Богомолье - Иван Шмелев 7 стр.


- Дело это знаменитое. Сама Авдотья Гавриловна Карцева рассказывала, дом-то ее насупротив, в два яруса. Так началось. Как господа от француза из Москвы убегали на Ярославль, тут у нас гону было!.. Вот одна царская генеральша, вроде прынцесса, и поломайся. Карета ее, значит. Напротив дома Карцевых, оба колеса. Дуняше тогда семнадцатый год шел, а уже ребеночка кормила. Ну, помогла генеральше вылезть из кареты. Та ее сразу и полюбила, и пристала у них, пока карету починяли. Писаная красавица была Дуняша, из наборов избор! А у генеральшиной дочки со страхов молоко пропало, дитё кричит. Дуняша и стань его кормить, молошная была. Высокая была, и все расположение ее было могущественное, троих выкормит. Генеральша и упросила ее с собой, мужу капитал выдала. Прихватила своего и поехала с царской генеральшей. Воротилась через год, в лисьей шубе, и повадка у ней уж благородная набилась. С матушкой моей подружки были. Я в шишнадцатом родился, а у матушки от горячки молоко сгорело… Дуняша и стала меня кормить со своим, в молоке была. Я ее так и звал - мама Дуня. А в восемнадцатом годе и случилось… Губернатор с казаками прискакал, и в бумаге приказ от царской генеральши - с молоком ли Дуня Карцева? А она две недели только родила. Прямо ее в Москву на досмотр помчали. А там уж царская генеральша ждет. Обласкала ее, обдарила… А царь тогда Лекеандр Первый был, а у него брат Миколай Павлыч. Вот у Миколай-то Павлыча сын родился, а что уж там - не знаю, а только кормилку надо достоверную искать по всему царству-государству. Царская генеральша и похвались: достану такую… из изборов избор. Значит, на какой она высоте-то была, генеральша! Доктора ее обглядели во всех статьях - говорят: лучше нельзя и требовать. И помчала ее та генеральша с дитей ее в карете меховой-золотой, с зеркальками… с энтими вот, на запятках-то… помчали стрелой без передыху, как птицы, и кругом казаки с пиками… В два дни в Питер к самому дворцу примчали. А Дуняша дрожит, Богу молит, как бы чего не вышло. Дите ее кормилку взяли… Ну, она тайком его кормила, ее генеральша под секретом по какой-то лестнице с винтом вываживала. Сперва в баню, промыли-прочесали, духами душили, одели в золото - в серебро, в каменья, кокошник огромадный… Как показали ее всей царской фамилии - шабаш, из изборов избор! Сам Миколай Павлыч ее по щеке поласкал, сказал: "Как Расея наша! корми Сашу моего, чтобы здоровый был". А царевич криком кричит, своего требует: молочка хочу! Как его припустили ко груди-то… к нашей, сталоть, мы-ти-щинской-деревенской, ша-баш! Не оторвешь, что хошь. Сперва-то она дрожала с перепугу, а там обошлась. Три генеральши в шестеро глаз глядели, как она дитё кормила, а царская генеральша над ними главная. А целовать - ни-ни! "А я, - говорит, наклонюсь, будто грудь выправить, и приложусь!" Сама мне сказывала. Как херувинчик был, весь-то в кружевках. И корм ей шел отборный, и питье самое сладкое. И при ней служанки - на все. Вот и выкормила нам Лександру Миколаича, он всех крестьян-то и ослободил. Молочко-то… оно свое сказало! Задарили ее, понятно, наследники большую торговлю в Москве имеют. Царевич как к Троице поедет - к ней заезжал. Раз и захотись пить ему, жарко было. Она ему - миг! - "Я тебя, батюшка, кваском попотчую, у моей подружки больно хорош". А матушка моя квас творила… - всем квасам квас! И послала к матушке. Погнала меня матушка, побег я с кувшином через улицу, а один генерал, с бачками, у меня и выхвати кувшин-то! А царевич и увидь в окошко - и велел ему допустить меня с квасом. Она-то уж ему сказала, что я тоже ее выкормыш. А уж я парень был, повыше его. Дошел к нему с квасом, он меня по плечу: "Богатырь ты!" И смеется: "Братец мне выходишь?" Я заробел, молчу. Велел выдать мне рубль серебра, крестовик. А генералы весь у меня кувшин роспили и цигарками заугощали. Во каким я вас квасом-то угостил! А как ей помирать, в сорок пятом годе было… за год, что ль, заехал к кормилке своей, а она ему на росстанях и передала башмачки и шапочку, в каких его крестили. Припрятано у ней было. И покрестила его, чуяла, значит, свою кончину. Хоронили с альхереем, с певчими, в облачениях-разоблачениях… У нас и похоронена, памятник богатый, с золотыми словами: "Лежит погребено тело… Московской губернии крестьянки Авдокеи Гавриловны Карцовой… души праведные упокояются"…

Слушаю я - и кажется все мне сказкой. Горкин утирает глаза платочком. Пора и трогаться.

- Каки Мытищи-то, - говорит он растроганно, - и на святой дороге! Утешил ты нас. Будешь кирпич возить - заходи чайку попить.

Соломяткин дает мне с Анютой по пучочку смородины. Отдает Феде за целковый старые сапоги, жесткие, надеть больно. Федя говорит - потерплю. За угощение Соломяткин не берет и велит поклончик Василь Василичу. Провожает к дороге, показывает на дом царской кормилицы, пустой теперь, и хвалит нашу тележку: никто нонче такой не сделает! Горкин велит Феде записать - просвирку вынуть за упокой рабы божией Евдокеи и за здравие Антропа. Соломяткин благодарит и желает нам час добрый.

Солнце начинает клониться, но еще жжет. Темные боры придвинулись к дороге частой еловой порослью. Пышет смолистым жаром. По убитым горячим тропкам движутся богомольцы - одни и те же. Горкин похрамывает, говорит - квас это на ноги садится, и зачем-то трясет ногой. На полянке, в елках, он приседает и говорит тревожно: "Что-то у меня с ногой неладно?" Велит Феде стащить сапог. Нога у него синяя, жилы вздулись. Он валится и тяжело вздыхает. Мы жалостливо стоим над ним. Антипушка говорит - не иначе, надо его в тележку. Горкин отмахивает - хоть ползком, а доберется, по обещанию. Антипушка говорит - кровь бы ему пустить, в Пушкине бабку найдем либо коновала. Горкин охает: "Не сподобляет Господь… за грех мой!" Мечется головой по иглам, жарко ему, должно быть. А от ельника - как из печи. И всё стонет:

- За ква-ас на сухариках обещался потрудиться, а мурцовки захотел, для мамону… квасом Господь покарал…

Домна Панферовна кричит:

- Кровь у тебя зёмкнуло, по жиле вижу! Какую еще там бабку… сейчас ему кровь спущу!..

И начинает ногтем строгать по жиле и разминать. Горкин стонет, а она на него кричит:

- Что-о?.. храбрился, а вот и пригодилась Панферовна! Ничего-о, я тебя сразу подыму, только дайся!

И вынимает из саквояжа мозольный ножик и тряпочку. Горкин стонет: - Цирульник… Иван Захарыч… без резу пользовал… пиявки, Домнушка, приставлял…

- Ну, иди к своему цирульнику, "без ре-зу"!.. Ты меня слушай… я тебе сейчас черную кровь спущу, дурную… а то жила лопнет!..

Горкин все не дается, охает:

- Ой, погоди… ослабну, не дойду… не дамся нипочем, ослабну…

Домна Панферовна машет на него ножиком и кричит, что ни за что помрет, а она это дело знает - чикнет только разок! Горкин крестится, глядит на меня и просит:

- Маслицем святым… потрите из пузыречка, от Пантелеймона… сам Ераст Ерастыч без резу растирал…

А это доктор наш. Домна Панферовна кричит: "Ну, я не виновата, коли помрешь!" - берет пузырек и начинает тереть по жиле. Я припадаю к Горкину и начинаю плакать. Он меня гладит и говорит:

- А Господь-то… воля Господня… помолись за меня, косатик.

Я пробую молиться, а сам смотрю, как трет и строгает ногтем Домна Панферовна, вся в поту. Кричит на Федю, который все крестится на елки:

- Ты, моле-льщик… лапы-то у тебя… три тужей!

Федя трет изо всей-то мочи, словно баранки крутит. Горкин постанывает и шепчет:

- У-ух… маленько поотпустило… у-ух… много легше… жила-то… словно на место встала… маслице-то как… роботает… Пантелемон-то… батюшка… что делает…

Все мы рады. Смотрим - нога краснеет. Домна Панферовна говорит:

- Кровь опять в свое место побегла… ногу-то бы задрать повыше.

Стаскивают мешки и подпирают ногу. Я убегаю в елки и плачу-плачу, уже рт радости, Гляжу - и, Анюта в елках, ревет и щепчет:

- По-мрет старик… не дойдем до Троицы… не увидим!..

- Я кричу ей, что Горкин уж ррдит пальцами и нога красная, настоящая. Бегу к Горкину, а слезы так и текут, не могу унять. Он поглаживает меня, говорит:

- Напугался, милок?.. Бог даст, ничего… дойдем к Угоднику.

Мне делается стыдно: будто и оттого я плачу, что не дойдем.

А кругом уже много богомольцев, и все жалеют:

- Старичок-то лежит, никак отходит?..

Кто-то кладет на Горкина копейку; кто-то советует:

- Лик-то, лик-то ему закрыть бы… легше отойдет-то!

Горкин берет копеечку, целует ее и шепчет:

- Господня лепта… сподобил Господь принять… в гроб с собой скажу положить…

Шепчутся-крестятся:

- Гро-ба просит… душенька-то уж чу-ет…

Антипушка плюется, машет на них:

- Чего вы каркаете, живого человека хороните?!

Горкин крестится и начинает приподыматься. Гудят-ахают:

- Гляди ты, восстал старик-то!..

Горкин уже сидит, подпирается кулаками сзади, - повеселел.

- Жгет маленько, а боли такой нет… и пальцами владаю… - говорит он, и я с радостью вижу, как кланяется у него большой палец. - Отдохну маленько - и пойдем. До Братовщины ноне не дойти, в Пушкине заночуем уж.

- Сядь на тележку, Го-ркин!.. - упрашиваю я, - я грех на себя возьму!

То, что сейчас случилось, - вздохи, в которых боль, тревожно ищущий слабый взгляд, испуганные лица, Федя, крестящийся на елки, копеечка на груди… - все залегло во мне острой тоской, тревогой. И эти слова - "отходит… лик-то ему закрыть бы…". Я держу его крепко за руку. Он спрашивает меня:

- Ну, чего дрожишь, а? жалко меня стало, а?..

И сухая, горячая рука его жмет мою.

Солнце невысоко над лесом, жара спадает. Вон уж и Пушкино. Надо перейти Учу и подняться: Горкин хочет заночевать у знакомого старика, на той стороне Села. Федя Поддерживает его и сам хромает - намяли сапоги ногу. Переходим Учу по смоляному мосту. В овраге засвежело, пахнет смолой, теплой водой и рыбой. Выше еще тепло, тянет сухим нагревом, еловым, пряным. Стадо вошло в деревню, носятся табунками овцы, стоит золотая пыль. Избы багряно золотятся. Ласково зазывают бабы - Чай, устали, родимые, ночуйте… свежего сенца постелим, ни клопика, ни мушки!.. Ночуйте, Право?..

Знакомый старик - когда-то у нас работал - встречает с самоваром. Нам уже не до чаю. Федя с Антипушкой устраивают Кривую под навесом и уходят в сарай на сено. Домна Панферовна с Анютой ложатся на летней половине, а Горкину потеплей надо. В Избе жарко: сегодня пекли хлебы. Старик говорит:

- На полу уж лягте, на сенничке. Кровать у меня богатая, да беда… клопа сила, никак не отобьешься. А тут как в раю вам будет.

Он приносит бутылочку томленых муравейков и советует растереть, да покрепче, ногу. Домна Панферовна старательно растирает, потом заворачивает в сырое полотенце и кутает крепко войлоком. Остро пахнет от муравьев, даже глаза дерет. Горкин благодарит:

- Вот спасибо тебе, Домнушка, заботушка ты наша. Прости уж за утрешнее.

Она ласково говорит:

- Ну, чего уж… все-то мы кипятки.

Старик затепливает лампадку, покрехтывает. Говорит:

- Вот и у меня тоже, кровь запирает. Только муравейками и спасаюсь. Завтра, гляди, и хромать не будешь.

Они еще долго говорят о всяких делах. За окошками еще светло, от зари. Шумят мухи по потолку, черным-то-черно от них.

Я просыпаюсь от жгучей боли, тело мое горит. Кусают мухи? В зеленоватом свете от лампадки я вижу Горкина: он стоит на коленях, в розовой рубахе, и молится. Я плачу и говорю ему:

- Го-ркин… мухи меня кусают, бо-льно…

- Спи, косатик, - отвечает он шепотом, - каки там мухи, спят давно.

- Да нет, кусают!

- Не мухи… это те, должно, клопики кусают. Изба-то зимняя. С потолка, никак, валятся, ничего не поделаешь А ты себе спи - и ничего, заспишь. Ай к Панферовне те снести, а? Не хочешь… Ну, и спи, с Господом.

Но я не могу заснуть, А он все молится.

- Не спишь все… Ну, иди ко мне, поддевочкой укрою. Согреешься - и заснешь. С головкой укрою, клопики и не подберутся. А что, испугался за меня давеча, а? А ноге-то моей совсем легше, согрелась с муравейков. Ну, что… не кусают клопики?

- Нет. Ножки только кусают.

- А ты подожмись, они и не подберутся. А-ах, Господи… прости меня, грешного… - зевает он.

Я начинаю думать - какие же у него грехи? Он прижимает меня к себе, шепчет какую-то молитву.

- Горкин, - спрашиваю я шепотом, - какие у тебя грехи? Грех, ты говорил… когда у тебя нога надулась?..

- Грех-то мой… Есть один грех, - шепчет он мне под одеялом, - его все знают, и по закону отбыл, а… С батюшкой Варнавой хочу на духу поговорить, пооблегчиться. И в суде судили, и в монастыре два месяца на покаянии был. Ну, скажу тебе. Младенец ты, душенька твоя чистая… Ну, роботали мы на стройке, семь лет скоро. Гриша у меня под рукою был, годов пятнадцати, хороший такой. Его отец мне препоручил, в люди вывесть. А он, сказать тебе, высоты боялся. А какой плотник, кто высоты боится! Я его и приучал: ходи смелей, не бось! Раз понес он дощонку на второй ярусок - и стал. "Боюсь, - говорит, - дяденька, упаду… глаза не глядят!" А я его, сталоть, постращал: "Какой ты, дурачок, плотник будешь, такой высоты боишься? полезай!" Он ступанул - да и упади с подмостьев! Три аршинчика с пядью всей и высоты-то было. Да на кирпичи попал, ногу сломал. Да, главно дело, грудью об кирпичи-то… кровью стал плевать, через годок и помер. Вот мой грех-то какой. Отцу-матери его пятерку на месяц посылаю, да папашенька красенькую дают. Живут хорошо. И простили они меня, сами на суду за меня просили. Ну, церковное покаяние мне вышло, а то сам суд простил. А покаяние для совести, так. А все что-то во мне томится. Как где услышу, Гришей кого покличут, - у меня сердце и похолодает. Будто я его сам убил… А? ну, чего душенька твоя чует, а?.. - спрашивает он ласково и прижимает меня сильней. У меня слезы в горле. Я обнимаю его и едва шепчу:

- Нет, ты не убил… Го-ркин, милый… ты добра ему хотел…

Я прижимаюсь к нему и плачу, плачу. Усталость ли от волнений дня, жалко ли стало Горкина - не знаю. Неужели Бог не простит его и он не попадет в рай, где души праведных упокояются? Он зажигает огарок, вытирает рубахой мои слезы, дает водицы, - Спи, с Господом, завтра рано вставать. Хочешь, к Антипушке снесу, на сено? - спрашивает он тревожно. Я не хочу к Антипушке.

В избе белеет; перекликаются петухи. Играет рожок, мычат коровы, щелкает крепко кнут. Под окном говорит Антипушка: "Пора бы и самоварчик ставить". Горкин спит на спине, спокойно дышит. На желтоватой его груди, через раскрывшуюся рубаху, видно, как поднимается и опускается от дыхания медный, потемневший крестик. Я тихо подымаюсь и подхожу к окошку, по которому бьются с жужжаньем мухи. Антипушка моет Кривую и трет суконкой, как и в Москве. По той и по нашей стороне уже бредут ранние богомольцы, по холодку. Так тихо, что и через закрытое окошко слышно, как шлепают и шуршат их лапти. На зеленоватом небе - тонкие снежные полоски утренних облачков. На моих глазах они начинают розоветь и золотиться - и пропадать. Старик, не видя меня, пальцем стучит в окошко и кричит сипло: "Эй, Панкратыч, вставай!" - Наказал будить, как скотину погонят, - говорит он Антипушке, зевая. Зябнется по заре-то… а, гляди, опять нонче жарко будет.

Меня начинает клонить ко сну. Я хочу полежать еще, оборачиваюсь и вижу: Горкин сидит под лоскутным одеялом и улыбается, как всегда.

- Ах ты, ранняя пташка… - весело говорит он. - А нога-то моя совсем хорошая стала. Ну-ко, открой окошечко.

Я открываю - и красная искра солнца из-за избы напротив ударяет в мои глаза.

У креста

Я сижу на завалинке и смотрю - какая красивая деревня!

Соломенные крыши и березы - розово-золотистые, и розовые куры ходят, и розоватое облачко катится по дороге за телегой. Раннее солнце кажется праздничным, словно на Светлый день. Идет мужик с вилами, рычит: "Ай закинуть купца на крышу?" - хочет меня пырнуть. Антипушка не дает: "К Преподобному мы, нельзя". Мужик говорит: "А-а-а… - глядит на нашу тележку и улыбается, - занятная-то какая!" Садится с нами и угощает подсолнушками.

- Та-ак… к Преподобному идете… та-ак.

Мне нравится и мужик, и глиняный рукомойник на крылечке, стукнувший меня по лбу, когда я умывался, и занавоженный двор, и запах, и колесо колодца, и все, что здесь. Я думаю - вот немножко бы здесь пожить.

Поджидаем Горкина, ему растирают ногу. Нога совсем хорошая у него, ни сининки, но Домна Панферовна хочет загнать кровь дальше, а то воротится. Прямо - чудо с его ногой. На масленице тоже нога зашлась, за доктором посылали, и пиявки черную кровь сосали, а больше недели провалялся. А тут - призрел Господь ради святой дороги, будто рукой сняло. В благодарение Горкин только кипяточку выпил с сухариком, а чай отложил до отговенья, если Господь сподобит. И мы тоже отказались, из уважения: как-то неловко пить. Да и какие теперь чаи! Приготовляться надо, святые места пойдут. Братовщину пройдем - пять верст, половина пути до Троицы. А за Талицами - пещерки, где разбойники стан держали, а потом просветилось место. А там - Хотьково, родители Преподобного там, под спудом. А там и гора Поклонная, называется - "у Креста". В ясный день Троицу оттуда видно: стоит над борами колокольня, как розовая свеча пасхальная, и на ней огонечек - крестик. И Антипушка говорит - надо уж потерпеть, какие уж тут чаи. В египетской-то пустыне - Федя сказывал - старцы и воды никогда не пьют, а только росинки лижут.

Приходит Федя, говорит - церковь ходил глядеть и там шиповнику наломал - и дает нам с Анютой по кустику: "Будто от плащаницы пахнет, священными ароматами!" Видал лохматого старика, и на нем железная цепь, собачья, а на цепи замки замкнуты, идет - гремит; а под мышкой у него кирпич. Может, святой-юродивый, для плоти пострадания. Мужик говорит, что всякие тут проходят, есть и святые, попадаются. Один в трактире разувался, себя показывал, - на страшных гвоздях ходит, для пострадания, ноги в кровь. Ну, давали ему из благочестия, а он трактирщика и обокрал, ночевамши. Антипушка и говорит про Федю:

- Тоже спасается, ноги набил - и не разувается.

Мужик и спрашивает Федю, чего это у него на глазу, кровь, никак? Антипушка поднял с него картуз, а в картузе-то шиповник, натуго! И на лбу исцарапано. Федя застыдился и стал говорить, что для ароматов наклал да забыл. А это он нарочно. Рассказывал нам вчера, как святой на колючках молился, чтобы не спать. Мужик и говорит: "Ишь ты, какой бесчувственный!" Я сую веточку под картузик и жму до боли. Пробует и Анюта тоже. Мужик смеется и говорит:

- Пойдемте навоз возить, будет вам тела пострадание!

Мы все смеемся, и Федя тоже.

Назад Дальше