"Вчера состоялся давно с нетерпением ожидавшийся всеми День Единогласия. В 48-й раз единогласно избран все тот же, многократно доказавший свою непоколебимую мудрость Благодетель. Торжество омрачено было некоторым замешательством, вызванным врагами счастья, которые тем самым, естественно, лишили себя права стать кирпичами обновленного вчера фундамента Единого Государства. Всякому ясно, что принять в расчет их голоса было бы так же нелепо, как принять за часть великолепной, героической симфонии – кашель случайно присутствующих в конкретном зале больных…"
О мудрый! Неужели мы все-таки, несмотря ни на что, спасены? Но что же, в самом деле, можно возразить на этот кристальнейший силлогизм?
И дальше – еще две строки:
"Сегодня в 12 состоится соединенное заседание Бюро Административного, Бюро Медицинского и Бюро Хранителей. На днях предстоит важный Государственный акт".
Нет, еще стоят стены – вот они – я могу их ощупать. И уж нет этого странного ощущения, что я потерян, что я неизвестно где, что я заблудился, и нисколько не удивительно, что вижу синее небо, круглое солнце; и все – как обычно – отправляются на работу.
Я шел по проспекту особенно твердо и звонко – и мне казалось, так же шли все. Но вот перекресток, поворот за угол, и я вижу: все как-то странно, стороной огибают угол здания – будто там в стене прорвало какую-то трубу, брызжет холодная вода и по тротуару нельзя пройти.
Еще пять, десять шагов – и меня тоже облило холодной водой, качнуло, сшибло с тротуара… На высоте примерно 2-х метров на стене – четырехугольный листок бумаги, и оттуда – непонятные – ядовито-зеленые буквы:
МЕФИ.
А внизу S-образно изогнутая спина, прозрачно колыхающиеся от гнева или от волнения крылья-уши. Поднявши вверх правую руку и беспомощно вытянув назад левую – как больное, подбитое крыло, он подпрыгивал вверх – сорвать бумажку – и не мог, не хватало вот столько.
Вероятно, у каждого из проходивших мимо была мысль: "Если подойду я, один из всех – не подумает ли он: я в чем-нибудь виноват и именно потому хочу…"
Сознаюсь: та же мысль была и у меня. Но я вспомнил, сколько раз он был настоящим моим ангелом-хранителем, сколько раз он спасал меня, и смело подошел, протянул руку, сорвал листок.
S оборотился, быстро-быстро буравчики в меня, на дно, что-то достал оттуда. Потом поднял вверх левую бровь, бровью подмигнул на стену, где висело "Мефи". И мне мелькнул хвостик его улыбки – к моему удивлению, как будто даже веселой. А впрочем, чего же удивляться. Томительной, медленно подымающейся температуре инкубационного периода врач всегда предпочтет сыпь и сорокаградусный жар: тут уж, по крайней мере, ясно, что за болезнь. "Мефи", высыпавшее сегодня на стенах, – это сыпь. Я понимаю его улыбку…
Спуск в подземку – и под ногами, на непорочном стекле ступеней – опять белый листок: "Мефи". И на стене внизу, на скамейке, на зеркале в вагоне (видимо, наклеено наспех – небрежно, криво) – везде та же самая белая, жуткая сыпь.
В тишине – явственное жужжание колес, как шум воспаленной крови. Кого-то тронули за плечо – он вздрогнул, уронил сверток с бумагами. И слева от меня – другой: читает в газете все одну и ту же, одну и ту же, одну и ту же строчку, и газета еле заметно дрожит. И я чувствую, как всюду – в колесах, руках, газетах, ресницах – пульс все чаще, и, может быть, сегодня, когда я с I попаду туда, – будет 39, 40, 41 градус – отмеченные на термометре черной чертой…
На эллинге – такая же, жужжащая далеким, невидимым пропеллером, тишина. Станки молча, насупившись, стоят. И только краны, чуть слышно, будто на цыпочках, скользят, нагибаются, хватают клешнями голубые глыбы замороженного воздуха и грузят их в бортовые цистерны "Интеграла": мы уже готовим его к пробному полету.
– Ну что: в неделю кончим погрузку?
Это я – Второму Строителю. Лицо у него – фаянс, расписанный сладко-голубыми, нежно-розовыми цветочками (глаза, губы), но они сегодня – какие-то линялые, смытые. Мы считаем вслух, но я вдруг обрубил на полуслове и стою, разинув рот: высоко под куполом на поднятой краном голубой глыбе – чуть заметный белый квадратик – наклеена бумажка. И меня всего трясет – может быть, от смеха, – да, я сам слышу, как я смеюсь (знаете ли вы это, когда вы сами слышите свой смех?).
– Нет, слушайте… – говорю я. – Представьте, что вы на древнем аэроплане, альтиметр 5000 метров, сломалось крыло, вы турманом вниз и по дороге высчитываете: "Завтра – от 12 до 2-х… от 2-х до 6… в 6 обед…" Ну не смешно ли? А ведь мы сейчас – именно так!
Голубые цветочки шевелятся, таращатся. Что, если б я был стеклянный и он видел, что через каких-нибудь 3–4 часа…
Запись 27-я.
Конспект:
НИКАКОГО КОНСПЕКТА – НЕЛЬЗЯ
Я один в бесконечных коридорах – тех самых. Немое бетонное небо. Где-то капает о камень вода. Знакомая, тяжелая, непрозрачная дверь – и оттуда глухой гул.
Она сказала, что выйдет ко мне ровно в 16. Но вот уже прошло после 16 пять минут, десять, пятнадцать: никого.
На секунду – прежний я, которому страшно, если откроется эта дверь. Еще – последние пять минут, и если она не выйдет – -
Где-то капает о камень вода. Никого. Я с тоскливой радостью чувствую: спасен. Медленно иду по коридору назад. Дрожащий пунктир лампочек на потолке все тусклее, тусклее…
Вдруг сзади – торопливо брякнула дверь, быстрый топот, мягко отскакивающий от потолка, от стен, – и она, летучая, слегка запыхавшаяся от бега, дышит ртом.
– Я знала: ты будешь здесь, ты придешь! Я знала: ты-ты…
Копья ресниц отодвигаются, пропускают меня внутрь – и… Как рассказать то, что со мною делает этот древний, нелепый, чудесный обряд, когда ее губы касаются моих? Какой формулой выразить этот, все, кроме нее, в душе выметающий вихрь? Да, да, в душе – смейтесь, если хотите.
Она с усилием, медленно подымает веки – и с трудом, медленно слова:
– Нет, довольно… после: сейчас – пойдем.
Дверь открылась. Ступени – стертые, старые. И нестерпимо пестрый гам, свист, свет…
С тех пор прошли уже почти сутки, все во мне уже несколько отстоялось – и тем не менее мне чрезвычайно трудно дать хотя бы приближенно-точное описание. В голове – как будто взорвали бомбу, а раскрытые рты, крылья, крики, листья, слова, камни – рядом, кучей, одно за другим…
Я помню – первое у меня было: "Скорее, сломя голову, назад". Потому что мне ясно: пока я там, в коридорах, ждал – они как-то взорвали или разрушили Зеленую Стену – и оттуда все ринулось и захлебнуло наш очищенный от низшего мира город.
Должно быть, что-нибудь в этом роде я сказал I. Она засмеялась:
– Да нет же! Просто – мы вышли за Зеленую Стену…
Тогда я раскрыл глаза – и лицом к лицу со мной, наяву – то самое, чего до сих пор не видел никто из живых иначе, как в тысячу раз уменьшенное, ослабленное, затушеванное мутным стеклом Стены.
Солнце… это не было наше, равномерно распределенное по зеркальной поверхности мостовых солнце: это были какие-то живые осколки, непрестанно прыгающие пятна, от которых слепли глаза, голова шла кругом. И деревья, как свечки, – в самое небо; как на корявых лапах присевшие к земле пауки; как немые зеленые фонтаны… И все это карачится, шевелится, шуршит, из-под ног шарахается какой-то шершавый клубочек, а я – прикован, я не могу ни шагу – потому что под ногами не плоскость – понимаете, не плоскость, – а что-то отвратительно-мягкое, податливое, живое, зеленое, упругое.
Я был оглушен всем этим, я захлебнулся – это, может быть, самое подходящее слово. Я стоял, обеими руками вцепившись в какой-то качающийся сук.
– Ничего, ничего! Это – только сначала, это пройдет. Смелее!
Рядом с I – на зеленой, головокружительно прыгающей сетке чей-то тончайший, вырезанный из бумаги профиль… нет, не чей-то, а я его знаю. Я помню: доктор, – нет, нет, я очень ясно все понимаю. И вот понимаю: они вдвоем схватили меня под руки и со смехом тащат вперед. Ноги у меня заплетаются, скользят. Там карканье, мох, кочки, клекот, сучья, стволы, крылья, листья, свист…
И – деревья разбежались, яркая поляна, на поляне – люди… или уж я не знаю как: может быть, правильней – существа.
Тут – самое трудное, потому что это выходило из всяких пределов вероятия. И мне теперь ясно, отчего I всегда так упорно отмалчивалась: я все равно бы не поверил – даже ей. Возможно, что завтра я и не буду верить и самому себе – вот этой своей записи.
На поляне, вокруг голого, похожего на череп камня шумела толпа в триста – четыреста… человек, – пусть – "человек", мне трудно говорить иначе. Как на трибунах из общей суммы лиц вы в первый момент воспринимаете только знакомых, так и здесь я сперва увидел только наши серо-голубые юнифы. А затем секунда – и среди юниф, совершенно отчетливо и просто: вороные, рыжие, золотистые, караковые, чалые, белые люди, – по-видимому, люди. Все они были без одежд и все были покрыты короткой блестящей шерстью – вроде той, какую всякий может видеть на лошадином чучеле в Доисторическом Музее. Но у самок были лица точно такие – да, да, точно такие же, – как и у наших женщин: нежно-розовые и не заросшие волосами, и у них свободны от волос были также груди – крупные, крепкие, прекрасной геометрической формы. У самцов без шерсти была только часть лица – как у наших предков.
Это было до такой степени невероятно, до такой степени неожиданно, что я спокойно стоял – положительно утверждаю: спокойно стоял и смотрел. Как весы: перегрузите одну чашку – и потом можете класть туда уже сколько угодно – стрелка все равно не двинется…
Вдруг – один: I уже со мной нет – не знаю, как и куда она исчезла. Кругом – только эти, атласно лоснящиеся на солнце шерстью. Я хватаюсь за чье-то горячее, крепкое, вороное плечо:
– Послушайте – ради Благодетеля, – вы не видали – куда она ушла? Вот только сейчас – вот сию минуту…
На меня – косматые, строгие брови:
– Ш-ш-ш! Тише, – и космато кивнули туда, на середину, где желтый, как череп, камень.
Там, наверху, над головами, над всеми – я увидел ее. Солнце прямо в глаза, по ту сторону, и от этого вся она – на синем полотне неба – резкая, угольно-черная, угольный силуэт на синем. Чуть выше летят облака, и так: будто не облака, а камень, и она сама на камне, и за нею толпа, и поляна – неслышно скользят, как корабль, и легкая – уплывает земля под ногами…
– Братья… – это она. – Братья! Вы все знаете: там, за Стеною, в городе – строят "Интеграл". И вы знаете: пришел день, когда мы разрушим эту Стену – все стены, – чтобы зеленый ветер из конца в конец – по всей земле. Но "Интеграл" унесет эти стены туда, вверх, в тысячи иных земель, какие сегодня ночью зашелестят вам огнями сквозь черные ночные листья…
Об камень – волны, пена, ветер:
– Долой "Интеграл"! Долой!
– Нет, братья: не долой. Но "Интеграл" должен быть нашим. В тот день, когда он впервые отчалит в небо, – на нем будем мы. Потому что с нами Строитель "Интеграла". Он покинул стены, он пришел со мной сюда, чтобы быть среди вас. Да здравствует Строитель!
Миг – и я где-то наверху, подо мною – головы, головы, головы, широко кричащие рты, выплеснутые вверх и падающие руки. Это было необычайно странное, пьяное: я чувствовал себя над всеми, я – был я, отдельное, мир, я перестал быть слагаемым, как всегда, и стал единицей.
И вот я – с измятым, счастливым, скомканным, как после любовных объятий, телом – внизу, около самого камня. Солнце, голоса сверху – улыбка I. Какая-то золотоволосая и вся атласно-золотая, пахнущая травами женщина. В руках у ней – чаша, по-видимому, из дерева. Она отпивает красными губами – и подает мне, и я жадно, закрывши глаза, пью, чтобы залить огонь, – пью сладкие, колючие, холодные искры.
А затем – кровь во мне и весь мир – в тысячу раз быстрее, легкая земля летит пухом. И все мне – легко, просто, ясно.
Вот теперь я вижу на камне знакомые, огромные буквы: "Мефи" – и почему-то это так нужно, это – простая, прочная нить, связывающая все. Я вижу грубое изображение – может быть, тоже на этом камне: крылатый юноша, прозрачное тело, и там, где должно быть сердце, – ослепительный, малиново тлеющий уголь. И опять: я понимаю этот уголь… или не то: чувствую его – так же, как, не слыша, чувствую каждое слово (она говорит сверху, с камня) – и чувствую, что все дышат вместе – и всем вместе куда-то лететь, как тогда птицы над Стеной…
Сзади, из густо дышащей чащи тел – громкий голос:
– Но это же безумие!
И, кажется, я – да, думаю, что это был именно я, – вскочил на камень, и оттуда солнце, головы, на синем – зеленая зубчатая пила, и я кричу:
– Да, да, именно! И надо всем сойти с ума, необходимо всем сойти с ума – как можно скорее! Это необходимо – я знаю.
Рядом – I; ее улыбка, две темных черты – от краев рта вверх, углом; и во мне – уголь, и это – мгновенно, легко, чуть больно, прекрасно…
Потом – только застрявшие, разрозненные осколки.
Медленно, низко – птица. Я вижу: она – живая, как я, она, как человек, поворачивает голову вправо, влево, и в меня ввинчиваются черные, круглые глаза…
Еще: спина – с блестящей, цвета старой слоновой кости шерстью. По спине ползет темное, с крошечными, прозрачными крыльями насекомое – спина вздрагивает, чтобы согнать насекомое, еще раз вздрагивает…
Еще: от листьев тень – плетеная, решетчатая. В тени лежат и жуют что-то, похожее на легендарную пищу древних: длинный желтый плод и кусок чего-то темного. Женщина сует это мне в руку, и мне смешно: я не знаю, могу ли я это есть.
И снова: толпа, головы, ноги, руки, рты. Выскакивают на секунду лица – и пропадают, лопаются, как пузыри. И на секунду – или, может быть, это только мне кажется – прозрачные, летящие крылья-уши.
Я из всех сил стискиваю руку I. Она оглядывается:
– Что ты?
– Он здесь… Мне показалось…
– Кто он?
– S… Вот только сейчас – в толпе…
Угольно-черные, тонкие брови вздернуты к вискам: острый треугольник, улыбка. Мне не ясно: почему она улыбается – как она может улыбаться?
– Ты не понимаешь – I, ты не понимаешь, что значит, если он или кто-нибудь из них – здесь.
– Смешной! Разве кому-нибудь там, за Стеною, придет в голову, что мы – здесь. Вспомни: вот ты – разве ты когда-нибудь думал, что это возможно? Они ловят нас там – пусть ловят! Ты – бредишь.
Она улыбается легко, весело, и я улыбаюсь, земля – пьяная, веселая, легкая – плывет…
Запись 28-я.
Конспект:
ОБЕ. ЭНТРОПИЯ И ЭНЕРГИЯ.
НЕПРОЗРАЧНАЯ ЧАСТЬ ТЕЛА
Вот: если ваш мир подобен миру наших далеких предков, так представьте себе, что однажды в океане вы наткнулись на шестую, седьмую часть света – какую-нибудь Атлантиду, и там – небывалые города-лабиринты, люди, парящие в воздухе без помощи крыльев или аэро, камни, подымаемые вверх силою взгляда, – словом, такое, что вам не могло бы прийти в голову, даже когда вы страдаете сноболезнью. Вот так же и я вчера. Потому что – поймите же – никто и никогда из нас со времени Двухсотлетней Войны не был за Стеною – я уже говорил вам об этом.
Я знаю: мой долг перед вами, неведомые друзья, рассказать подробнее об этом странном и неожиданном мире, открывшемся мне вчера. Но пока я не в состоянии вернуться к этому. Все новое и новое, какой-то ливень событий, и меня не хватает, чтобы собрать все: я подставляю полы, пригоршни – и все-таки целые ведра проливаются мимо, а на эти страницы попадают только капли…
Сперва я услышал у себя за дверью громкие голоса – и узнал ее голос, I, упругий, металлический, – и другой, почти негнувшийся – как деревянная линейка – голос Ю. Затем дверь разверзлась с треском и выстрелила их обеих ко мне в комнату. Именно так: выстрелила.
I положила руку на спинку моего кресла и через плечо, вправо – одними зубами улыбалась той. Я не хотел бы стоять под этой улыбкой.
– Послушайте, – сказала мне I, – эта женщина, кажется, поставила себе целью охранять вас от меня, как малого ребенка. Это – с вашего разрешения?
И тогда – другая, вздрагивая жабрами:
– Да, он и есть ребенок. Да! Только потому он и не видит, что вы с ним все это – только затем, чтобы… что все это – комедия. Да! И мой долг…
На миг в зеркале – сломанная, прыгающая прямая моих бровей. Я вскочил и, с трудом удерживая в себе того – с трясущимися волосатыми кулаками, с трудом протискивая сквозь зубы каждое слово, крикнул ей в упор – в самые жабры:
– С-сию же с-секунду – вон! Сию же секунду!
Жабры вздулись кирпично-красно, потом опали, посерели. Она раскрыла рот что-то сказать и, ничего не сказав, – захлопнулась, вышла.
Я бросился к I:
– Я не прощу – я никогда себе этого не прощу! Она смела – тебя? Но ты же не можешь думать, что я думаю, что… что она… Это все потому, что она хочет записаться на меня, а я…
– Записаться она, к счастью, не успеет. И хоть тысячу таких, как она: мне все равно. Я знаю – ты поверишь не тысяче, но одной мне. Потому что ведь после вчерашнего – я перед тобой вся, до конца, как ты хотел. Я – в твоих руках, ты можешь – в любой момент…
– Что – в любой момент, – и тотчас же понял – что, кровь брызнула в уши, в щеки, я крикнул: – Не надо об этом, никогда не говори мне об этом! Ведь ты же понимаешь, что это – тот я, прежний, а теперь…
– Кто тебя знает… Человек – как роман: до самой последней страницы не знаешь, чем кончится. Иначе не стоило бы и читать…
I гладит меня по голове. Лица ее мне не видно, но по голосу слышу: смотрит сейчас куда-то очень далеко, зацепилась глазами за облако, плывущее неслышно, медленно, неизвестно куда…
Вдруг отстранила меня рукой – твердо и нежно:
– Слушай: я пришла сказать тебе, что, может быть, – мы уже последние дни… Ты знаешь: с сегодняшнего вечера отменены все аудиториумы.
– Отменены?
– Да. И я шла мимо – видела: в зданиях аудиториумов что-то готовят, какие-то столы, медики в белом.
– Но что же это значит?
– Я не знаю. Пока еще никто не знает. И это хуже всего. Я только чувствую: включили ток, искра бежит – и не нынче, так завтра… Но, может быть, они не успеют.
Я уж давно перестал понимать: кто – они и кто – мы. Я не понимаю, чего я хочу: чтобы успели – или не успели. Мне ясно только одно: I сейчас идет по самому краю – и вот-вот…
– Но это безумие, – говорю я. – Вы – и Единое Государство. Это все равно как заткнуть рукою дуло – и думать, что можно удержать выстрел. Это – совершенное безумие!
Улыбка:
– "Надо всем сойти с ума – как можно скорее сойти с ума". Это говорил кто-то вчера. Ты помнишь? Там…
Да, это у меня записано. И следовательно, это было на самом деле. Я молча смотрел на ее лицо: на нем сейчас особенно явственно – темный крест.
– I, милая, – пока еще не поздно… Хочешь – я брошу все, забуду все – и уйдем с тобою туда, за Стену – к этим… я не знаю, кто они.