Я высматриваю-ищу - где же келейка с куполком и елки? Отец не знает, какая такая келейка. Спрашиваю про грешника.
- Какого такого грешника?
- Да бревно у него в глазу… Горкин мне говорил.
- Ну, у Горкина и надо дознаваться, он по этому делу дока.
Направо - большой собор, с синими куполами с толстыми золотыми звездами. Из цветника тянет свежестью - белые служки обильно поливают клумбы, пахнет тонко петуньями, резедой. Слышно даже сквозь благовест, как остро кричат стрижи.
Великая колокольня - Троица - надо мной. Смотрю, запрокинув голову, креста не видно! Падает с неба звон, кружится голова от гула, дрожит земля.
Народу больше. Толкают меня мешками, чайниками, трут армяками щеки. В давке нечем уже дышать. Трогает кто-то за картузик и говорит знакомо:
- Наш словно паренек-то, знакомый… шли надысь-то!..
Я узнаю старушку с красавочкой-молодкой, у которой на шее бусинки. Она - Параша? - ласково смотрит на меня, хочет что-то сказать как будто, но отец берет на руки, а то задавят. Под высокой сенью светится золотой крест над чашей, бьет из креста вода; из чаши черпают воду кружками на цепи. Я кричу:
- Из креста вода!.. чудо тут!..
Я хочу рассказать про чудо, но отец даже и не смотрит, говорит - после, а то не продерешься. Я сижу на его плече, оглядываюсь на крест под сенью. Там все черпают кружками, бьет из креста вода.
У маленькой белой церкви, с золотой кровлей и одинокой главкой, такая давка, что не пройдешь. Кричат страшные голоса:
- Не напирайте, ради Христа-а… зада-вите!.. ой, дышать нечем… полегше, не напирайте!..
А народ все больше напирает, колышется. Отец говорит мне, что это самая Троица, Троицкий собор. Преподобного Сергия мощи тут. Говорят кругом:
- Господи, и с детями еще тут… куды еще тут с детями! Мужчину вон задавили, выволокли без памяти… куды ж с детями?!.
А сзади все больше давят, тискают, выкрикивают, воздыхают, плачутся:
- Ох, родимые… поотпустите, не передохнешь… дыхнуть хоть разок дайте… душу на покаяние…
Сцепляются мешками и чайниками, плачут дети. Идет высокий монах в мантии, благословляет, махает четками:
- Расступитесь, дорогу дайте!..
Перед ним расступаются легко, откуда только берется место! Монах проходит, благословляя, вытягивая из толпы застрявшую сзади мантию. Отец проносит меня за ним.
В церкви темно и душно. Слышно из темноты знакомое - Горкин, бывало, пел:
Изведи из темницы ду-шу мо-ю-у!..
Словно из-под земли поют. Плачут протяжно дети. Мерцает позолота и серебро, проглядывают святые лики, пылают пуки свечей. По высоким столбам, которые кажутся мне стенами, золотятся-мерцают венчики. В узенькие оконца верха падают светлые полоски, и в них клубится голубоватый ладан. Хочется мне туда, на волю, на железную перекладинку, к голубку: там голубки летают, сверкают крыльями. Я показываю отцу:
- Голубки живут… это святые голубки, Святой Дух?
Отец вздыхает, подкидывает меня, меняя руку. Говорит все, вздыхая: "Ну, попали мы с тобой в кашу… дышать нечем". На лбу у него капельки. Я гляжу на его хохол, весь мокрый, на капельки, как они обрываются, а за ними вздуваются другие, сталкиваются друг с дружкой, делаются большими и отрываются, падают на плечо. Белое его плечо все мокрое, потемнело. Он закидывает голову назад, широко разевает рот, обмахивается платочком. На черной его шее надулись жилы, и на них капельки. Подо мной - головы и платки, куда-то ползут, ползут, тянут с собой и нас. Все вздыхают и молятся: "Батюшка Преподобный, Угодник Божий… родимый, помоги!.." Кричит подо мной баба, я вижу ее запавшие, кричащие на меня глаза:
- Ой, пустите… не продохну… девка-то обмерла!..
Ее голова, в черном платке с желтыми мушками, проваливается куда-то, а вместо нее вылезает рыжая чья-то голова. Кричит за нами:
- Бабу задавили!.. православные, подайтесь!..
Мне душно от духоты и страха, кружится голова. Пахнет нагретым флердоранжем, отец машет на меня платочком, но ветерка не слышно. Лицо у него тревожное, голос хриплый:
- Ну, потерпи, голубчик, вот подойдем сейчас…
Я вижу разные огоньки - пунцовые, голубые, розовые, зеленые… - тихие огоньки лампад. Не шелохнутся, как сонные. Над ними золотые цепи. Под серебряной сенью висят они, повыше и пониже, будто на небе звездочки. Мощи тут Преподобного - под ними. Высокий, худой монах, в складчатой мантии, которая вся струится-переливается в огоньках свечей, недвижно стоит у возглавия, где светится золотая Троица. Я вижу что-то большое, золотое, похожее на плащаницу - или высокий стол, весь окованный золотом, - в нем… накрыто розовой пеленой. Отец приклоняет меня и шепчет: "В главку целуй". Мне страшно. Бледный палец высокого монаха, с черными горошинами четок, указывает мне прошитый крестик из сетчатой золотой парчи на розовом покрове. Я целую, чувствуя губами твердое что-то, сладковато пахнущее миром. Я знаю, что здесь Преподобный Сергий, великий Угодник Божий.
Мы сидим у длинного розового дома на скамейке. Мне дают пить из кружки чего-то кисленького и мочат голову. Отец отирается платком, машет и на себя, и на меня, говорит - едва переводит дух, - чуть не упал со мной у мощей, такая давка. Говорят - сколько-то обмерло в соборе, водой уж отливали. Здесь прохладно, пахнет политыми цветами, сырой травой. Мимо проходят богомольцы, спрашивают - где тут просвирки-то продают. Говорят: "Вон, за уголок завернуть". И правда: теплыми просфорами пахнет. Вижу на уголке розового дома железную синюю дощечку; на ней нарисована розовая просвирка, такая вкусная. Из-за угла выходят с узелками, просвирки видно. Молодой монашек, в белом подряснике с черным кожаным поясом, дает мне теплую просфору и спрашивает, нагибаясь ко мне:
- Н-не у-у…знал м-меня? А я Са-саня… Юрцо…цов!
Я сразу узнаю: это Саня-заика, послушник, нашего Трифоныча внучек. Лицо у него такое доброе, в золотухе все; бледные губы выпячиваются трубочкой и дрожат, когда он силится говорить. Он зовет нас в квасную, там его послушание:
- Ка-ка…каваску… на-шего… ммо… мона-стырского, отведайте.
И Федя с нами на лавочке. Он в новых сапогах, в руке у него просвирка, но он не ест - только что исповедовался, нельзя. Рассказывает, что были с Горкиным у Черниговской, у батюшки-отца Варнавы исповедовались… а Горкин теперь в соборе, выстоит до конца. Что-то печален он, все головой качает. Говорит еще, что Домна Панферовна сама по себе с Анютой, а Антипушка с Горкиным, и ему надо опять в собор. Саня-послушник говорит отцу:
- Ка-ка…васку-то… мо-мо…пастырского…
Ведет нас в квасную, под большой дом. Там прохладно, пахнет душистой мятой и сладким квасом. Маленький старичок - отец квасник - радушно потчует нас "игуменским", из железного ковшика, и дает по большому ломтю теплого еще хлеба, пахнущего как будто пряником. Говорит: "Заходите завтра, сладким-сыченым угощу". Мы едим хлеб и смотрим, как Саня с другим моиашком помешивают веселками в низких кадках - разводят квас. И будто в церкви: висят на стене широкие иконы, горят лампады. Квас здесь особенный, троицкий, - священный, благословленный, отец квасник крестит и кадки, и веселки, когда разводят, и когда затирают - крестит. Оттого-то и пахнет пряником. Отец спрашивает - доволен ли он Саней. Квасник говорит:
- Ничего, трудится во славу Божию… такой ретивый, на досточке спит, ночью встает молиться, поклончики бьет.
Велит Трифонычу снести поклончик, хорошо его знает, как же:
- Земляки с Трифонычем мы, с-под Переяславля… у меня и торговлишка была, квасом вот торговал. А теперь вот какая у меня закваска… Господа Бога ради, для братии и всех православных христиан.
Такой он ласковый старичок, так он весь светится - словно уж он святой. Отец говорит:
- Душа радуется смотреть на вас… откуда вы такие беретесь?
А старичок смеется:
- А Господь затирает… такой уж квасок творит. Да только мы квасок-то неважный, ки-ислый-кислый… нам до первого сорту далеко.
Оба они смеются, а я не понимаю: какой квасок?.. Отец говорит:
- Плохие мы с тобой молельщики, на гостиницу пойдем лучше.
Несет меня мимо колокольни. Она звонит теперь легким, веселым перезвоном.
За Святыми Воротами все так же сидят и жалобно просят нищие. Извощики у гостиницы предлагают свезти в Вифанию, к Черниговской. Гостинник ласково нам пеняет:
- Что ж маловато помолились? Ну, ничего, с маленького не взыщет Преподобный. Сейчас я самоварчик скажу.
В золотых покоях душно и вязко пахнет согревшейся земляникой и чем-то таким милым… Отец дает мне в стаканчике черного сладкого вина с кипятком - кагорчика. Это вино - церковное, и его всегда пьют с просвиркой. От кагорчика пробегает во мне горячей струйкой, мне теперь хорошо, покойно, и я жадно глотаю душистую, теплую просфору. За окнами еще свет. Перезванивают в стемневшей Лавре; вздуваются занавески от ветерка.
Я просыпаюсь от голосов. Горит свечка. Отец и Горкин сидят за самоваром. Отец уговаривает:
- Чаю-то хоть бы выпил, затощаешь!
Горкин отказывается: причащаться завтра, никак нельзя. Рассказывает, как хорошо я шел, уж так-то он мной доволен - и не сказать. Говорит про тележку и про Аксенова: прямо чудо живое совершилось. Отец смеется:
- Все с вами чудеса!
Думал - завтра после ранней обедни выехать, пора горячая, дела не ждут, а теперь эта канитель - к Аксенову! Горкин упрашивает остаться, внимание надо бы оказать: уж шибко почтенный человек Аксенов, в обиду ему будет.
- Не знаю, не слыхал… Аксенов? - говорит отец. - Как же это тележка-то его к нам попала? Дедушку, говоришь, знал… Странно, никогда что-то не слыхал. И впрямь Преподобный словно привел.
Горкин вдумчиво говорит:
- Мы-то вот все так - все мы знаем! А выходит вон…
И начинает чего-то плакать. Отец спрашивает - да что такое?
- С радости, недостоин я… - в слезах, в платочек, срывающимся голосом говорит Горкин. - Исповедался у батюшки-отца Варнавы… Стал ему про свои грехи сказывать… и про тот мой грех, про Гришу-то… как понуждал его высоты-то не бояться. А он, светленький, поглядел на меня, поулыбался так хорошо… и говорит, ласково так: "Ах ты, голубь мой сизокрылый!.." Епитрахилькой накрыл и отпустил. "Почаще, - говорит, радовать приходи". Почаще приходи… Это к чему ж будет-то - почаще? Не в монастырь ли уж указание дает?..
- А понравился ты ему, вот Что… - говорит отец. - Да ты и без монастыря преподобный, только что в казакинчике.
Горкин отмахивается. Лицо у него светлое-светлое, как у отца квасника, и глаза в лучиках - такие у святых бывают. Если бы ему золотой венчик, - думаю я, - и поставить в окошко под куполок… и святую небесную дорогу?..
- А Федю нашего не благословил батюшка-отец Варнава в монастырь вступать. А как же, все хотел, в дороге нам открылся - хочу в монахи! Пошел у старца совета попросить, благословиться… а батюшка Варнава потрепал его по щеке и говорит: "Такой румянистый-краснощекой - да к нам, к просвирникам… баранки лучше пеки с детятками! когда, может, и меня, сынок, угостишь". И не благословил. "С детятками", - говорит! Значит, уж ему открыто. С детятками, - чего сказал-то. Ему и Домна-то Панферовна все смеялась, земляничкой молодку все угощал.
Беседуют они долго. Уходя, Горкин целует меня в маковку и шепчет на ухо:
- А ведь верно ты угадал, простил грех-то мой!
Он такой радостный, как на Светлый день. Пахнет от него банькой, ладаном, свечками. Говорит, что теперь все посмотрим, и к батюшке-отцу Варнаве благословиться сходим, и Фавор-гору в Вифании увидим, и сапожки Преподобного, и гробик. Понятно, и грешника поглядим, бревно-то в глазу… и Страшный суд… Я спрашиваю его про келейку.
- Картинку тебе куплю, вот такую… - показывает он на стенку, - и будет у тебя келейка. Осчастливил тебя папашенька, у Преподобного подышал с нами святостью.
Отец говорит - шутит словно и будто грустно:
- Горка ты, Горка! Помнишь… - делов-то пуды, а она - туды? Ну вот, из "пудов"-то и выдрался на денек.
- И хорошо, Господа надо благодарить. А кто чего знает… - говорит Горкин задумчиво, - все под Богом.
В комнате темно. Я не сплю Перебился сон, ворочаюсь с боку на бок. Перед глазами - Лавра, разноцветные огоньки. Должно быть, все уже спят, не хлопают двери в коридоре. Под окнами переступают по камню лошади, сонно встряхивают глухими бубенцами. Грустными переливами играют часы на колокольне. Занавески отдернуты, и в комнату повевает ветерком. Мне видно небо с мерцающими звездами Смотрю на них и, может быть, в первый раз в жизни думаю - что же там?.. Приподымаюсь на подушке, заглядываю ниже: светится огонек, совсем не такой, как звезды, - не мерцает. Это - в розовой башне на уголку, я знаю. Кто-нибудь молится? Смотрю на огонек, на зрезды и опять думаю, усыпающей уже мыслью - кто там?..
У Троицы
Слышится мне впросонках прыгающий трезвон, будто звонят на Пасхе. Открываю глаза - и вижу зеленую картинку: елки и келейки, и Преподобный Сергий, в золотом венчике, подает толстому медведю хлебец. У Троицы я, и это Троица так звонит, и оттого такой свет от неба, радостно-голубой и чистый Утренний ветерок колышет занавеску, и вижу я розовую башню с зеленым верхом. Вся она в солнце, слепит окошками.
- Проспал обедню-то, - говорит Горкин из другой комнаты, - а я уж и приобщался, поздравь меня!
- Душе на спасение! - кричу я.
Он подходит, целует меня и поправляет:
- Телу на здравие, душе на спасение - вот как надо.
Он в крахмальной рубашке и в жилетке с серебряной цепочкой, такой парадный. Пахнет от него праздником - кагорчиком, просвиркой и особенным мылом, из какой-то "травы-зари", архиерейским, которым он умывается только в Пасху и в Рождество, - кто-то ему принес с Афона. Я спрашиваю:
- Ты зарей умылся?
- А как же, - говорит, - я нонче приобщался, великой день.
Говорит - в Лавру сейчас пойдем, папашенька вот вернется: Кавказку пошел взглянуть; молебен отслужим Преподобному, позднюю отстоим, а там папашенька к Аксенову побывает - и в Москву поскачет, а мы при себе останемся - поглядим все, не торопясь. Рассказывает мне, как ходили к Черниговской, к утрени поспели, по зорьке три версты прошли - и не видали, а служба была подземная, в припещерной церкви, и служил сам батюшка-отец Варнава.
- Сказал батюшке про тебя… хороший, мол, богомольщик ты, дотошный до святости. "Приведи его, - говорит, - погляжу". Не скажет понапрасну… душеньку, может, твою чует. Да опять мне. "Непременно приведи!" Вот как.
Я рад, и немного страшно, что чует душеньку. Спрашиваю - он святой?
- Как те сказать… Святой - это после кончины открывается. Начнут стекаться, панихидки служат, и пойдет в народе разговор, что, мол, святой, чудеса-исцеления пойдут. Алхеереи и скажут: "Много народу почитает, надо образ ему писать и службу править". Ну, мощи и открываются, для прославления. Так народ тоже не заставишь за святого-то почитать, а когда сами уж учувствуют, по совести. Вот Сергий Преподобный… весь народ его почитает, Угодник Божий! Стало быть, заслужил, прознал хорошо народ, сам прознал, совесть ему сказала А батюшка Варнава - подвижник-прозорливец, всех утешает… не такой, как мы, грешные, а превысокой жизни. Стечение-то к нему какое… Завтра вот и пойдем, за радостью.
Приходит отец, велит поскорее собираться - у гостиницы ждут все наши. Сердится, почему Горкин ни сайки, ни белорыбицы не поел, ветром его шатает. Горкин просит - уж не невольте, с просвиркой теплотцы выпил, а после поздней обедни и разговеется.
- Живым во святые хочешь? - шутит отец и дает ему большую просфору со Святой Троицей на вскрышке. - Вынул вот за твое здоровье.
Горкин целует просфору и потом целуется с отцом три раза, словно они христосуются. Отец смеется на мою новую рубашку, вышитую большими петухами по рукавам и вороту: "Эк тебя расписали!" - и велит примочить вихры. Я приглаживаюсь у зеркала, стоя на бархатном диване, и смеюсь, как у меня вытянулось ухо, а Горкин с двумя будто головами, - и все смеемся. Извощики весело кричат; "В Вифанию-то на свеженьких!.. к Черниговской прикажите!" - нас будто приглашают. И розовая, утренняя Лавра весело блестит крестами. Отец рад, что махнул с нами к Троице:
- Так отдохнул… давно так не отдыхал, как здесь.
- Как же можно, Сергей Иваныч… нигде так духовно не отдохнешь, как во святой обители… - говорит Горкин и взмахивает руками, словно летит на крыльях. - Духовное облегчение… как можно! Да вот… как вчера заслабел! а после исповеди и про ногу свою забыл, чисто вот на крылах летел! А это мне батюшка Варнава так сподобил… пошутил будто. "Молитовкой подгоняйся, и про ногу свою забудешь". И забыл! И спал-то не боле часу, а и спать не хочется… душа-то воспаряется!..
У гостиницы, в холодке, поджидают наши богомольцы, праздничные, нарядные. Домна Панферовна - не узнать: похожа на толстую купчиху, в шелковой белой шали с бахромками и в косынке из кружевцов, и платье у ней сиреневое, широкое. Сидит - помахивает платочком. И Антипушка вырядился: пикейный на нем пиджак с большими пуговицами, будто из перламутра, и сапоги наваксены, - совсем старичок из лавки, а не Антипушка И Федя щеголем, в крахмальном даже воротничке, в котором ему, должно быть, тесно - все-то он вертит шеей и надувается, - новые сапоги горят. На Анюте кисейное розовое платье, на шейке черная бархотка с золотеньким медальончиком, - бабушка подарила! - на руках белые митенки, которые она стягивает, и надевает, и опять снимает, - и все оглядывает себя. Намазала волосы помадой, даже на лоб течет. Я спрашиваю, что у ней, зуб болит… морщится-то? Она мне шелчет:
- Новые полсапожки жгут, мочи нет… бабушке только не скажи, а то рассердится, велит скинуть.
Извощики тащат к своим коляскам, суют медные бляхи - порядиться. С грибами и земляникой бабы и девчонки, упрашивают купить. Суднышко из соломы на земле, с подберезничками и подосиновичками. Гостинник с послушником сваливают грибы в корзину. Домна Панферовна вздыхает:
- Ах, лисичек бы я взяла, пожарить… смерть, люблю. Да теперь некогда, в Лавру сейчас идем.
Лисичек и Горкин съел бы: жареных нет вкусней! Ну да в блинных закажем и лисичек.
Уже благовестят к поздней. Валит народ из Лавры, валит и в Лавру, в воротах давка. В убогом ряду отчаянный крик и драка. Кто-то бросил целую горсть - "на всех!" - и все возятся по земле, пыль летит. Лежит на спине старушка, лаптями сучит, а через нее рыжий лезет, цапает с земли денежку. Мотается головою в ноги лохматый нищий, плачет, что не досталось. Кто жалеет, а кто кричит:
- Вот бы водой-то их, чисто собаки скучились!..
Грех такой - и у самых Святых Ворот! Подкатывается какой-то на утюгах, широкий, головастый, скрипит-рычит:
- Сорок годов без ног, третий день маковой росинки не было!..
Раздутое лицо, красное, как огонь, борода черная-расчерная, жесткая, будто прутья, глаза - как угли. Горкин сердито машет:
- Господь с тобой… от тебя, как от кабака… стыда нету!..
Говорят кругом:
- Этот известен, ноги пропил! Мошенства много, а убогому и не попадет ничего.
Поют слепцы, смотрят свинцовыми глазами в солнце, блестит на высоких лбах. Поют про Лазаря. Мы слушаем и даем пятак. Пролаз-мальчишка дразнит слепцов стишком:
Ла-зарь ты, Ла-зарь, Слепой, лупогла-зай, Отдай мои де-ньги, Четыре копей-ки!.