Мы (сборник) - Замятин Евгений Иванович 10 стр.


Я кинулся назад – в ту комнату, где она (вероятно) еще застегивала юнифу перед зеркалом, вбежал и остановился. Вот – ясно вижу – еще покачивается старинное кольцо на ключе в двери шкафа, а I – нет. Уйти она никуда не могла – выход из комнаты только один – и все-таки ее нет. Я обшарил все и даже открыл шкаф и ощупал там пестрые древние платья: никого…

Мне как-то неловко, планетные мои читатели, рассказывать вам об этом совершенно невероятном происшествии. Но что ж делать, если все это было именно так. А разве весь день с самого утра не был полон невероятностей, разве не похоже все на эту древнюю болезнь сновидений? И если так – не все ли равно: одной нелепостью больше или меньше? Кроме того, я уверен: раньше или позже всякую нелепость мне удастся включить в какой-нибудь силлогизм. Это меня успокаивает, надеюсь, успокоит и вас.

… Как я полон! Если бы вы знали: как я полон!

Запись 14-я.

Конспект:

"МОЙ". НЕЛЬЗЯ. ХОЛОДНЫЙ ПОЛ

Все еще о вчерашнем. Личный час перед сном у меня был занят, и я не мог записать вчера. Но во мне все это – как вырезано, и потому-то особенно – должно быть, навсегда – этот нестерпимо холодный пол…

Вечером должна была ко мне прийти О – это был ее день. Я спустился к дежурному взять право на шторы.

– Что с вами, – спросил дежурный. – Вы какой-то сегодня…

– Я… я болен…

В сущности, это была правда: я, конечно, болен. Все это болезнь. И тотчас же вспомнилось: да, ведь удостоверение… Пощупал в кармане: вот – шуршит. Значит – все было, все было действительно…

Я протянул бумажку дежурному. Чувствовал, как загорелись щеки; не глядя видел: дежурный удивленно смотрит на меня…

И вот – 21.30. В комнате слева – спущены шторы. В комнате справа – я вижу соседа: над книгой – его шишковатая, вся в кочках лысина и лоб – огромная, желтая парабола. Я мучительно хожу, хожу: как мне – после всего – с нею, с О? И справа – ясно чувствую на себе глаза, отчетливо вижу морщины на лбу – ряд желтых, неразборчивых строк; и мне почему-то кажется – эти строки обо мне.

Без четверти 22 в комнате у меня – радостный розовый вихрь, крепкое кольцо розовых рук вокруг моей шеи. И вот чувствую: все слабее кольцо, все слабее – разомкнулось – руки опустились…

– Вы не тот, вы не прежний, вы не мой!

– Что за дикая терминология: "мой". Я никогда не был… – и запнулся: мне пришло в голову – раньше не был, верно, но теперь… Ведь я теперь живу не в нашем разумном мире, а в древнем, бредовом, в мире корней из минус-единицы.

Шторы падают. Там, за стеной направо, сосед роняет книгу со стола на пол, и в последнюю, мгновенную узкую щель между шторой и полом – я вижу: желтая рука схватила книгу, и во мне: изо всех сил ухватиться бы за эту руку…

– Я думала – я хотела встретить вас сегодня на прогулке. Мне о многом – мне надо вам так много…

Милая, бедная О! Розовый рот – розовый полумесяц рожками книзу. Но не могу же я рассказать ей все, что было – хотя бы потому, что это сделает ее соучастницей моих преступлений: ведь я знаю, у ней не хватит силы пойти в Бюро Хранителей и, следовательно – -

О лежала. Я медленно целовал ее. Я целовал эту наивную пухлую складочку на запястье, синие глаза были закрыты, розовый полумесяц медленно расцветал, распускался – и я целовал ее всю.

Вдруг ясно чувствую: до чего все опустошено, отдано. Не могу, нельзя. Надо – и нельзя. Губы у меня сразу остыли…

Розовый полумесяц задрожал, померк, скорчился. О накинула на себя покрывало, закуталась – лицом в подушку…

Я сидел на полу возле кровати – какой отчаянно-холодный пол, – сидел молча. Мучительный холод снизу – все выше, все выше. Вероятно – такой же молчаливый холод там, в синих, немых междупланетных пространствах.

– Поймите же: я не хотел… – пробормотал я. – Я всеми силами…

Это правда: я, настоящий я – не хотел. И все же: какими словами сказать ей. Как объяснить ей, что железо не хотело, но закон – неизбежен, точен – -

О подняла лицо из подушек и, не открывая глаз, сказала:

– Уйдите, – но от слез вышло у нее "ундите" – и вот почему-то врезалась и эта нелепая мелочь.

Весь пронизанный холодом, цепенея, я вышел в коридор. Там за стеклом – легкий, чуть приметный дымок тумана. Но к ночи, должно быть, опять он спустится, налегнет вовсю. Что будет за ночь?

О молча скользнула мимо меня, к лифту – стукнула дверь.

– Одну минутку, – крикнул я: стало страшно.

Но лифт уже гудел вниз, вниз, вниз…

Она отняла у меня R.

Она отняла у меня О.

И все-таки, и все-таки…

Запись 15-я.

Конспект:

КОЛОКОЛ. ЗЕРКАЛЬНОЕ МОРЕ. МНЕ ВЕЧНО ГОРЕТЬ

Только вошел в эллинг, где строится "Интеграл" – как навстречу Второй Строитель. Лицо у него как всегда: круглое, белое, фаянсовое – тарелка, и говорит – подносит на тарелке что-то такое нестерпимо вкусное:

– Вы вот болеть изволили, а тут без вас, без начальства, вчера, можно сказать, – происшествие.

– Происшествие?

– Ну да! Звонок, кончили, стали всех с эллинга выпускать – и представьте: выпускающий изловил ненумерованного человека. Уж как он пробрался – понять не могу. Отвели в Операционное. Там из него, голубчика, вытянут, как и зачем… (Улыбка – вкусная…)

В Операционном – работают наши лучшие и опытнейшие врачи, под непосредственным руководством самого Благодетеля. Там – разные приборы и, главное, знаменитый Газовый Колокол. Это, в сущности, старинный школьный опыт: мышь посажена под стеклянный колпак; воздушным насосом воздух в колпаке разрежается все больше… Ну и так далее. Но только, конечно, Газовый Колокол значительно более совершенный аппарат – с применением различных газов, и затем – тут, конечно, уже не издевательство над маленьким беззащитным животным, тут высокая цель – забота о безопасности Единого Государства, другими словами – о счастии миллионов. Около пяти столетий назад, когда работа в Операционном еще только налаживалась, нашлись глупцы, которые сравнивали Операционное с древней инквизицией, но ведь это так нелепо, как ставить на одну точку хирурга, делающего трахеотомию, и разбойника с большой дороги: у обоих в руках, быть может, один и тот же нож, оба делают одно и то же – режут горло живому человеку. И все-таки один – благодетель, другой – преступник, один со знаком +, другой со знаком – …

Все это слишком ясно, все это в одну секунду, в один оборот логической машины, а потом тотчас же зубцы зацепили минус – и вот наверху уж другое: еще покачивается кольцо в шкафу. Дверь, очевидно, только захлопнули, – а ее, I, нет: исчезла. Этого машина никак не могла провернуть. Сон? Но я еще и сейчас чувствую: непонятная сладкая боль в правом плече – прижавшись к правому плечу, I – рядом со мной в тумане. "Ты любишь туман?" Да, и туман… все люблю, и все – упругое, новое, удивительное, все – хорошо…

– Все – хорошо, – вслух сказал я.

– Хорошо? – кругло вытаращились фаянсовые глаза. – То есть что же тут хорошего? Если этот ненумерованный умудрился… стало быть, они – всюду, кругом, все время, они тут, они – около "Интеграла", они…

– Да кто они?

– А почем я знаю кто. Но я их чувствую – понимаете? Все время.

– А вы слыхали: будто какую-то операцию изобрели – фантазию вырезывают? (На днях, в самом деле, я что-то вроде этого слышал.)

– Ну, знаю. При чем же это тут?

– А при том, что я бы на вашем месте – пошел и попросил сделать себе эту операцию.

На тарелке явственно обозначилось нечто лимонно-кислое. Милый – ему показался обидным отдаленный намек на то, что у него может быть фантазия… Впрочем, что же: неделю назад – вероятно, я бы тоже обиделся. А теперь – теперь нет, потому что я знаю, что это у меня есть – что я болен. И знаю еще – не хочется выздороветь. Вот не хочется, и все. По стеклянным ступеням мы поднялись наверх. Все – под нами внизу – как на ладони…

Вы, читающие эти записки – кто бы вы ни были, но над вами солнце. И если вы тоже когда-нибудь были так больны, как я сейчас, – вы знаете, какое бывает – какое может быть – утром солнце, вы знаете это розовое, прозрачное, теплое золото. И самый воздух – чуть розовый, и все пропитано нежной солнечной кровью, все – живое: живые и мягкие – камни; живое и теплое – железо; живые и все до одного улыбаются – люди. Может случиться через час – все исчезнет, через час – выкаплет розовая кровь, но пока – живое. И я вижу: пульсирует и переливается что-то в стеклянных соках "Интеграла", я вижу: "Интеграл" мыслит о великом и страшном своем будущем, о тяжком грузе неизбежного счастья, которое он понесет туда вверх, вам, неведомым, вам, вечно ищущим и никогда не находящим. Вы найдете, вы будете счастливы, – вы обязаны быть счастливыми, и уже недолго вам ждать.

Корпус "Интеграла" почти готов: изящный, удлиненный эллипсоид из нашего стекла – вечного, как золото, гибкого, как сталь. Я видел: изнутри крепили к стеклянному телу поперечные ребра – шпангоуты, продольные – стрингера; в корме ставили фундамент для гигантского ракетного двигателя. Каждые 3 секунды – взрыв; каждые 3 секунды могучий хвост "Интеграла" будет низвергать пламя и газы в мировое пространство – и будет нестись, нестись – огненный Тамерлан счастья…

Я видел: по Тэйлору, размеренно быстро, в такт, как рычаги одной огромной машины, нагибались, разгибались, поворачивались люди внизу. В руках у них сверкали трубки: огнем резали, огнем спаивали стеклянные стенки, угольники, ребра, кницы. Я видел: по стеклянным рельсам медленно катились прозрачно-стеклянные чудовища-краны и так же, как люди, послушно поворачивались, нагибались, просовывали внутрь, в чрево "Интеграла", свои грузы.

И это было одно: очеловеченные, совершенные люди. Это была высочайшая, потрясающая красота, гармония, музыка… Скорее – вниз, к ним, с ними!

И вот – плечом к плечу, сплавленный с ними, захваченный стальным ритмом… Мерные движения: упруго-круглые, румяные щеки; зеркальные, не омраченные безумием мыслей лбы. Я плыл по зеркальному морю. Я отдыхал.

И вдруг один – безмятежно обернулся ко мне:

– Ну как: ничего, лучше сегодня?

– Что лучше?

– Да вот – не было-то вас вчера. Уж мы думали – у вас опасное что… – сияет лоб, улыбка – детская, невинная.

Кровь хлестнула мне в лицо. Я не мог – не мог солгать этим глазам. Я молчал, тонул…

Сверху просунулось в люк, сияя круглой белизной, фаянсовое лицо.

– Эй, Д-503! Пожалуйте-ка сюда! Тут у нас, понимаете, получилась жесткая рама с консолями и узловые моменты дают напряжение на квадратной.

Не дослушав, я опрометью бросился к нему наверх – я позорно спасался бегством. Не было силы поднять глаза – рябило от сверкающих, стеклянных ступеней под ногами, и с каждой ступенью все безнадежней: мне, преступнику, отравленному – здесь не место. Мне никогда уж больше не влиться в точный механический ритм, не плыть по зеркально-безмятежному морю. Мне – вечно гореть, метаться, отыскивать уголок, куда бы спрятать глаза – вечно, пока я наконец не найду силы пройти и – -

И ледяная искра – насквозь: я – пусть; я – все равно; но ведь надо будет и о ней, и ее тоже…

Я вылез из люка на палубу и остановился: не знаю, куда теперь, не знаю, зачем пришел сюда. Посмотрел вверх. Там тускло подымалось измученное полднем солнце. Внизу – был "Интеграл", серо-стеклянный, неживой. Розовая кровь вытекла, мне ясно, что все это – только моя фантазия, что все осталось по-прежнему, и в то же время ясно…

– Да вы что, 503, оглохли? Зову, зову… Что с вами? – Это Второй Строитель – прямо над ухом у меня: должно быть, уж давно кричит.

Что со мной? Я потерял руль. Мотор гудит вовсю, аэро дрожит и мчится, но руля нет, – и я не знаю, куда мчусь: вниз – и сейчас обземь, или вверх – и в солнце, в огонь…

Запись 16-я.

Конспект:

ЖЕЛТОЕ. ДВУХМЕРНАЯ ТЕНЬ. НЕИЗЛЕЧИМАЯ ДУША

Не записывал несколько дней. Не знаю сколько: все дни – один. Все дни – одного цвета – желтого, как иссушенный, накаленный песок, и ни клочка тени, ни капли воды, и по желтому песку без конца. Я не могу без нее – а она, с тех пор как тогда непонятно исчезла в Древнем Доме…

С тех пор я видел ее только один раз на прогулке. Два, три, четыре дня назад – не знаю: все дни – один. Она промелькнула, на секунду заполнила желтый, пустой мир. С нею об руку – по плечо ей – двоякий S, и тончайше-бумажный доктор, и кто-то четвертый – запомнились только его пальцы: они вылетали из рукавов юнифы, как пучки лучей – необычайно тонкие, белые, длинные. I подняла руку, помахала мне; через голову S – нагнулась к тому с пальцами-лучами. Мне послышалось слово "Интеграл": все четверо оглянулись на меня; и вот уже потерялись в серо-голубом небе, и снова – желтый, иссушенный путь.

Вечером в тот день у нее был розовый билет ко мне. Я стоял перед нумератором – и с нежностью, с ненавистью умолял его, чтобы щелкнул, чтобы в белом прорезе появилось скорее: I-330. Хлопала дверь, выходили из лифта бледные, высокие, розовые, смуглые; падали кругом шторы. Ее не было. Не пришла.

И, может быть, как раз сию минуту, ровно в 22, когда я пишу это, – она, закрывши глаза, так же прислоняется к кому-то плечом и так же говорит кому-то: "Ты любишь?" Кому? Кто он? Этот, с лучами-пальцами, или губастый, брызжущий R? Или S?

S… Почему все дни я слышу за собой его плоские, хлюпающие, как по лужам, шаги? Почему он все дни за мной – как тень? Впереди, сбоку, сзади, серо-голубая, двухмерная тень: через нее проходят, на нее наступают, но она – все так же неизменно здесь, рядом, привязанная невидимой пуповиной. Быть может, эта пуповина она – I? Не знаю. Или, быть может, им, Хранителям, уже известно, что я…

Евгений Замятин - Мы (сборник)

Если бы вам сказали: ваша тень видит вас, все время видит. Понимаете? И вот вдруг – у вас странное ощущение: руки посторонние, мешают, и я ловлю себя на том, что нелепо, не в такт шагам, размахиваю руками. Или вдруг – непременно оглянуться, а оглянуться нельзя, ни за что, шея – закована. И я бегу, бегу все быстрее, и спиною чувствую: быстрее за мною тень, и от нее – никуда, никуда…

У себя в комнате – наконец один. Но тут другое: телефон. Опять беру трубку: "Да, I-330, пожалуйста". И снова в трубке – легкий шум, чьи-то шаги, в коридоре – мимо дверей ее комнаты, и молчание… Бросаю трубку – и не могу, не могу больше. Туда – к ней.

Это было вчера. Побежал туда и целый час, от 16 до 17, бродил около дома, где она живет. Мимо, рядами, нумера. В такт сыпались тысячи ног, миллиононогий левиафан, колыхаясь, плыл мимо. А я – один, выхлестнут бурей на необитаемый остров, и ищу, ищу глазами в серо-голубых волнах.

Вот сейчас откуда-нибудь – остро-насмешливый угол поднятых к вискам бровей, и темные окна глаз, и там, внутри – пылает камин, движутся чьи-то тени. И я прямо туда, внутрь, и скажу ей "ты" – непременно "ты": "Ты же знаешь – я не могу без тебя. Так зачем же?"

Но она – молчит. Я вдруг слышу тишину, вдруг слышу – Музыкальный Завод и понимаю: уже больше 17, все давно ушли, я – один, я – опоздал. Кругом – стеклянная, залитая желтым солнцем пустыня. Я вижу: как в воде – в стеклянной глади подвешены вверх ногами опрокинутые, сверкающие стены, и опрокинуто, насмешливо, вверх ногами подвешен я.

Мне нужно скорее, сию же секунду – в Медицинское Бюро получить удостоверение, что я болен, иначе меня возьмут и – А может быть, это и будет самое лучшее. Остаться тут и спокойно ждать, пока увидят, доставят в Операционное – сразу все кончить, сразу все искупить.

Легкий шорох, и передо мною – двоякоизогнутая тень. Я не глядя чувствовал, как быстро ввинтились в меня два серо-стальных сверла, изо всех сил улыбнулся и сказал – что-нибудь нужно было сказать:

– Мне… мне надо в Медицинское Бюро.

– За чем же дело? Чего же вы стоите здесь?

Нелепо опрокинутый, подвешенный за ноги – я молчал, весь полыхая от стыда.

– Идите за мной, – сурово сказал S.

Я покорно пошел, размахивая ненужными, посторонними руками. Глаз нельзя было поднять, все время шел в диком, перевернутом вниз головой мире: вот какие-то машины – фундаментом вверх, и антиподно приклеенные ногами к потолку люди, и еще ниже – скованное толстым стеклом мостовой небо. Помню: обидней всего было, что последний раз в жизни я увидел это вот так, опрокинуто, не по-настоящему. Но глаз поднять было нельзя.

Остановились. Передо мною – ступени. Один шаг – и я увижу: фигуры в белых докторских фартуках, огромный немой Колокол…

С силой, каким-то винтовым приводом, я наконец оторвал глаза от стекла под ногами – вдруг в лицо мне брызнули золотые буквы "Медицинское"… Почему он привел меня сюда, а не в Операционное, почему он пощадил меня – об этом я в тот момент даже и не подумал: одним скачком – через ступени, плотно захлопнул за собой дверь – и вздохнул. Так: будто с самого утра я не дышал, не билось сердце – и только сейчас вздохнул первый раз, только сейчас раскрылся шлюз в груди…

Двое: один – коротенький, тумбоногий – глазами, как на рога, подкидывал пациентов, и другой – тончайший, сверкающие ножницы-губы, лезвие-нос… Тот самый.

Я кинулся к нему, как к родному, прямо на лезвия – что-то о бессоннице, снах, тени, желтом мире. Ножницы-губы сверкали, улыбались.

– Плохо ваше дело! По-видимому, у вас образовалась душа.

Душа? Это странное, древнее, давно забытое слово. Мы говорили иногда "душа в душу", "равнодушно", "душегуб", но душа – -

– Это… очень опасно, – пролепетал я.

– Неизлечимо, – отрезали ножницы.

– Но… собственно, в чем же суть? Я как-то не… не представляю.

– Видите… как бы это вам… Ведь вы математик?

– Да.

– Так вот – плоскость, поверхность, ну вот это зеркало. И на поверхности мы с вами, вот – видите, и щурим глаза от солнца, и эта синяя электрическая искра в трубке, и вон – мелькнула тень аэро. Только на поверхности, только секундно. Но представьте – от какого-то огня эта непроницаемая поверхность вдруг размягчилась, и уж ничто не скользит по ней – все проникает внутрь, туда, в этот зеркальный мир, куда мы с любопытством заглядываем детьми, – дети вовсе не так глупы, уверяю вас. Плоскость стала объемом, телом, миром, и это внутри зеркала – внутри вас – солнце, и вихрь от винта аэро, и ваши дрожащие губы, и еще чьи-то. И понимаете: холодное зеркало отражает, отбрасывает; а это – впитывает, и от всего след – навеки. Однажды еле заметная морщинка у кого-то на лице – и она уже навсегда в вас; однажды вы услышали: в тишине упала капля – и вы слышите сейчас…

– Да, да, именно… – я схватил его за руку. Я слышал сейчас: из крана умывальника – медленно капают капли в тишину. И я знал, это – навсегда. Но все-таки почему же вдруг душа? Не было, не было – и вдруг… Почему ни у кого нет, а у меня…

Я еще крепче вцепился в тончайшую руку: мне жутко было потерять спасательный круг.

Назад Дальше