Неточка Незванова - Достоевский Федор Михайлович 10 стр.


– А почему ж ты спросила?

И так как я не знала, что отвечать, то княжна опять посмотрела на меня с удивлением.

– Что? тебе весело, когда я с тобой говорю?

– Да, очень весело; приходи чаще.

– Мне так и сказали, что тебе будет весело, когда я буду к тебе приходить, да ты вставай скорее; уж я тебе сегодня принесу пирог… Да что ты все молчишь?

– Так.

– Ты все думаешь, верно?

– Да, много думаю.

– А мне говорят, что я много говорю и мало думаю. Разве говорить худо?

– Нет. Я рада, когда ты говоришь.

– Гм, спрошу у мадам Леотар, она все знает. А о чем ты думаешь?

– Я о тебе думаю, – отвечала я помолчав.

– Это тебе весело?

– Да.

– Стало быть, ты меня любишь?

– Да.

– А я тебя еще не люблю. Ты такая худая! Вот я тебе пирог принесу. Ну, прощай!

И княжна, поцеловав меня почти на лету, исчезла из комнаты.

Но после обеда действительно явился пирог. Она вбежала как исступленная, хохоча от радости, что принесла-таки мне кушанье, которое мне запрещали.

– Ешь больше, ешь хорошенько, это мой пирог, я сама не ела. Ну, прощай! – И только я ее и видела.

Другой раз она вдруг влетела ко мне, тоже не в урочный час, после обеда; черные локоны ее были словно вихрем разметаны, щечки горели как пурпур, глаза сверкали; значит, что она уже бегала и прыгала час или два.

– Ты умеешь в воланы играть? – закричала она запыхавшись, скороговоркой, торопясь куда-то.

– Нет, – отвечала я, ужасно жалея, что не могу сказать: да!

– Экая! Ну, выздоровеешь, выучу. Я только за тем. Я теперь играю с мадам Леотар. Прощай; меня ждут.

Наконец я совсем встала с постели, хотя все еще была слаба и бессильна. Первая идея моя была уж не разлучаться более с Катей. Что-то неудержимо влекло меня к ней. Я едва могла на нее насмотреться, и это удивило Катю. Влечение к ней было так сильно, я шла вперед в новом чувстве моем так горячо, что она не могла этого не заметить, и сначала ей показалось это неслыханной странностью. Помню, что раз, во время какой-то игры, я не выдержала, бросилась ей на шею и начала ее целовать. Она высвободилась из моих объятий, схватила меня за руки и, нахмурив брови, как будто я чем ее обидела, спросила меня:

– Что ты? Зачем ты меня целуешь?

Я смутилась, как виноватая, вздрогнула от ее быстрого вопроса и не отвечала ни слова, княжна вскинула плечиками, в знак неразрешенного недоуменья (жест, обратившийся у ней в привычку), пресерьезно сжала свои пухленькие губки, бросила игру и уселась в угол на диване, откуда рассматривала меня очень долго и о чем-то про себя раздумывала, как будто разрешая новый вопрос, внезапно возникший в уме ее. Это тоже была ее привычка во всех затруднительных случаях. В свою очередь и я очень долго не могла привыкнуть к этим резким, крутым проявлениям ее характера.

Сначала я обвиняла себя и подумала, что во мне действительно очень много странного. Но хотя это было и верно, а все-таки я мучилась недоумением: отчего я не могу с первого раза подружиться с Катей и понравиться ей раз навсегда. Неудачи мои оскорбляли меня до боли, и я готова была плакать от каждого скорого слова Кати, от каждого недоверчивого взгляда ее. Но горе мое усиливалось не по дням, а по часам, потому что с Катей всякое дело шло очень быстро. Через несколько дней я заметила, что она совсем невзлюбила меня и даже начинала чувствовать ко мне отвращение. Все в этой девочке делалось скоро, резко, – иной бы сказал – грубо, если б в этих быстрых как молния движениях характера прямого, наивно-откровенного не было истинной, благородной грации. Началось тем, что она почувствовала ко мне сначала сомнение, а потом даже презрение, кажется, сначала за то, что я решительно не умела играть ни в какую игру. Княжна любила резвиться, бегать, была сильна, жива, ловка; я – совершенно напротив. Я была слаба еще от болезни, тиха, задумчива; игра не веселила меня; одним словом, во мне решительно недоставало способностей понравиться Кате. Кроме того, я не могла вынести, когда мною чем-нибудь недовольны: тотчас же становилась грустна, упадала духом, так что уж и сил недоставало загладить свою ошибку и переделать в свою пользу невыгодное обо мне впечатление, – одним словом, погибала вполне. Этого Катя никак не могла понять. Сначала она даже пугалась меня, рассматривала меня с удивлением, по своему обыкновению, после того как, бывало, целый час бьется со мной, показывая, как играют в воланы, и не добьется толку. А так как я тотчас же становилась грустна, так что слезы готовы были хлынуть из глаз моих, то она, подумав надо мной раза три и не добившись толку ни от меня, ни от размышлений своих, бросала меня наконец совершенно и начинала играть одна, уж более не приглашая меня, даже не говоря со мной в целые дни ни слова. Это меня так поражало, что я едва выносила ее пренебрежение. Новое одиночество стало для меня чуть ли не тяжеле прежнего, и я опять начала грустить, задумываться, и опять черные мысли облегли мое сердце.

Мадам Леотар, надзиравшая за нами, заметила наконец эту перемену в наших сношениях. И так как прежде всего я бросилась ей на глаза и мое вынужденное одиночество поразило ее, то она и обратилась прямо к княжне, журя ее за то, что она не умеет обходиться со мною. Княжна нахмурила бровки, вскинула плечиками и объявила, что ей со мной нечего делать, что я не умею играть, что я о чем-то все думаю и что лучше она подождет брата Сашу, который приедет из Москвы, и тогда им обоим будет гораздо веселее.

Но мадам Леотар не удовольствовалась таким ответом и заметила ей, что она меня оставляет одну, тогда как я еще больна, что я не могу быть такой же веселой и резвой, как Катя, что это, впрочем, и лучше, потому что Катя слишком резва, что она то-то сделала, это-то сделала, что третьего дня ее чуть было бульдог не заел, – одним словом, мадам Леотар побранила ее не жалея; кончила же тем, что послала ее ко мне с приказанием помириться немедленно.

Катя слушала мадам Леотар с большим вниманием, как будто действительно поняла что-то новое и справедливое в резонах ее. Бросив обруч, который она гоняла по зале, она подошла ко мне и, серьезно посмотрев на меня, спросила с удивлением:

– Вы разве хотите играть?

– Нет, – отвечала я, испугавшись за себя и за Катю, когда ее бранила мадам Леотар.

– Чего ж вы хотите?

– Я посижу; мне тяжело бегать; а только вы не сердитесь на меня, Катя, потому что я вас очень люблю.

– Ну, так я и буду играть одна, – тихо и с расстановкой отвечала Катя, как бы с удивлением замечая, что, выходит, она не виновата. – Ну, прощайте, я на вас не буду сердиться.

– Прощайте, – отвечала я, привстав и подавая ей руку.

– Может быть, вы хотите поцеловаться? – спросила она, немного подумав, вероятно припомнив нашу недавнюю сцену и желая сделать мне как можно более приятного, чтоб поскорее и согласно кончить со мною.

– Как вы хотите, – отвечала я с робкой надеждой.

Она подошла во мне и пресерьезно, не улыбнувшись, поцеловала меня. Таким образом кончив все, что от нее требовали, даже сделав больше, чем было нужно, чтоб доставить полное удовольствие бедной девочке, к которой ее посылали, она побежала от меня довольная и веселая, и скоро по всем комнатам снова раздавался ее смех и крик, до тех пор пока, утомленная, едва переводя дух, бросилась она на диван отдыхать и собираться с свежими силами. Во весь вечер посматривала она на меня подозрительно: вероятно, я казалась ей очень чудной и странной. Видно было, что ей хотелось о чем-то заговорить со мной, разъяснить себе какое-то недоуменье, возникшее насчет меня; но в этот раз, я не знаю почему, она удержалась. Обыкновенно по утрам начинались уроки Кати. Мадам Леотар учила ее французскому языку. Все ученье состояло в повторении грамматики и в чтении Лафонтена. Ее не учили слишком многому, потому что едва добились от нее согласия просидеть в день за книгой два часа времени. На этот уговор она наконец согласилась по просьбе отца, по приказанью матери и исполняла его очень совестливо, потому что сама дала слово. У ней были редкие способности; она понимала быстро и скоро. Но и тут в ней были маленькие странности: если она не понимала чего, то тотчас же начинала думать об этом сама и терпеть не могла идти за объяснениями, – она как-то стыдилась этого. Рассказывали, что она по целым дням иногда билась над каким-нибудь вопросом, который не могла решить, сердилась, что не могла одолеть его сама, без чужой помощи, и только в последних случаях, уже совсем выбившись из сил, приходила к мадам Леотар с просьбою помочь ей разрешить вопрос, который ей не давался. То же было в каждом поступке. Она уж много думала, хотя это вовсе не казалось так с первого взгляда. Но вместе с тем она была не по летам наивна: иной раз ей случалось спросить какую-нибудь совершенную глупость; другой раз в ее ответах являлись самая дальновидная тонкость и хитрость.

Так как я тоже могла наконец чем-нибудь заниматься, то мадам Леотар, проэкзаменовав меня в моих познаниях и найдя, что я читаю очень хорошо, пишу очень худо, признала за немедленную и крайнюю необходимость учить меня по-французски.

Я не возражала, и мы в одно утро засели, вместе с Катей, за учебный стол. Случись же, что в этот раз Катя, как нарочно, была чрезвычайно тупа и до крайности рассеянна, так что мадам Леотар не узнавала ее. Я же, почти в один сеанс, знала уже всю французскую азбуку, как можно желая угодить мадам Леотар своим прилежанием. К концу урока мадам Леотар совсем рассердилась на Катю.

– Смотрите на нее, – сказала она, указывая на меня, – больной ребенок, учится в первый раз и вдесятеро больше вас сделала. Вам это не стыдно?

– Она знает больше меня? – спросила в изумлении Катя. – Да она еще азбуку учит!

– Вы во сколько времени азбуку выучили?

– В три урока.

– А она в один. Стало быть, она втрое скорее вас понимает и мигом вас перегонит. Так ли?

Катя подумала немного и вдруг покраснела как полымя, уверясь, что замечание мадам Леотар справедливо. Покраснеть, сгореть от стыда – было ее первым движением почти при каждой неудаче, в досаде ли, от гордости ли, когда ее уличали за шалости, – одним словом, почти во всех случаях. В этот раз почти слезы выступили на глазах ее, но она смолчала и только так посмотрела на меня, как будто желала сжечь меня взглядом. Я тотчас догадалась, в чем дело. Бедняжка была горда и самолюбива до крайности. Когда мы пошли от мадам Леотар, я было заговорила, чтоб рассеять поскорей ее досаду и показать, что я вовсе не виновата в словах француженки, но Катя промолчала, как будто не слыхала меня.

Через час она вошла в ту комнату, где я сидела за книгой, все раздумывая о Кате, пораженная и испуганная тем, что она опять не хочет со мной говорить. Она посмотрела на меня исподлобья, уселась, по обыкновению, на диване и полчаса не спускала с меня глаз. Наконец я не выдержала и взглянула на нее вопросительно.

– Вы умеете танцевать? – спросила Катя.

– Нет, не умею.

– А я умею.

Молчание.

– А на фортепиано играете?

– Тоже нет.

– А я играю. Этому очень трудно выучиться.

Я смолчала.

– Мадам Леотар говорит, что вы умнее меня.

– Мадам Леотар на вас рассердилась, – отвечала я.

– А разве папа будет тоже сердиться?

– Не знаю, – отвечала я.

Опять молчание; княжна в нетерпении била по полу своей маленькой ножкой.

– Так вы надо мной будете смеяться, оттого что лучше меня понимаете? – спросила она наконец, не выдержав более своей досады.

– Ох, нет, нет! – закричала я и вскочила с места, чтоб броситься к ней и обнять ее.

– И вам не стыдно так думать и спрашивать об этом, княжна? – раздался вдруг голос мадам Леотар, которая уже пять минут наблюдала за нами и слышала наш разговор. – Стыдитесь! вы стали завидовать бедному ребенку и хвалиться перед ней, что умеете танцевать и играть на фортепьяно. Стыдно; я все расскажу князю.

Щеки княжны загорелись как зарево.

– Это дурное чувство. Вы ее обидели своими вопросами. Родители ее были бедные люди и не могли ей нанять учителей; она сама училась, потому что у ней хорошее, доброе сердце. Вы бы должны были любить ее, а вы хотите с ней ссориться. Стыдитесь, стыдитесь! Ведь она – сиротка. У ней нет никого. Еще бы вы похвалились перед ней, что вы княжна, а она нет. Я вас оставляю одну. Подумайте о том, что я вам говорила, исправьтесь.

Княжна думала ровно два дня! Два дня не было слышно ее смеха и крика. Проснувшись ночью, я подслушала, что она даже во сне продолжает рассуждать с мадам Леотар. Она даже похудела немного в эти два дня, и румянец не так живо играл на ее светленьком личике. Наконец, на третий день, мы обе сошлись внизу, в больших комнатах. Княжна шла от матери, но, увидев меня, остановилась и села недалеко, напротив. Я со страхом ожидала, что будет, дрожала всеми членами.

– Неточка, за что меня бранили за вас? – спросила она наконец.

– Это не за меня, Катенька, – отвечала я, спеша оправдаться.

– А мадам Леотар говорит, что я вас обидела.

– Нет, Катенька, нет, вы меня не обидели.

Княжна вскинула плечиками в знак недоуменья.

– Отчего ж вы все плачете? – спросила она после некоторого молчания.

– Я не буду плакать, если вы хотите, – отвечала я сквозь слезы.

Она опять пожала плечами.

– Вы и прежде все плакали?

Я не отвечала.

– Зачем вы у нас живете? – спросила вдруг княжна помолчав.

Я посмотрела на нее в изумлении, и как будто что-то кольнуло мне в сердце.

– Оттого, что я сиротка, – ответила я наконец, собравшись с духом.

– У вас были папа и мама?

– Были.

– Что они, вас не любили?

– Нет… любили, – отвечала я через силу.

– Они были бедные?

– Да.

– Очень бедные?

– Да.

– Они вас ничему не учили?

– Читать учили.

– У вас были игрушки?

– Нет.

– Пирожное было?

– Нет.

– У вас было сколько комнат?

– Одна.

– Одна комната?

– Одна.

– А слуги были?

– Нет, не было слуг.

– А кто ж вам служил?

– Я сама покупать ходила.

Вопросы княжны все больше и больше растравляли мне сердце. И воспоминания, и мое одиночество, и удивление княжны – все это поражало, обижало мое сердце, которое обливалось кровью. Я вся дрожала от волнения и задыхалась от слез.

– Вы, стало быть, рады, что у нас живете?

Я молчала.

– У вас было платье хорошее?

– Нет.

– Дурное?

– Да.

– Я видела ваше платье, мне его показывали.

– Зачем же вы меня спрашиваете? – сказала я, вся задрожав от какого-то нового, неведомого для меня ощущения и подымаясь с места. – Зачем же вы меня спрашиваете? – продолжала я, покраснев от негодования. – Зачем вы надо мной смеетесь?

Княжна вспыхнула и тоже встала с места, но мигом преодолела свое волнение.

– Нет… я не смеюсь, – отвечала она. – Я только хотела знать, правда ли, что папа и мама у вас были бедны?

– Зачем вы спрашиваете меня про папу и маму? – сказала я, заплакав от душевной боли. – Зачем вы так про них спрашиваете? Что они вам сделали, Катя?

Катя стояла в смущении и не знала, что отвечать. В эту минуту вошел князь.

– Что с тобой, Неточка? – спросил он, взглянув на меня и увидев мои слезы, – что с тобой? – продолжал он, взглянув на Катю, которая была красна как огонь, – о чем вы говорили? За что вы поссорились? Неточка, за что вы поссорились?

Но я не могла отвечать. Я схватила руку князя и со слезами целовала ее.

– Катя, не лги. Что здесь было?

Катя лгать не умела.

– Я сказала, что видела, какое у нее было дурное платье, когда еще она жила с папой и мамой.

– Кто тебе показывал? Кто смел показать?

– Я сама видела, – отвечала Катя решительно.

– Ну, хорошо! Ты не скажешь на других, я тебя знаю. Что ж дальше?

– А она заплакала и сказала: зачем я смеюсь над папой и над мамой.

– Стало быть, ты смеялась над ними?

Хоть Катя и не смеялась, но, знать, в ней было такое намерение, когда я с первого разу так поняла. Она не отвечала ни слова: значит, тоже соглашалась в проступке.

– Сейчас же подойдем к ней и проси у нее прощения, – сказал князь, указав на меня.

Княжна стояла бледная как платок и не двигаясь с места.

– Ну! – сказал князь.

– Я не хочу, – проговорила наконец Катя вполголоса и с самым решительным видом.

– Катя!

– Нет, не хочу, не хочу! – закричала она вдруг, засверкав глазками и затопав ногами. – Не хочу, папа, прощения просить. Я не люблю ее. Я не буду с нею вместе жить… Я не виновата, что она целый день плачет. Не хочу, не хочу!

– Пойдем со мной, – сказал князь, схватил ее за руку и повел к себе в кабинет. – Неточка, ступай наверх.

Я хотела броситься к князю, хотела просить за Катю, но князь строго повторил свое приказание, и я пошла наверх, похолодев от испуга как мертвая. Придя в нашу комнату, я упала на диван и закрыла руками голову. Я считала минуты, ждала Катю с нетерпением, хотела броситься к ногам ее. Наконец она воротилась, не сказав мне ни слова, прошла мимо меня и села в угол. Глаза ее были красны, щеки опухли от слез. Вся решимость моя исчезла. Я смотрела на нее в страхе и от страха не могла двинуться с места.

Я всеми силами обвиняла себя, всеми силами старалась доказать себе, что я во всем виновата. Тысячу раз хотела я подойти к Кате и тысячу раз останавливалась, не зная, как она меня примет. Так прошел день, другой. К вечеру другого дня Катя сделалась веселей и погнала было свой обруч по комнатам, но скоро бросила свою забаву и села одна в угол. Перед тем как ложиться спать, она вдруг оборотилась было ко мне, даже сделала ко мне два шага, и губки ее раскрылись сказать мне что-то такое, но она остановилась, воротилась и легла в постель. За тем днем прошел еще день, и удивленная мадам Леотар начала наконец допрашивать Катю: что с ней сделалось? не больна ли она, что вдруг затихла? Катя отвечала что-то, взялась было за волан, но только что отворотилась мадам Леотар, – покраснела и заплакала. Она выбежала из комнаты, чтоб я не видала ее. И наконец все разрешилось: ровно через три дня после нашей ссоры она вдруг после обеда вошла в мою комнату и робко приблизилась во мне.

– Папа приказал, чтоб я у вас прощенья просила, – проговорила она, – вы меня простите?

Я быстро схватила Катю за обе руки и, задыхаясь от волнения, сказала:

– Да! да!

– Папа приказал поцеловаться с вами, – вы меня поцелуете?

В ответ я начала целовать ее руки, обливая их слезами. Взглянув на Катю, я увидала в ней какое-то необыкновенное движение. Губки ее слегка потрогивались, подбородок вздрагивал, глазки повлажнели, но она мигом преодолела свое волнение, и улыбка на миг проглянула на губах ее.

– Пойду скажу папе, что я вас поцеловала и просила прощения, – сказала она потихоньку, как бы размышляя сама с собою. – Я уже его три дня не видала; он не велел и входить к себе без того, – прибавила она помолчав.

И, проговорив это, она робко и задумчиво сошла вниз, как будто еще не уверилась: каков будет прием отца.

Но через час наверху раздался крик, шум, смех, лай Фальстафа, что-то опрокинулось и разбилось, несколько книг полетело на пол, обруч загудел и запрыгал по всем комнатам, – одним словом, я узнала, что Катя помирилась с отцом, и сердце мое задрожало от радости.

Назад Дальше