И снова, с еще большим напряжением, прозвучал его голос: "Сильные страдают молча".
Сердце Лили сжалось.
Он сильный, и он молча страдает. Достаточно ли ему платят за уроки? Эта пошлая Саша способна еще обсчитать его. Какой человек! Какая мудрость, какая сила! Как жаль, что так поздно встретила она его на своем пути…
И каждое утро стала она ходить к флигелю и слушать. Иногда было совсем тихо. Иногда как будто детские голоса. Может быть, дети приходили к нему заниматься и отрывали его от размышлений?
Однажды услышала она строгое речение:
– Кто украшает тело свое – достоин презрения. Кто украшает душу – заслуживает преклонения.
После этого она перестала носить брошку…
Как-то за обедом девочка Варя что-то болтала о том, как она даст подножку какому-то Сереже, чтобы он упал и нос разбил. И вот Лили, краснея от волнения, сказала:
– Варя! Не желай другому того, чего не желаешь себе. И спросила дрожащим голосом:
– Ведь правда, Эрнест Иванович?
На это репетитор выкатил глаза, обтер рот пальцем и сказал, пожав плечами:
– Как пропись – это отлично. Но если вы, например, играете в карты, так не можете же вы желать, чтобы ваш противник выиграл.
– Ах, я ни за что никогда не стану играть в карты! – воскликнула Лили. – Это так ужасно.
Он опять пожал плечами.
В другой раз, увидя, как Дубликатова расправила на девочкином платьице бантик, Лили воскликнула:
– Ах, Саша, не приучай ее украшать тело! Не правда ли, Эрнест Иванович?
Тот удивился.
– Почему же? Наоборот, я нахожу, что это очень хорошо. Нахожу и подчеркиваю.
Лили удивилась и даже как будто испугалась.
– И это вы говорите? Вы?
– Ну да, я. Чему вы удивляетесь? Я придаю большое значение внешности.
Но тут уж она сразу поняла, что он иронизирует, и нежно рассмеялась.
Переполненное сердце облегчает себя словами. В один прекрасный вечер Лили, с пылающими щеками, сказала сестре:
– Какой удивительный человек Эрнест Иваныч! Я иногда случайно прохожу утром мимо флигеля и слышу, как он говорит сам с собой. И как все, что он говорит, значительно и глубоко.
– Когда же он говорит, не понимаю… Ах, да, это ведь он детям переводы диктует. Он ведь взят с языками.
– Какой вздор! – рассердилась Лили. – Вовсе это не переводы. Ты вечно все стараешься опошлить.
И ушла.
Ушла, но в душу Дубликатовой заронила немалую тревогу. Тревога выразилась определенной формулой:
– Дуреха влюбилась.
"А что, если так дальше пойдет, и тот гусь все это заметит, да пронюхает, что она с деньгами, да, чего доброго, женится?"
Думала Дубликатова, думала до сердцебиения, до валерьяновых капель. Даже заснуть не могла. Утром решила:
– Гнать его со всеми языками. Но как гнать?
И тут повезло. Лили простудилась, слегла. Увидя, что она, на худой конец, дня три проваляется, Дубликатова позвала к себе Эрнеста Иваныча и сказала, что, к сожалению, принуждена с ним расстаться, что послезавтра должна ехать гостить со всеми детьми и вообще ничего не поделаешь.
– Это жаль, – сказал Эрнест Иваныч. – Дети сделали большие успехи, а особенно в английском, что я и подчеркиваю.
Дубликатова жалась, мялась, но в конце концов решительно распростилась с репетитором.
Известие об этом происшествии произвело на тант Лили самое потрясающее впечатление.
– Но пойми, – успокаивала ее Дубликатова, – пойми, что я здесь ни при чем. Он сам сказал, что получил известие из дому, что его жена или кто-то там из семьи нездоров.
– Жена! – воскликнула тант Лили. – Такие люди не бывают женаты. Он… он… слишком велик… то есть высок..
Она не пережила этого удара, то есть не пережила в деревне, и уехала переживать за границу.
Но репетитор Эрнест Иваныч, хотя и исчез из жизни Дубликатовой, но не бесследно. След остался, и довольно занятный. Когда детей повезли в Москву отдавать в школу, то выяснилось, что они абсолютно английского языка не знают. Они довольно бойко переводили и рассказывали на каком-то странном языке, но на каком именно – никто понять не мог. Репетитор учил их не по книжке, а из головы. Дубликатова была в ужасе.
– Это был сам дьявол!
Много времени спустя установили, что язык, который репетитор всучил им вместо английского, был эстонский. И вдолбил он его в детские головы так прочно, что, несмотря на мольбы матери и собственные страдания, они так его никогда и не забыли.
А вдова Дубликатова остро возненавидела Шекспира. Потому что, собственно говоря, с него все и началось.
Но так как Шекспир никогда об этом не узнал, то, пожалуй, и останавливаться на этом не стоит.
Старинка
Герой этого бурного и не совсем обычного романа, судя по уцелевшим портретам, был крупный, широкоплечий, бровастый. Изображался либо в венгерке нараспашку, как любили щеголять помещики того времени – начала девятнадцатого столетия, – либо в пышной шубе на бобрах и мохнатой шапке.
Рода он был старинного и славного, от тех бояр, которые царям в лицо правду говорили.
Может быть, именно от этой правды к тому времени и растерял этот род почти все свои богатства и привилегии.
Звали героя Константин Николаевич Утома-Стожаров. Последний отпрыск знаменитой семьи.
А роман его был таков: приехала на Святки к соседним помещикам молоденькая их родственница, богатейшая девица, единственная дочь князей Курмышевых.
Маленькая, тоненькая, чернобровая, с глазами горячими и упрямыми, понравилась она Стожарову до отчаянности. Как вышло дело – неизвестно, но почему-то, вместо того чтобы, как полагается, благородным образом объясниться и посвататься, он выкрал девицу и повенчался самокруткой, подкупив попа. Все было так обставлено, как будто княжна случайно одна вышла вечером в парк, воздухом подышать. И вот подкатила тройка, выскочили двое, подхватили девицу, накинули ей шубу на голову и умчали неведомо куда.
Странным только показалось, когда эту страшную историю рассказывали, что пошла девица дышать воздухом одна, на ночь глядя, по глубокому снегу и в самое глухое место парка.
Ну, да все это, конечно, пустяки, и кому какое дело. И все было бы хорошо, только папаша у княжны оказался очень крутой. Чересчур даже крутой. Он так разбушевался, что пошел чуть не войной на своего обидчика. Собрал дворню, мужиков и покатил отбивать дочь.
Стожаров войны не испугался, но жену для безопасности спрятал в женском монастыре.
Разбушевавшийся князь, не найдя дочери, поехал в Питер – жаловаться государю. Подняли целое дело, длившееся несколько лет. А пока старик бушевал, молодая Стожарова жила в монастырском домике, куда частенько, но тайно, заезжал к ней венчаный муж, и за шесть лет своего затворничества родила она двоих ребят – сына Николая и дочь Марью.
Дети росли в монастыре, жили жизнью полумонастырской, считали мать свою монахиней и, когда хотели выйти поиграть за ворота, кланялись в землю и просили:
– Разреши, матушка, в мир пойти.
Так прошло шесть лет. На седьмой год злющий старик умер, совсем было добившись развода для своей строптивой дочки. Она осталась единственной наследницей и переехала с детьми и мужем в свое имение. Тут выяснилось, что старик просадил на суды и кляузы чуть не все свое состояние.
Зажили Стожаровы на своей воле. Довольно дико зажили. Ссорились, бранились и любили друг друга как бешеные. Он ходил с арапником, щелкал собак, щелкал дворовых, гуляла плеточка и по жениной спине. И даже частенько.
Дворовые молодую хозяйку не особенно долюбливали. Вернее всего, что не нравилась она им своей худобой, смуглотой, чем-то острым, осиным, что было в ее лице. Не было в ней русской барской пышности, плавности, добродушия, некоей приятной дурости.
– Ишь, – говорили про нее, – змеища черная!
А была на деревне дура – зиму и лето в одной рубахе ходила и босиком – так дура эта сказала:
– Как есть змеища, только рогов и не хватает. Деревенцы долго над этим думали, все боялись, нет ли тут какого дурного предсказания. Но так ни до чего и не додумались, а было тревожно.
Змеища была упрямая. Сам тоже уступать ей ни в чем не хотел, вот и грызлись. Дворовые девки тайно прозвали барыню "стрижено-брито". А значило это, что она, как в сказке про упрямую жену, которая мужу наперекор твердила "стрижено", когда муж говорил "брито". Все твердила "стрижено", пока муж ее не утопил. А когда захлебнулась насмерть, поплыл ее труп против течения, и рука из воды высунулась и двумя пальцами в воздухе тыкала – "стрижено", мол.
Прожили они бурно, но недолго, как-то на охоте хлопнул его удар.
Принесли его в дом умирающего, положили на диван, побежали за барыней.
Прибежала барыня, побелела вся и кричит:
– Да как же ты смеешь, подлец?
А он один глаз приоткрыл, увидел ее и стал холодеющей рукой шарить по стенке. Искал свой арапник.
Когда его хоронили, шла она за гробом и неладом причитала:
– Пес, верни-ись! Пе-с, побрани-ись! Совсем так не полагается.
Оставшись вдовой, Стожарова замуж больше не вышла. К детям своим никакой нежности не проявляла. Особенно равнодушна была к девочке, которую быстро выдала замуж за помещика в дальнюю губернию и как бы окончательно о ее существовании позабыла.
Сына дома воспитывать не стала, а отослала его в дворянский пансион и мало интересовалась его жизнью и успехами в науках.
Когда он, уже студентом, приехал к ней на целое лето, она проявила наконец некоторое к нему внимание. Внимание это выражалось в том, что она каждый день говорила ему по одной, а то и по две неприятности и каждый раз внимательно смотрела, как это на него действует.
Но он как будто ничего и не замечал. А иногда так даже от души смеялся.
Внешне он был очень на нее похож. Ничего от Стожаровых, говоривших царям правду в лицо, у него не было. Те были огромные, плечистые. Он же был роста среднего, нервен, подвижен, сух. Лицо темноватое, как точеное из слоновой кости, тонкий, с горбинкой нос, горячие глаза. Любил книги. Читает, оторвется – прищурит глаза, думает, улыбается.
Мать приглядывалась к нему внимательно, как будто не все в нем понимала. И все искала, в чем его уязвимость, как бы его так кольнуть, чтобы вскрикнул.
Сидит за столом против него, ноздри вздрагивают, брови одна выше другой, губы сжаты.
Змеища!
– Странный ты, – говорит, – Николашка. Похож на семинариста. Уж не глуп ли ты, грехом, – вот чего я боюсь.
А сын улыбается, и вздрагивают похожие, как у нее, тонкие ноздри.
– Чего же ты, как неуч, все в книгах ищешь? Пора бы уж и своим умом жить.
– Ничего, маменька, не бойтесь, – улыбался Николай. – Постараюсь, как можно скорее.
Стожарова, хоть и сильно разорилась, но дом держала в порядке и девок дворовых приближала к себе с выбором – красивых, чистых, здоровых. Одевала их в домотканину, и шились им платья по крепостному расчету, чтобы материалу выходило поменьше, – коротенькие, узенькие и без рукавов. Толстым, неуклюжим девкам придавал этот покрой вид не только безобразный, но даже и непристойный. Стройным, легконогим красавицам подчеркивал их природные достоинства выгодно и лестно.
Была, между прочим, среди таких приближенных некая Матреша, сильная, статная, чернобровая, с узеньким белым проборчиком ниточкой, рассекающим черные, блестящие и тяжелые, высоко и туго вплетенные в косы волосы.
Прически девки носили все одинаковые: две косы, высоко заколотые вокруг головы, чтобы открыт был весь затылок. Барский глаз сразу мог видеть, чистая ли у девки шея. Прическа отменно безобразная, но Матрешу и это не портило.
Нрава она была спокойного, но чувствовалось, что не очень-то простовата, а скорее себе на уме.
Ходила неслышно, звенела ключами, любила опускать ресницы, но не робко и не застенчиво, а даже как бы с достоинством, точно не желала глаза показывать.
И вот однажды, войдя в залу, увидела Стожарова, как эта самая Матреша влезла на лесенку и вытирает тряпкой хрустальные подвески на люстре. А у окна сидит ученый студент Николаша, книгу на пол уронил и смотрит на круглые розовые Матрешины икры, смотрит изумленно и радостно, так что даже рот приоткрыл.
Маменьки он совсем и не заметил. А та долго молча глядела то на него, то на Матрешу, потом усмехнулась, тихонько притворила дверь и ушла, очень чем-то довольная.
На другой день Николай, собиравшийся в скорости уехать, сказал, что решил отъезд немножко отложить. Спешить некуда, погода хорошая. Говорил деловым тоном и в глаза не смотрел.
– Так, так, – одобрила маменька и ехидно прибавила: – Вижу, что тебе мое общество полюбилось.
Сын на ехидство внимания не обратил. Стал меньше сидеть над книжками, часто уходил в парк.
Матреша чуть-чуть посмеивалась, попыхивала. В ушах у нее появились сережки с камушками.
Однако долго Николай не засиделся. Пришло какое-то письмо, и по этому письму нужно было немедленно ехать в Питер.
Что-то было в этом нежданном вызове приятное. Николай сразу зажегся, вдохновился, уложился, рассеянно попрощался и уехал, даже не оглянувшись на крыльцо, где по традиции стояла мать, окруженная почтительно-любопытными рожами челяди.
Проводив сына, старуха долгое время приглядывалась к Матреше. Та была все такая же спокойная, только чуть-чуть побледнела да вынула из ушей сережки с камушками.
На следующее лето студент не приехал, а зимой прислал письмо, в котором в очень восторженных выражениях сообщал, что собирается жениться на неземной девушке, похожей на Мону Лизу Джоконду. Еще не зная ее, он дал слово ее умирающему брату, своему любимому другу, жениться на ней. И вот, похоронив друга, разыскал его сестру, жившую у своей тетки, и был поражен и ослеплен, и теперь счастлив безмерно и просит разрешения привезти невесту с ее теткой для знакомства, одобрения и благословения.
Стожарова ответила:
"Генваря, пятого дня.
Любезный сын Николай!
Рада буду видеть у себя твою невесту с тетками и заранее выбору твоему благосклонна и, наверное, она хорошего рода, а ты из скромности умалчиваешь. Жду тебя с нетерпением.
Любящая тебя мать
Варвара Утома-Стожарова".
Через две недели Николай приехал. Приехал Николай, как сказано, с невестой и с невестиной теткой.
Тетка была так себе старушонка, и говорить о ней особенно нечего. Главное дело – невеста Мона Лиза Джоконда – Катерина Васильевна Парфентьева.
Надо сказать правду – она, действительно, была похожа на Джоконду. Это-то и выходило особенно смешно, потому что внешность ее, несмотря на это сходство, никаких восторженных настроений и потрясающих поэтических мыслей не вызывала. Была Катерина Васильевна кругла, пухла, лобаста и безброва. Улыбалась напыщенно сжатыми губами. Глаза светлые, голубовато-серые, чуть навыкате. Смотрели с неизъяснимо бараньим равнодушием. Руки складывала накрест под ложечкой. Росту была довольно высокого, движения плавные, разговор спокойный. Часто говорила: "Нужды нет" (с ударением на "у").
– Пусть себе. Нужды нет. Я ему зла не желаю, – И тут же прибавляла: – Пусть его Бог накажет в самом дорогом.
Обыкновенно все обращали внимание только на начало фразы: "Я ему зла не желаю". И, основываясь на этом начале, считали Катерину Васильевну добрейшей души человеком. Пожелание же, чтобы Бог наказал в самом дорогом, могло бы навести на мысль о лютой ее жестокости. Подумать только – "в самом дорогом"! Но тут бы и ошиблись, потому что произносилась эта фраза без всякой злобы, спокойно, кругло и как бы даже ласково. Просто, предоставлялось Богу расправиться со злодеем, а наше дело, мол, сторона.
На Варвару Григорьевну, будущую свою свекровь, Катерина Васильевна произвела впечатление самое удивительное.
Смотрела на нее Варвара Григорьевна во все глаза и все сама себе приговаривала:
– Ну-ну! Ну-ну!
И лицо у нее было такое, что казалось, будто не выдержит и расхохочется.
Николай посматривал на мать подозрительно, с невестой же обращался нежно и почтительно и, видимо, влюблен в нее был до восторга.
Старуха была с ней любезна, сама проводила ее в спальню и даже побеспокоилась:
– Смотри, Катерина, если будет холодно, вели в печку дров подкинуть.
А невеста отвечала спокойно:
– Нужды нет. Будет холодно – прикроюсь.
– Ну-ну, – покачала головой Варвара Григорьевна. Поздно вечером прибежал к ней в спальню сын. Взволнованный, растревоженный, счастливый.
– Ну что? – спрашивает. – Ну как?
И лицо у него все было приготовлено к радостной, торжествующей улыбке.
– Ты это о чем же? – равнодушно спросила мать.
– Ах, боже мой, да о ней. Понравилась? Ну говорите же – понравилась?
Старуха спокойно перебирала в вазочке лампадные фи-тилечки.
– Да я, свет мой, как говорится, еще толком не пригляделась. Вот как пригляжусь, так прямо все и выложу. Не бойся. Чистосердечия у меня не занимать стать.
Метнула на него глазком и снова за свои фитилечки.
Николай сразу угас, потемнел, сжался и ушел.
Прожили они так деньков пять.
Катерина Васильевна все такая же круглая, спокойная, и ни до чего ей "нужды нет".
Старуха рот поджимает, ноздри у нее так и ходят. Тетка сбитень пьет и чулки вяжет.
А Николай горит. Декламирует стихи, рассказывает, фантазирует. Очень он в то время увлекался римской историей. Рассказывал ярко, художественно, вдохновенно.
И случилось ему, на второй день по приезде, мешая в камине, обжечь себе углем руку. Образовалась корочка. И вот, когда он, рассказывая, входил в особый азарт, всегда невольно, от нервности что ли, начинал тереть этот ожог. И всегда спокойная Катерина Васильевна плавным своим голосом перебивала его пламенную речь и остерегала.
– И вот на этой самой площади властолюбивая безуми-ца проехала на колеснице по трупу своего мужа! – с горящими глазами декламировал он.
– Нужды нет! – останавливал его спокойный будничный голос. – И зачем вы опять бередите себе руку? Ну, проехала какая-то бесстыдница по своему мужу – и нужды нет. Зачем же руку бередить?
На шестой день пришел Николай к матери уже не такой бурно-пламенный, как в первый вечер, посмотрел на мать недоверчиво и спросил:
– Как же, маменька, ваше решение? Благословляете ли вы меня на брак с любимою мною девушкой? Понравилась ли вам Катерина Васильевна?
У Стожаровой нос побелел, губы задрожали.
– Что ж, – словно прошипела она. – Почему ж не благословить? И то сказать: умна, грациозна. Самая будет настоящая Утома-Стожарова. Только тут у меня ей жить не приходится. Чай сам понимаешь, что такой барыне надо в столицах сверкать. Ты ее туда и вези. Я уже все и обдумала. Я мать, я должна о тебе заботу иметь. Пенсион тебе оставлю, какой был. Уж не взыщи, прибавлять не с чего. А для облегчения домашних забот пришлю вам свою дворовую девку, хорошую работницу. Твоя Катерина будет благодарна.
Слова сказаны как будто добрые, но такая нервная, злостная тревога шла на сына от этих побелевших губ, от вздрагивающих ноздрей, от пальцев, сжимавших ручки кресла, что он даже не нашелся, что ответить. Пробормотал растерянно:
– Пусть все будет по-вашему, как вам угодно, и спасибо вам за Катерину Васильевну.