брошенном государством шахтерском поселке под Воркутой, потому что они остались там последними, и теперь вынуждена зарабатывать на жизнь продажей носков в поездах. Историю полублаженного человека Александра Дададжанова, который пытается помешать своим односельчанам деградировать: после Перестройки его деревня слилась с рядом стоящим туберкулезным диспансером, все жители перезаражались, и теперь поселок на грани вымирания.
Наталья Ключарева
Россия, общий вагон
"Россия: общий вагон" (претенциозное название выглядит чересчур публицистически, однако это именно роман) - это попытка нарисовать панораму России середины нулевых годов, России "снизу"; единственный, кажется, роман, в котором зафиксирован всплеск народного гнева, связанный с зурабовским законом о монетизации льгот.
Студент истфака Никита путешествует по России - "в поисках России". Он тяжело переживает зло, причиненное другим, и возможно, с этим связана его странная особенность - без особых причин он падает в обморок. Он едет и слушает чужие истории - историю женщины, которая сбежала с детьми от мужа в брошенном государством шахтерском поселке под Воркутой, потому что они остались там последними, и теперь вынуждена зарабатывать на жизнь продажей носков в поездах. Историю полублаженного человека Александра Дададжанова, который пытается помешать своим односельчанам деградировать: после Перестройки его деревня слилась с рядом стоящим туберкулезным диспансером, все жители перезаражались, и теперь поселок на грани вымирания.
1
У Никиты была одна физиологическая странность. Он часто падал в обморок. Конечно, не от вида крови или от нехорошего слова, как всякие там тургеневские барышни, а просто так.
Иногда прямо среди разговора, иногда от сильного весеннего ветра или от переходов метро, похожих на космические корабли. Так его восхищала жизнь. И так он переживал происходящее вокруг. Что иногда организм не справлялся с напряжением. И самовольно выключался. Только так можно было заставить Никиту сделать паузу и перевести дух, который всегда захватывало.
А еще у Никиты часто начинала болеть какая-нибудь несуразная часть тела. Ну, которая ни у кого не болит. Например пятка.
Или запястье. Или, вообще, указательный палец. Боль тоже вырывала из потока, но мягче, оставляя картинку за мутным стеклом. А внутри появлялась тишина, в которой тикали кузнечики и цикады говорили свое веское слово. Никита слушал цикад и смотрел, улыбаясь, на мир. Как бы издалека. Как бы из другой формы жизни. А поезд тихо шел на Тощиху…
Никита пришел в себя. Мутными глазами общего вагона на него смотрела страна. Затылок собирал вшей в чьем-то бушлате, ноги тянулись в узкий проход сквозь баулы, чемоданы и тележки.
Страна то и дело норовила облить Никиту кипятком, кренясь и хватаясь за поручни, накормить воблой и домашними пирожками, измазать растаявшей конфетой, напоить водкой, оставить в дураках на засаленных картах, где вместо дам - голые девки.
Страна старалась войти с Никитой в контакт. Вступить в отношения. Страна не давала спать, не давала думать, не давала покоя.
Страна зевала, храпела, воняла, закусывала, выпивала, лезла на верхнюю полку, наступая на чью-то руку, грызла семечки, разгадывала кроссворд, почесывала яйца, ругалась с проводником, посадившим у самого туалета, болталась в грохочущем тамбуре, говорила:
"Какая это остановка?" - "Смотрите, пацан опять в отключке". - "И не пил вроде". - "Наркоман небось". - "Да щас они все, кто колется, кто нюхает!" - "Ты бы, мать, промолчала про что не знаешь, человеку плохо …" - "Может, врача?" - "Это почему же мне молчать?! Я всю жизнь у станка простояла! Ты мне рот не затыкай - я инвалид!" - "Уймитесь, женщина, дети спят!" - "Дети! Вырастут - тоже будут клей нюхать и рот затыкать старикам!" - "Бабка, не гунди! Давай, лучше песню споем: НА ПОЛЕ ТАНКИ ГРА-ХА-ТА-А-АЛИ! САЛДАТЫ ШЛИ В ПАСЛЕДНИЙ БОЙ!.."
Никита опять вернулся в себя и вышел покурить. Страна подъезжала к станции Дно, качаясь на рессорах и томительно вытягиваясь вдоль изгибающихся путей. Потом резко затормозила и встала у фонаря.
- Эй, братан, это мы где?
- На дне! - весело крикнул Никита и стал пробираться к выходу.
На станции Дно было безлюдно и сыро. Только диспетчеры переговаривались на своем инопланетном наречии, и невидимые обходчики стучали в железные суставы поездов.
- Ты куда вылез-то, доходяга? - нежно пробасила толстая проводница, похожая на оракула. - Чего доброго, опять хлопнешься. Мне, что ли, тебя с путей счищать?
Никита улыбнулся оракулу и пожал плечами. Пахло углем, гнилым деревом и дорогой. Лицо щекотал мелкий дождь. И все как будто знало тайну. Которую невозможно разболтать. Потому что незачем.
2
В вагоне к Никите подошел маленький мальчик. Взял за коленку и серьезно спросил:
- У тебя есть мечта? - И не дожидаясь ответа: - А у меня есть: я хочу упасть в кусты и там жить!
- И все? - спросил Никита. - Больше тебе для счастья ничего не нужно?
Мальчик задумался, засунув в рот кулак.
- Ну, еще я хочу поезд. Я бы на нем ехал-ехал. А потом… упал бы в кусты! И там жил!
- Что же тебе мешает? - Никита нагнулся, пытаясь поймать ускользающее внимание ребенка.
- Носки! - буркнул мальчик и, заскучав, побежал дальше.
- Носочки теплые, овечьей шерсти, за пятьдесят рублей отдаю, на рынке в два раза дороже! - заголосила, протискиваясь сквозь вагонное ущелье, женщина с большой клетчатой сумкой. - Настоящие шерстяные, берите, девочки, не пожалеете!
В конце вагона голосистая продавщица носков вступила в неравный бой с проводницей, чей густой бас перекрывал все ответные реплики.
- Сколько раз говорить! Тут не Красный Крест! Хочешь ехать - плати! Мы не богадельня, а Российская! Железная! Дорога! Что мне твои дети! Нарожала! Сейчас и высажу! В следующий раз - милицию буду звать!
Никита схватил рюкзак и тоже стал пробираться к выходу.
На пустой платформе привычно спал на сумке с носками мальчик, мечтавший упасть в кусты. Кустов вокруг не наблюдалось. Только какие-то безглазые постройки и уходящая в темноту проселочная дорога. Еще один парнишка, постарше, засунув руки в карманы, скептически разглядывал скрипящий фонарь. Женщина смотрела на уходящий поезд и почему-то улыбалась. Никите это понравилось.
Здание вокзала станции Киржач оказалось наглухо заколочено. Никита поставил клетчатую сумку на мокрую скамейку.
- Что ж, будем ночевать здесь. Нам не привыкать. Обнимемся и не замерзнем, - говорила продавщица носков Антонина Федоровна, расстилая по лавке полиэтиленовые пакеты. - Ты давай, разуйся, я тебе тоже носочки дам, а то ноги застудишь.
- Мам, я чаю хочу! Мам, я задубел весь! Мам, у меня живот болит! - хныкал старший мальчик Сева.
- Что ты ноешь! Улыбайся! Чему я тебя учила? Выпрями спину и улыбайся! Завтра нам повезет!
- Все завтра да завтра! Не будет ничего завтра!
- Не смей! Даже думать так не смей! Тем более говорить! Смотри, Ленька самый маленький, а держится как настоящий мужчина!
Ленька безмятежно спал, положив ладони под щеку. Он точно не сомневался, что завтра будет лучше, чем вчера.
- Я раньше как Севка была, - сказала Антонина Федоровна. - Чуть что - сразу в слезы. Сразу мысли всякие: ничего не получится, всю жизнь так и будет… хоть в петлю! А потом прочитала в одной книжке американской, что залог успеха - это прямая спина и улыбка. И теперь, что бы ни случилось, всегда помню: главное - улыбаться и не сутулиться. Тогда повезет!
- И как? - осторожно поинтересовался Никита. - Срабатывает?
- Да пока не очень, - легко призналась Антонина Федоровна. - Но я не отчаиваюсь. Я же знаю, что когда-нибудь - все обязательно изменится!
Тоня Киселева выросла в маленьком шахтерском поселке Хальмер-Ю. Это за Воркутой, дальше на север, к Ледовитому океану, по узкоколейке, которая раз в неделю связывала шахту с остальным миром.
В семнадцать лет вышла замуж за шофера. В выходные он катал ее по тундре в раздолбанном грузовичке, на котором в рабочее время возил мусор. Потом родился Сева. А потом шахту закрыли. Народ, не надеясь, что о нем позаботятся, стал выбираться из обреченного населенного пункта.
Тонин муж уезжать не торопился.
"Совсем люди веру потеряли! - говорил он жене. - Разве так можно! Наше государство - это государство рабочих и крестьян. А мы кто? Мы - рабочие. Сама посуди: может ли оно бросить нас на произвол судьбы? Оставить одних посреди тундры? Конечно нет! Вот увидишь, дадут нам квартиру где-нибудь на юге, а эти, которые сейчас бегут, как крысы, потом будут локти кусать!"
Девятнадцатилетняя Антонина верила и мужу, и государству. И вслед за Севой доверчиво родила им еще и Леню.
"Вот дура!" - хором говорили ей бывшие земляки, когда она уезжала обратно в Хальмер-Ю из воркутинского роддома. Но Тоня только загадочно улыбалась. Она-то знала, что впереди у нее большая квартира с окнами, выходящими на южное море.
В поезде она ехала одна. Угрюмый машинист, из бывших зэков, почему-то медлил трогаться в обратный путь. Потом дал два резких гудка. Тоня обернулась.
"Слышь, мать. Ты бы это. Короче, уезжай отсюда. Чего тормозишь? Еще два рейса. И хана. Закроют ветку".
- Как закроют? - удивилась Тоня - А мы? А хлеб привозить? Никак не должны! Вы что-то напутали!
Машинист тоже назвал Тоню дурой и дал задний ход.
И тут Антонина Киселева впервые начала сомневаться. Через неделю она, сама не зная зачем, прикатила коляску с маленьким Леней на станцию. И смотрела, как грузит пожитки шумное семейство Капелькиных. Машинист, помогая затаскивать в поезд ящики и узлы, посмотрел в ее сторону и в сердцах сплюнул на вечную мерзлоту. После отъезда Капелькиных они остались в Хальмер-Ю одни.
- Я к мужу: давай уедем! А он в ответ благим матом. Даже руку стал поднимать. Раньше - никогда, хоть и шофер. Или лежит целыми днями лицом к стенке, молчит. А то заснет - и как заскрипит зубами, в тишине-то этой… Страху столько…
Ели только гречневую кашу. Больше ничего не осталось. Я во дворе костер разводила и варила. И электричество отключили, и газ. Сварю, поставлю кастрюлю ему у кровати, а она вся черная от дыма-то. А стол я на дрова поколола.
Поставлю, значит, а сама детей в охапку - и иду плакать к бывшему кинотеатру, где мы с мужем познакомились. Каждый день ходила. Реву, уливаюсь. Севка вслед за мной начинает хныкать. Ленька просыпается в коляске - и тоже в крик. Так все втроем и ревем.
А потом приехал последний поезд. Я на станции с детьми стояла. Просто посмотреть на живого человека пришла. Мыслей не было никаких, нет. В коляску вцепилась и стою смотрю. И он - смотрит. Из кабины. Черный весь лицом-то…
А в поселке развелась тьма-тьмущая диких псов. Целыми стаями по улицам шныряли. Хозяева побросали. Иду, а они следом бегут, почти вплотную. И все будто в коляску заглядывают. Швырнешь в них чем-нибудь, огрызнутся, отстанут, но ненамного.
И вот тут, стою у поезда. И вдруг эти псы как завоют. Обернулась, а они прямо на меня идут, всем скопом. Я - к вагону. Машинист выскочил, коляску поднять помогает и твердит: "Ну, слава те, слава те…"
И тут же тронулся, чтобы я раздумать не успела.
Потом в Воркуте мы у него жили какое-то время. Рассказал, за что сидел. Тоже история. С Вологодчины он. У них глава района поселок заморозил. Да так. Котельная сломалась, а деньги на ремонт он себе прикарманил. Начались холода, люди к нему, а он: "Да-да-да, все под контролем, да-да-да все сделаем!"
И вот у этого машиниста, Николая, дочка в нетопленом детском саду подхватила воспаление легких. И умерла. Он пошел к главе района. Только дверь в кабинет открыл, тот ему, не поднимая глаз: "Да-да-да…" - и все. Больше ничего не сказал. Николай его в упор из дробовика расстрелял. И остался ждать милицию…
- А потом? - тихо спросил Никита надолго замолчавшую Антонину Федоровну. И тут заметил, что она спит. По-прежнему улыбаясь. И с прямой спиной.
Мимо крался товарный поезд. Круглые бока цистерн казались большими животными, носорогами или бегемотами, упорно бредущими куда-то в поисках счастья.
Утром Никита купил у Антонины Федоровны овечьи носки, в которых ночевал.
- Вот видишь, Севка, я же говорила, что завтра нам повезет, а ты не верил! - выговаривала она старшему сыну, покупая хлеб и сгущенку в обгоревшем ларьке, откуда месяц назад подгулявшие мужички пытались выкурить продавца, не хотевшего отпускать им спирт бесплатно.
Ленька здоровался за руку с найденным поблизости кустом. Севка хмуро жевал, отвернувшись в сторону. Антонина Федоровна уговаривала продавца купить у нее "отличные шерстяные носки".
- А потом я тоже стала с ума сходить, - продолжение истории Никита услышал уже под вечер, когда неутомимая Антонина Киселева, обойдя весь Киржач и продав все носки, дожидалась вечернего поезда. - Казалось, будто муж меня зовет обратно. Укоряет, что бросила. Такой явственный голос в голове. Я с ним вслух разговаривать стала.
"Коля, говорю - его тоже Николаем звали, - ведь я не за себя, за детей испугалась, Коля!"
Думала пешком к нему идти. Увести оттуда. Или продуктов принести хотя бы. Николай, который машинист, меня на ключ запирать стал. "Дура, кричит, пропал человек, а тебе нельзя, ты - мать!" А я ему: "Все равно сбегу!"
И через несколько дней я его достала. Сама не ожидала. Тайком от начальства вывел он ночью паровоз, посадил меня в кабину, и поехали мы в Хальмер-Ю - моего Николая искать. Я струсила, говорю: "Может, не надо? Может, пешком дойду? Подсудное дело-то!" - Только рукой махнул.
- Нашли? - Никита сидел на платформе, прислонившись к вокзалу, и из последних сил сопротивлялся обмороку.
- Не знаю. Там-то, конечно, там не было никого. Двери настежь. В квартире прибрано. Даже кастрюлю отмыл, закопченную… Весь поселок обошли, в каждый дом заглянули. Их ведь не запирали, когда уезжали. На шахту сходили. И никого не нашли. То есть я - никого, а Николай - ничего. Потому что он тело мертвое искал, а я - живого мужа. Даже псы эти исчезли куда-то. Тишина такая, что и шепотом говорить жутко.
Так и уехали ни с чем. Но когда мы там ходили, мне все время казалось, что он на меня смотрит. В затылок. А обернешься - никого. Этот взгляд, я его до сих пор чувствую. Он теперь всегда на меня смотрит…
- Как же ваш машинист отпустил вас с детьми носками торговать?
- Да я сама сбежала. Наврала, будто к сестре на Кубань еду, что и работу нашли, и дом свой… И рванула куда глаза глядят. А сестры у меня в жизни не было.
- А чего так?
- Не успели родители, умерли рано. Папа на шахте погиб, а мама через год за ним отправилась.
- Да я не про сестру. Я про машиниста.
- А-а, машинист… А он вроде как любить меня вздумал. А мне - какая любовь, все сердце там осталось, в пустом поселке. А человека жалко. Хороший ведь человек. Вот я и сбежала. Он, когда меня провожал, вдруг про жену свою рассказывать стал. Тоже Тоней, оказывается, звали. Такой у нас ребус получился: два Николая и две Антонины…
- И что жена?
- Пока суд был, молодцом держалась. А как осудили - в тот же день руки на себя наложила. Повесилась. Он об этом только через год узнал. Потому что она ему перед смертью дюжину писем написала. Ласковых таких, что все, мол, в порядке, живу потихоньку, жду, в поселок тепло дали… их ему потом соседка каждый месяц отсылала, пока не кончились. Вот и поезд наш подъезжает…
3
Юнкер опять пил дорогое итальянское вино. Сухое. Красное. Юнкер опять слушал Шуберта. Не хватало только свечей и белой шелковой рубашки с поднятым воротником. Юнкер, как и положено русскому дворянину, говорил о судьбах отечества. У Никиты болела коленка. Ему было грустно.
- Ну, и куда ты все ездишь? Что ищешь? Россию, которую мы потеряли? - говорил Юнкер, разливая вино.
- Россию… - эхом отзывался Никита.
- Чтобы потом сидеть в эмиграции, слушать, как жена Катенька поет в гостиной "Белой акации гроздья душистые", и писать роман "Офигенные дни"?
- Я не уеду, ты же знаешь.
- А зря. Нефти в стране осталось на восемь лет. И все. Новые месторождения никто не разрабатывает с советских времен. Что делать?
- Жить.
- Скорее, выживать. А я выживать не хочу. Я, например, вино люблю вкусное, музыку хорошую, мемуары Рихтера вот читаю…
Юнкер был сибарит и эстет. И этой дружбы никогда бы не случилось, если бы Юнкер не оказался вдруг хорошим человеком. Хотя "хорошим" - не совсем верное слово. Никита долго ломал голову, прежде чем откопал в памяти этот архаизм, который встречал только в книгах. Юнкер был благородным .
Он жил в мире, который умер столетие назад. В мире, где были честь, совесть, достоинство. Долгое время Юнкер казался Никите вообще каким-то безупречным существом. В его словах и поступках не было этой обычной человеческой гнильцы: обещать - и не сделать, натворить что-нибудь, а потом прятать голову в песок, оставив на заду записку: "Это не я. Это так и было".
Однажды, перебрав дорогого вина, Юнкер изложил Никите планы хулиганских диверсий против мелкокалиберных, но крайне гнусных чиновников. Потом заговорил о похищении министров, подготовке бунта в армии, но вдруг театрально осекся и пошел откупоривать следующую бутылку.
В тот же день Никита заметил у него на столе, кроме мемуаров Рихтера, воспоминания эстета-террориста Бориса Савинкова. И понимающе улыбнулся. Хотя Савинков с его сверхчеловеческим снобизмом и аристократической недоступностью никогда не был ему близок. В отличие от божьего человека Ивана Каляева, который одной рукой крестился, а в другой - держал бомбу. И говорил в ответ на иезуитские вопросы атеиста Савинкова: "А как же "не убий", Ваня?" - "Не могу не идти, ибо люблю".
Один их разговор Никита запомнил на всю жизнь. Юнкер говорил про Куликово поле. И такие у него были при этом глаза, такие интонации, будто он рассказывал не про князя, жившего семь столетий назад, а про себя самого. И будто произошло все это вчера. Или даже сегодня. Только что.