Я смотрю на грязную дорогу, на темнеющие боры по дали. Ни отца, ни розовой колоколенки, ни искры.
- Дай-ка, я те вытру… весь лик у те земляничный, папашенька как уважил… - смеется Горкин и вытирает меня ладонью. - И был, и не был!
Я смотрю на лукошко с земляникой… - будто прошло виденьем.
Под Троицей
Троица совсем близко. Встречные говорят:
- Вон на горку подняться - как на ладоньке вся Троица!
Невесело так плетутся: домой-то идти не хочется. Мыто идем на радость, а они уж отрадовались, побывали-повидали, и от этакой благодати - опять в мурью. Что же, пожили три денька, святостью подышали, - надо и другим дать место. Сидят под елками - крестики, пояски разбирают, хлебца от Преподобного вкушают, - ломтем на дорожку благословил. На ребятках новые крестики надеты, на розовых тесемках, - серебрецом белеют.
Спрашиваем: ну, как… хорошо у Троицы, народу много? Уж так-то, говорят, хорошо… и надо бы быть лучше, да некуда. А какие поблаголепней - из духовного причитают:
- Уж так-то благоуветливо, так-то все чинно-благоподатливо да сладкогласно… не ушел бы! А народу - полным-полнехочко.
- Да вы, - говорят, - не тревожьтесь, про всех достанет. А чуть нестача какая - похлебочки ли, кашки, - благословит отец настоятель в медном горшке варить, что от Преподобного остался, - черпай-неочерпаемо!
Радостная во мне тревога. Троица сейчас… какая она, Троица? Золотая и вся в цветах? Будто дремучий бор, и большая-большая церковь, и над нею, на облачке, золотая икона - Троица. Спрашиваю у Горкина, а он только и говорит: "А вот увидишь".
Погода разгулялась, синее небо видно. Воздух после дождя благоуханный, свежий. От мокрого можжевельника пахнет душистым ладаном. Домна Панферовна говорит - в Ерусалиме словно, кипарисовым духом пахнет. Там кипарис-древо, черное, мохнатое, как наша можжевелка, только выше домов растет. Иконки на нем пишут, кресты из него режут, гробики для святых изготовляют. А у нас духовное дерево можжевелка, под иконы да под покойников стелют.
Веселые луговинки полны цветов - самая-то пора расцвета, июнь месяц. В мокрой траве, на солнце, золотятся крупные бубенцы, никлые от дождя, пушистые, потрясешь над ухом - брызгают-звенят. Стоят по лесным лужайкам, как тонкие восковые свечки, ночнушки-любки, будто дымком курятся, ладанный аромат от них. И ромашки, и колокольчики… А к Вифании, говорят, ромашки… - прямо в ладонь ромашки!..
Анюта ползает по лужкам в росе, так и хватает любки. Кричит, за травой не видно:
- Эти, бабушка, какие в любовь присушивают, в запазушку кладут-то?..
А Домна Панферовна грозится:
- Я тебя, мокрохвостая, присушу!
Не время рвать-то, Троица сейчас, за горкой. Кривая все на лужки воротит. И Горкин нет-нет - и остановится, подышит:
- Ведь это что ж такое… какое же растворение! Прямо-те не надышишься… природа-то Господня. Все тут исхожено Преподобным, огляжено. На всех-то лужках стоял, для обители место избирал.
Федя говорит, как Преподобный, отроком когда был, лошадку потерял-искал, а ему старец святой явился и указал: "Вон пасется твоя лошадка!" - и просвиркой благословил. Антипушка и говорит:
- Ишь, с лошадкой тоже хозяйствовал, не гнушался.
- Как можно гнушаться, - говорит Горкин радостно, - он и с топориком трудился, плотничал, как и мы вот. Поставит мужичку клеть там, сенцы ли - денег нипочем не возьмет! "Дай, - скажет, - хлебца кусочек, огрызочков каких лишних, сухих… с меня и будет". Бедных как облегчал, сердешный был. С того все и почитают, за труды-молитвы да за смирение. Ну до чего ж хорошо-то, Господи!..
Федя идет босой, сапоги за спиной, на палочке. Совсем обезножел, говорит. И скучный. И сапоги у него разладились - подметки с дождя, что ли, отлетели. Поутру в Хотькове Горкину говорил, что у Троицы сапоги покупать придется, босого-то к архимандриту, пожалуй, не допустят - в послушники проситься. Горкин и пошутил:
- А ну-ка скажет архимандрит - ай сапоги-то пропил?
А Домна Панферовна и говорит тут:
- С чего ты это по сапогам соскучился? ай есть кому на тебя смотреть, пощеголять перед кем?
А это она - потом уж сама сказала - над Федей пошутила, что внучке старушкиной земляничку все набирал. Вот он и заскучал от утра, что сапоги-то, не миновать, надо покупать. А старушка с молодкой в Хотькове поотстали, иеромонах там взялся отчитывать над внучкой, для поправки. За дорогу-то попривыкли к ним, очень они приятные, - ну, и скучно. Смотрит на лужок Федя - и говорит:
- Эх, поставить бы тут келейку да жить!
А Домна Панферовна ему, в шутку:
- Вот и спасайся, и сапог лаковых не надо. А поодаль еще кому поставишь, земляничку будешь носить, ради души спасения.
Федя даже остановился и сапоги уронил.
- Грех вам, Домна Панферовна, - говорит, - так про меня думать. Я как сестрице братец… а вы мысли мои смущаете.
А она на язык вострая, не дай Бог:
- Нонче сестрица, а завтра - в глазах от нее пестрится! Я тебя от греха отвела, бабушке пошептала, чтоб отстали. И кралечка-то заглядываться стала… на твои сапоги!
Горкин тут рассердился, что не по этому месту такие разговоры неподобные, и скажи:
- Это ты в свахах в Москве ходила - и набралась слов, нехорошо.
И стали ссориться. Антипушка и говорит, что отощали мы от пощенья, на одних сухариках другой день, вот и расстроились. А на Домну Панферовну бес накатил, кричит на Антипушку:
- Ты еще тут встреваешься! На меня командеров нет!.. Я сто дней на одних сухариках была, как в Ерусалим ходила… и в Хотькове от грибной похлебки отказалась, не как другие… во святые-то просятся!
Горкин ей говорит, что тут во святые никто не просится, а это уж как Господь соизволит… и что и он от похлебки отказался, а копченой селедки в уголку не грыз, как люди спать полегли.
Ну, тут Домна Панферовна и приутихла.
- И нечего спориться, - Горкин-то говорит, - кто может - тот и вместит, в Писаниях так сказано. А поговеем, Господь сподобит, - в "блинных" у Троицы заправимся, теперь недолго.
И все мы повеселели, и Федя даже. Мы с Анютой рвем для Кривой цветочки, и она тоже рада, помаргивает - жует. А то бросит жевать и дремлет, висят на губе цветочки. А то присядем - и слушаем, как тихо, пчелки только жужжат-жужжат. Шишечка упадет, кукушка покукует - послушает. И вот будто далёко… - звон?..
- Благовестят, никак… слыхал?.. - прислушивается Горкин и крестится. - А ведь это у Троицы, к "Достойно" звонят… горкой-то приглушает?.. У Троицы. Самый ее звон, хороший такой, ва-жный…
Нет, только кукушку слышно, голосок ей дождем обмыло, - такая гулкая. А будто и звон?.. За горкой сейчас откроется.
Федя уже на горке, крестится… - Троицу увидал? Я взбегаю и вижу…Троица?.. Блеск, голубое небо - и в этом блеске, в голубизне, высокая розовая колокольня с сияющей золотой верхушкой! Верхушка дрожит от блеска, словно там льется золото. Дальше - боры темнеют. Ровный, сонный как будто, звон.
Я слышу за собой тяжелое дыханье, вздохи. Горкин, без картуза, торопливо взбирается, весь мокрый, падает на колени, шепчет:
- Тро-ица… ма-тушка… до-шли… сподобил Господь…
Потирает у сердца, крестится, с дрожью вжимая пальцы. Я спрашиваю его, где Троица? Его голова трясется, блестит от поту; надавка от картуза на лбу кажется темной ниткой.
- Крестись, голубок… - говорит он устало, слабо, - вон Троица-то наша…
Я крещусь на розовую колокольню, на блистающую верхушку с крестиком, маленьким, как на мне, на вспыхивающие пониже искры. Я вижу синие куполки, розовые стены, зеленые колпачки башенок, домики, сады… Дальше - боры темнеют.
Все вздыхают и ахают - Господи, красота какая! Все поминают Троицу. А я не вижу, где Троица. Эта колокольня - Троица? блистающая ее верхушка?
Я спрашиваю - да где же Троица?! Горкин не слышит, крестится. Антипушка говорит:
- Да вон она, вся тут и есть Троица!
Я тяну Горкина за рукав. Он утирает слезы, прихватывает меня, радуется, плачет и говорит-шепчет:
- Дошли мы с тобой до Троицы, соколик… довел Господь. Троица… вон она… вся тут и Троица, округ колокольни-то, за стенами… владение большое, самая Лавра-Троица. Во-он, гляди… от колокольни-то в левой руке-то будет, одна главка золотенька… самая Троица тут Живоначальная наша… соборик самый, мощи там Преподобного Сергия Радонежского, его соборик. А поправей колокольни, повыше-то соборика, главки сини… это собор Успенья. А это - посад, домики-то под Лаврой… Сергиев посад зовется. А звон-то, звон-то какой, косатик… покойный, ва-жный… Ах, красота Господня!..
Я слышу ровный, сонный как будто, звон.
Подбегает мальчик с оладушком, кричит нам:
- Папаша вас зовет в гости!.. на дачу!.. - И убежал.
Какой папаша? Смотрим - а это от Спаса-в-Наливках дьякон, со всей своей оравой. Машет красным платком из елок, кричит, как в трубу, зычно-зычно:
- Эй, на-ши, замоскворецкие!.. в гости ко мне, на дачу!..
Надо бы торопиться, а отказаться никак нельзя: знакомый человек, а главное - что лицо духовное. Смотрим - сидят под елками, как цыганы, и костерок дымится, и телега, огромная, как барка. И всякое изобилие закусок, и квас бутылочный, и даже самоварчик! Отец дьякон - веселый, красный, из бани словно, в летнем подряснике нараспашку, волосы копной, и на нем ребятишки виснут, жуют оладушки. Девочки все в веночках, сидят при матери. Дьяконица такая ласковая, дает мне оладушек с вареньем, велит девочкам угощать меня. Так у них хорошо, богато, белорыбицей и земляникой пахнет, жарятся грибы на сковородке - сами набрали по дороге, - и жареный лещ на сахарной бумаге. Дьякон рассказывает, что это сами поймали в Уче, с пушкинским батюшкой, по старой памяти бредешком прошлись. Лошадь у них белая, тяжелая, ломовая, у булочника для богомолья взяли. Едут уж третий день, с прохладцей, в лесу ночуют, хоть и страшно разбойников. А на случай и лом в телеге.
Дьякон всех приглашает закусить, предлагает "лютой перцовки", от живота, - всегда уж прихватывает в дорогу, от холеры, - но Горкин покорно благодарит:
- Говеем, отец дьякон… никак нельзя-с!
И ни лещика, ничего. Дьякон жмет-трясет Горкина, смеется:
- А-а, подстароста святой… прежде отца дьякона в рай хочешь? Вре-ошь!
И показывает за елки:
- Вон грешники-то самые отчаянные, как их пораскидало… любимые-то твои! Ну-ка, пробери их, Панкратыч. В Пушкине мужики за песнопения так заугощали. На телегах помчали, а тут и свалили, я уж позадержал. А то прямо к Троице везти хотели, из уважения.
А это наши васильевские певчие в елках спят, кто куда головой, - под Мытищами их видали: Ломшаков и Батырин с Костиковым. Дьякон шутит:
- На тропарях - на ирмосах так и катятся всю дорогу, в рай прямо угодят!
Дьяконица все головой качает и отнимает у дьякона графинчик:
- Сам-то не угоди!
Пожалели мы их, поохали. Конечно, не нам судить, а все-таки бы посдержаться надо. Ломшачок только-только из больницы выписался - прямо у смерти вырвался Дьякон Горкину белорыбицы в рот сует, кричит:
- Нипочем без угощенья не отпущу!
Уж дьяконица его смирила:
- Да отец… да народ ведь смотрит! да постыдись!..
Только бы уйти впору, а она расспрашивает, не случилось ли чего в дороге, - вон, говорят, у Рахманова щепетильщик купца зарезал, и место они видали, трава замята, - лавочник говорил. Ну, мы ей рассказали, что это неправда все, а в Посаде один зарезался. А она все боялась, как в лесу-то заночевали, да дождик еще пошел. Дьякон-то хоть и очень сильный, а спит как мертвый: за ноги уволокут - и не услышит. И что же еще, оказывается. Говорит - двух воров в Яузе парень один топил, лаковы сапоги с сонного с него сняли… ну, нагнал, отбил сапоги, а их в Яузу покидал, насилу выплыли. Народ по дороге говорил - видали сами.
Ну, мы ей рассказали, как было дело, что это самый вот этот Федя богохульников в речке наказал, а лаковы сапоги расслабному пареньку пожертвовал. Дьяконица стала его хвалить, стала им любоваться, а Федя ни словечка не выговорит. Дьякон его расцеловал, сказал:
- Быть тебе ве-ли-ким подвижником!
Будто печать на лице такая, как у подвижников. А тут и певчие пробудились, узнали нас, ухватились за Горкина и не отпускают: выпей да выпей с ними!
- Ты, - говорят, - самый наш драгоценный, тебе цены нет… выпьем все за твое здоровье, да за отца дьякона, да за матушку дьяконицу и тебе любимое пропоем - "Ны-не отпущаеши раба Твоего"… и тогда отпустим!
Никак не вырвешься. И отец дьякон за Горкина уцепился, на колени к себе голову его прижал - не отпускает. Дьяконица уж за нас вступилась, заплакала, а за ней девочки в веночках заплакали.
- Что же это такое… погибать мне с детьми-то здесь?!
Ну, стали мы ее утешать, Горкин уж листик белорыбицы за щеку положил, съел будто, и перцовки для виду отпил - зубы пополоскал и выплюнул. Очень они обрадовались и спели нам "Ныне отпущаеши". И так-то трогательно, что у всех у нас слезы стали, отец дьякон разрыдался. И много народу плакало из богомольцев, и даже копеечек наклали. А которые самые убогие… - им отец дьякон сухариков отпускал по горсти, "из бедного запасца": целый мешок на телеге был у него, для нищих. Хотели еще свежими грибками угощать и самовар ставить - насилу-то вырвались мы от них, чтобы от греха подальше.
Горкин и говорит, как вырвались да отошли подальше:
- Ах, хороший человек отец дьякон, ду-ша человек. Знаю его, ни одного-то нищего не пропустит, последнее отдаст. Ну, тут, на воздухе, отдыхает, маленько разрешает… да Господь простит.
А Домна Панферовна стала говорить: как же это так, лицо духовное, да еще и на богомолье… - напротив Горкину. А Горкин ей объясняет, через чего бывает спасение: грех не в уста, а из уст!
- Грех, это - осудить человека, не разобрамши. И Христос с грешниками пировал, не отказывал. А дьякон богадельню при церкви завел, мясника Лощенова подбил на доброе дело. И певчие люди хорошие, наянливы маленько только… а утешение-то какое, народ-то как плакал, радовался! Прости Ты им, Господи. А мы не судьи. Ты вон и женский пол, а на Рождестве как наклюкалась… я те не в осуду говорю, а к примеру.
Сказал от души, а он-то уж тут как тут.
Домна Панферовна закипела и Давай, давай все припоминать, что было. То, да то, да это, да вот как на свадьбе гробовщика Базыкина, годов пятнадцать тому, кого-то с лестницы волокли… Горкин задрожал было на нее так руками - потом затряс головой и закрылся, не видеть чтобы. И так его жалко стало, и Домна Панферовна стала махать и плакаться, и богомольцы стали подходить. И тут Федя заплакал и упал на коленки перед нами - и всех тут перепугал. Говорит, в слезах:
- Это от меня пошел грех, я вас смутил-расстроил… земляничку собирал, с того и разговор был давеча… а у меня греха в мыслях не было… простите меня, грешного, а то тяжело мне!..
И - бух! - Горкину в ноги. Стали его подымать, а он и показывает рукой вперед:
- Вот какой пример жизни!..
Глядим - а меж лесочками, как раз где белая дорога идет, колокольня-Троица стоит, наполовину видно, - будто в лесу игрушка. И говорит Федя:
- Вот, перед Преподобным, простите меня, грешного!
Так это нас растрогало - как чудо! Будто из лесу-то сам Преподобный на нас глядит, Троица-то его. И стали все тут креститься на колоколенку, и просить прощенья у всех, и в ноги друг дружке кланяться, перед говеньем. А тут еще богомольцы поодаль были. Узнали потом, почему мы друг дружке кланялись, и говорят:
- Правильные вы, глядеть на вас радостно. А то думалось, как парень-то упал, - вора, никак, поймали, старичка, что ли, обокрал, босой-то, ишь как прощенья просит! А вы вон какие правильные.
Позадержались так-то, а Кривая пошла себе, насилу-то мы ее догнали.
А тут уж и Посад виден, и Лавра вся открывается, со всеми куполами и стенами. А на розовой колокольне и столбики стали обозначаться, и колокола в пролетах. И не купол на колокольне, а большая золотая чаша, и течет в нее будто золото от креста, и видно уже часы и стрелки. И городом уж запахло, дымком от кузниц.
Горкин говорит - сейчас первым делом Аксенова надо разыскать, свой дом у него в Посаде - Трифоныч Юрцов на записке записал, - игрушечное заведение у него, все его тут знают, из старины. У него и пристанем по знакомству, строение у него богатое, Кривую есть где поставить, и от Лавры недалеко. А главное - человек редкостный, раздушевный.
Идем по белой дороге, домики уж пошли, в садочках, и огороды с канавами, стали извощики попадаться и подводы. Извощики особенные, не в пролетках, а троицкие, широкие, с пристяжкой. Едет возчик, везет лубяные короба. Спрашиваем - дом Аксенова в какой стороне будет? А возчик на нас смеется:
- Ну, счастливы вы… я от Аксенова как раз!
Спрашивает еще, какого нам Аксенова, двое их: игрушечника Аксенова или сундучника? Сказали мы. Оказывается, в коробах-то у него игрушки, везет в Москву. Показывает нам, как поближе. Такая во мне радость: и Троица, и игрушки, и там-то мы будем жить!
А колокольня все вырастает, вырастает, яснеет. Видно уже на черных часах время, указывает золотая стрелка. И вот мы слышим, как начинают играть часы - грустными переливами, два раза.
К вечерням и добрались, как раз.