– Во всяком случае будет умнее вас.
Чтоб избежать бури, Петр Ильич тихо, не говоря ни слова, выкрадывался из комнаты. Время проходило, состояние Петра Ильича не поправлялось: для глухого не две обедни. Горе Евлампии Федоровны истощалось, как дождевое облако. Северину настало двадцать лет, а он еще ходил в курточке. Отец и мать привыкли считать его необходимым в доме, вроде прислуги, по недостатку слуг; притом же сын всегда вернее и исправнее всякого раба. Северин, то прочти папиньке какую-нибудь мелкую печать, то подай маминьке скамейку под ноги, то кликни Прохора, то позови Настьку, и, следовательно, Северин нужен: без него некому было прислужить папиньке, когда маминька в торжественные дни посылает Прохора разнести по Москве около 200 визитных карточек; без него некому было прислужить маминьке, когда Настя едет на реку или идет в баню.
– Как ты думаешь, мой друг, – скажет иногда Петр Ильич, – пора бы отдать сына в службу?
– Вы так думаете? Я не знаю, чем вам надоел сын! Вы только о том и думаете, как бы его сбыть с рук.
– Но рассуди сама, посмотри на добрых людей. У всех дети в службе; все сверстники Северина поручики да ротмистры, а он-то что?
– Он мой сын, и этого довольно, чтоб я не бросила мальчика на произвол судьбы, без надзора, без денег… Нет! этого не будет!
– Мальчик в двадцать лет!
– Лета ничего не значат; один образуется раньше, другой позже.
– Это правда, но…
– Если правда, то ваше но лишнее; да впрочем, кажется, я вам неправды никогда не говорила.
– Эх, мой друг, тут дело идет не о лжи. Ну кто тебе говорил, что ты лжешь?
– Ты лжешь! Что за выражение! От вас ничего не услышишь, кроме грубостей! Вы как будто век живали в мещанском быту.
– Тебе говори то, а ты свое!
– Я не знаю, отчего я должна говорить чужое, а не свое! Вы, кажется, не дуру взяли за себя!
– Оставим, пожалуйста, разговор.
– Я вас не просила начинать его.
– Но скажи, сделай одолжение, с кем же мне посоветоваться о судьбе сына, как не с женой?
– Очень нужно для того советоваться, чтоб не принимать советов; но я знаю вашу цель: вы ищете случая, чтоб огорчать меня.
– Помилуй! Что мне за приятность огорчать тебя!
О, большая приятность! Чем же иначе мужчине показать свое преимущество пред женщиною, как не правом своим всегда делать ей напротив? Вы вполне пользуетесь этим прекрасным правом.
– Уж если я делаю тебе напротив, то позволь же и слова твои понять напротив, потому что все права мужчин подмыты женскими слезами, ниспровергнуты слабостями и истериками.
– Правда ваша, чувствительность сердца много вредит женщинам; она-то и обезоруживает их против ига мужчин.
– Да-с, точно-с, справедливо-с! – отвечает Петр Ильич; ему не приходит в голову промолвить Евлампии Федоровне или, может быть, не желает он промолвить: избави Боже весь земной шар от той чувствительности жешцин, о которой имеет право рассуждать медицина. Эта чувствительность ниспослана в числе десяти наказаний на род человеческий.
О воспитание, воспитание! Но что поможет оно тому, в ком природная кровь тщетно борется с чужой кровью, которому нищий может сказать: "Барин, подай милостинку! подай, ты напитался моею долею молока!"
– Однако ж должно же подумать о судьбе сына? – настойчиво продолжал иногда Петр Ильич после долгого, молчания. – Скажи мне свое желание, и я исполню его… по штатской пустишь сына или в военную?
– Я не знаю, кому лучше знать наклонности сына, матери или отцу? – отвечает Евлампия Федоровна.
– По моему мнению, записать его в первый полк, да и с Богом. Теперь же война; отличится, выйдет в чины…
– Это мнение вы можете отложить в сторону. У кого много детей, тот может жертвовать ими, а у меня один только сын. Я не для того мучилась, переносила болезнь, заботилась о воспитании, чтоб его изувечили или убили.
– Отдадим в штатскую.
– Вы можете его записывать, куда угодно, но я не позволю, чтоб моего сына записали до чахотки.
Таким образом, дело о Северине тянулось с 12-го по 22-й год. За десятилетнею давностью он как будто потерял права на заботы отца и матери, но Евлампия Федоровна умолкла павеки, и никто уже не противоречил Петру Ильичу определить сына на военную службу.
Вместе с Северином мы сделали кампанию, с ним вместе и приехали в отпуск в Москву. Надо было видеть, как обрадовался старик приезду своего сына.
Несколько дней сряду не отпускал он его от себя ни на шаг и утомил расспросами про походы в Турции. Наконец, когда любопытство было удовлетворено, жизнь его как будто унялась в первый раз сладостным вином, и он заснул крепким беспробудным сном.
Северин, наследник материнского гардероба и отцовского собрания газет лет за 25, почти случайно нашел в бумагах отцовских заемное письмо Ксаверия Астафьевича, о котором и понятия не имел: заемное письмо на пятьдесят тысяч рублей, с законными процентами.
Северин порадовался находке. Капитал почти удвоился в десять лет. На другой же день он отправился с этим документом к истинному другу своего отца. Был встречен им довольно сухо; воспоминания о дружбе с отцом не согласовались с приемом сына.
– О, – говорил он, – мы были истинные друзья с вашим батюшкой, жили как родные братья: у нас никогда не было счетов между собою.
Эти слова поразили Северина. "Он не помнит о долге!" – думал он.
– Да, да, – продолжал Ксаверий Астафьевич, – мы были с ним друзья, и как жалею я, что не мог отдать ему последнего долга…
Северин ожил и хотел уже вынуть из кармана заемное письмо.
– Да, – продолжал Ксаверий Астафьевич, – не мог, подагра совершенно приковала меня к креслам; не знаю, вспомнил ли он, умирая, о друге своем?
– Я застал его в некотором роде забывчивости обо всем мирском; только радость видеть меня после долгой разлуки оживила его на несколько часов.
Ксаверий Астафьевич в свою очередь ожил.
– Я думаю, он вам не оставил никакого состояния? Признаюсь, положение его крушило меня, я по силам… что мог…
– Все наследство мое состоит в этом заемном письме, – отвечал Северин, вынимая из кармана бумагу.
– Мое? – вскричал Ксаверий Астафьевич, смущаясь. – Знаю, знаю! это обязательство было сделано на некоторых условиях особенных, частию в поддержание кредита вашего батюшки… Разговор прервался приходом двух пожилых женщин. Девушка лет пятнадцати вбежала вслед за ними в комнату.
– Прощай, братец! Мы едем с Еленою.
– Прощайте, папинька! – произнесла девушка, подбежав к отцу и целуя у него руку.
Северин привстал, почтительно поклонился дамам. Сестрицы Ксаверия Астафьевича кивнули головами: Полистан, огражденный огромными шелковыми буклями, заколебался, канительные колосья затрепетали. Но Елена бросила на незнакомца скромный взор, опустила очи, отступила шаг назад и исчезла, повторив: прощайте, папинька!
– Это моя дочь, Северин Петрович, – сказал старик, переменив тон, когда дамы вышли из комнаты. – Рано оставила ее мать, но Божия милость и мой глаз над нею; она у меня добрая девушка. Бог наградил меня счастием! утешение на старости! Подлинно игрушка в доме! Горе забываешь, смотря на нее!.. Сына Бог не дал; ну, да у кого есть дочь, будет и сын.
Ксаверий Астафьевич описывал свое счастие настоящее; Северин также думал о счастии будущем… не о том счастии, которое надевается на голову, на плеча, на ноги, на шею или пришпиливается к груди, не о том, у которого четыре угла и четыре этажа, прекрасно меблированных, с окрестностями, состоящими из дерев, рабов и собак, не о том, которое варится, печется и жарится, живет на дне бутылок, стаканов и рюмок, не о том, которое зависит от погоды, не о том, которое похоже на толкучий рынок посреди раззолоченной, разосвещенной залы или гостиной, не о том, которое похоже на подвижные газеты и диссертации, не о счастии, для которого нужны толпы людей и их удивление, но о счастии, которое схватил бы Северин на руки и бежал бы с ним в пустыню, на край света, чтоб там, наедине, впиться своему счастию в уста, утонуть в его объятиях навеки.
Северин думал о Елене.
Посмотрим же и мы на Елену, на эту Пери, облаченную в утреннее румяное облако. Зачем сбросили с нее воздушную одежду? зачем наряжают ее в мемфис и в брильянтин? зачем эти пестрые сильфиды у нее на платье? зачем ее кудри и снежное чело и розы жизни прикрыты сарацинской соломой? зачем стан ее обернулся в гелиополь? И она подражает смертным, садится в коляску, садится на откидной скамейке; первые места заняли какие-то две вечности, две археологические статьи, романы прошедшего столетия в новом сафьянном переплете с позолотой и готическими оттисками: это две родные тетки Елены. Они заехали за пятнадцатилетней племянницей, ведут ее на благообразные сатурналии, где плодятся грехи, как черви, где ложь – душа и тело, где вздох окован приличием, где тоска о будущем овладела всеми богатствами радости: улыбкой, светлым взором, ласкою… и бросает их повсюду, как мот золото, как тать чужое достояние; где чужбина в переднем углу, а Русь в передней.
Вот скитаются андроиды на паркетных берегах Стикса. Свой ли собственный труд расточают они? или чужой пряник, горсть орехов и праздничный кафтан превращены ими в эту тень одежды!
Посмотрите, как испаряется жизнь в этих цветах. Вот кашляет 15-летняя старуха: с пяти лет стан ее в оковах. Как плодоносное дерево, которого корень стеснен в небольшом горшке, не образовавшееся еще, дало довременные плоды, так она в 12 лет уже испытала все страдание, пролила все слезы любви.
Но пусть пользуются эти люди мнимым, искусственным счастием, если нет у них настоящего. Говорят, что счастие живет притаившись, припав к чьей-нибудь груди.
Природа ни для кого не была мачехой, никого не обидела в разделе земного блага: в пирог с кашей столько же поместила она наслаждения, сколько и в страсбургский пирог. Равны для нее люди, каждому задала она работу и сказала: трудитесь! по данному мною плану вы строите для себя же вечную, светлую обитель; кто не участвует в труде моем, тот не найдет в ней места, останется вечным грустным, бесприютным скитальцем; будет томиться земным гладом, и не будет уже земной пищи, будет сгорать от земной жажды, и не будет уже земного упоения.
Вот Елена в блистательной толпе большого света. Лорнеты влекут призрак ее во все стороны. Ее взоры еще робки, как вольные птицы, мелькают, извиваются, как ласточки.
Но злой дух взмахивает уже серебряным крылом, впился очами в красоту Пери – дух света; он стережет, когда музыка повторит второе колено кадрили и кавалер с поклоном выпустит ее руку из своей руки. Он не пропустил этого мгновения: не успела еще Елена сделать шаг назад и вздохнуть от усталости, он порывисто уже мчится к ней, прожигает себе путь сквозь толпу, протягивает к ней руку в лосиной перчатке, произносит резко: mademoiselle, plait-il? и несется с нею в водоворот мазурки, прищелкивает шпорами, вбивает каблуком гвозди в паркет; то схватит руку Елены правой рукой, мчится, вскидывая на воздух левую, то обвивает ее стан, перекидывает на левую руку и, кружась вихрем, бьет такту шпорами, то, выпустив снова из рук, водит летучую деву по кругу, как берейтор какую-нибудь молодую симфонию, и между тем отирает платком лицо свое, на котором поры обратились в артезианские колодцы.
Сколько меркурия сублимата в его словах, сколько опиума, которым Гассан поил правоверных, чтобы во время усыпления показать им искусственный рай.
Неопытность всему верит. Верила и Пери словам Дива. Ему нужна была только ее душа, только благоуханные соты девы.
Что делать юной лани, когда она томится зноем, жаждет упоительных вод? Туман расстилается по долине, стоит, как озеро; невидимые сети стелются по обманчивым берегам его. Юная лань, никем не руководимая, никем не предостереженная, стремится с горы к призраку вод, падает в тенеты, и с этой поры она в руках ловца.
Нужно ли описывать доверчивость Пери, которая не знает еще жизни и в первый раз слышит приманчивые звуки злого духа? Он завлекает деву, чтобы защекотать ее и потом оставить в темной страшной глуши. Там блуждает она, как звезда, потерявшая свой свет и свое место на небе. Ее душа, как птенец, издыхает в разбитой скорлупе: ей не живется в обезображенном теле.
Между тем Ксаверий Астафьевич, казалось, влюбился в Северина, отпустил его от себя с тем, чтоб он на другой же день обедал у него. Его ласки, однако ж, похожи были на ласки должника, который заговаривает своего заимодавца, чтоб не дать ему произнести слова о долге, чтоб он, выходя от него, подумал: "Какой прекрасный человек Ксаверий Астафьевич! право, такому человеку совестно напомнить о деньгах!" Оно так и было: Северин забыл о тысячах. "Что тебе в богатстве, если ты возьмешь его и расстанешься с Еленой!" – говорило ему сердце.
Северин почти каждый день у Ксаверия Астафьевича. Каждый день видит Елену, говорит с нею. Он уже влюблен в нее страстно, доверчиво, перед ним еще нет ни надежды, ни безнадежности, он еще смотрит на нее, как на святыню, не помышляет еще о взаимности, любит ее, как соловей розу Кашемира, он не отлетал бы от нее, пел бы:
"Заря, осыпанная перлами и рубинами! Изумруды садов при появлении твоем сбрасывают с себя черный покров ночи; и я, при появлении девы, питаюсь перлами ее уст и согреваюсь лучами очей!"
Северин только еще радовался, что встретил ее, он еще всматривался в красоту Елены.
Первое чувство любви – весна природы, семя, брошенное взглядом на сердце; быстро дает оно отпрыск. Холодные вьюги, не проноситесь мимо его! пусть возрастет, даст цвет… благовонную ли розу Ширазскую, соперницу румяной зари, которую любят воспевать соловьи и поэты, или пурпуровую розу Китая, без аромата… цвет ли банана, юную надежду на сладкий плод, или колючее терние, ядовитую ягоду, которая потушит румянец и свет очей, убьет радости сердца, охладит уста и душу?..
Но однажды, на балу у одной из тетушек Елены, в Северине вдруг превратилось тихое, счастливое чувство любви в чувство мучительное, излечимое только взаимностью. Он не мог равнодушно смотреть на одного усатого гвардейца, который как монополист овладел общим сладостным правом танцевать с Еленой. Как ни подойдет Северин к Елене, один ответ: я танцую. С этой минуты в Северине родилось желание, чтоб Елена хоть сколько-пибудь переменилась в отношении к нему, чтоб показала хоть ненависть, если не любит, чтоб быть или не быть вместе с ним – не казалось ей одним и тем же, чтоб хоть исподтишка всматривалась она в него, вслушивалась в его речи, чтоб хоть один раз в день пропела его любимый романс без просьбы и никогда не отказывалась петь, когда он ее просит.
Время проходило; весна любви была бесцветна для Северина.
"Она еще дитя, ей непонятно чувство любви", – думал он, вздыхая глубоко, и, забывшись, часто устремлял на нее задумчивые взоры. Ксаверий Астафьевич замечал это и тайно улыбался. Однажды Северин сидел подле старика, которого болезнь увеличилась. Северин задумался.
– Об чем вы так призадумались, милый мой? Признайтесь, что за горе у вас? Право, я готов принять в вас участие, как в сыне.
Северин весь вспыхнул от неожиданного вопроса, затрепетал, как преступник, пойманный на месте преступления.
– Послушайте, милый Северин, мы были истинными друзьями с вашим родителем, я давний его должник и желал бы заплатить долг с процентами. Некогда мы шутя обещали друг другу: если у одного родится дочь, а у другого сын… утвердить нашу дружбу союзом детей. Теперь есть возможность исполнить это… Если вы желаете иметь во мне второго отца, а в Елене добрую жену, то я теперь же обнял бы вас как сына.
Северин готов был броситься в объятия Ксаверия Астафьевича, однако же удержал порыв радости и сказал ему:
– Сердце детей не всегда покорно выбору родителей: я могу не нравиться вашей дочери.
– О, выберите только меня в посредники, и я буду надежным ходатаем за вас у ее сердца.
– Нет! того, кто после просьбы может приказать, я не выберу моим ходатаем в деле, где от доброй воли зависит счастие целой жизни.
– Неужели вы полагаете, что я единственно по вашей склонности к моей дочери и по одному моему желанию вздумал бы решить ее участь? Нет, милый мой, я соображаюсь и с чувствами Елены; от меня они не могли скрыться. С тех пор, как вы посещаете нас, я не узнаю Елены; с нее как будто рукой сняло детскую веселость, часто сидит она задумавшись, в ней проявились все признаки любви: слепота, глухота и немота.
Северин задумался, он поверял мысленно слова старика; ему хотелось вполне ему верить, но не смел ему верить.
Возвратясь домой, Северин провел ночь без сна; завтра решится его участь… сердце тосковало. Когда надежда сомнительна, нам страшно мгновение, разрешающее участь. Пусть бы длился этот мрак, в котором носится любимый призрак наш.
На другой день Северин шел в дом отца Елены и готов был умолять его, чтоб он подождал спрашивать согласия дочери своей. Но судьба и Ксаверий Астафьевич уже распорядились. Подле кресел его стояла Елена, бледная, с опущенными очами, из которых катились слезы.
Едва Северин показался в дверях, Ксаверий Астафьевич протянул к нему руку.
– Обоймите меня, Северин Петрович, – произнес он. Северин едва устоял от радости; он бросился в объятия старика, который, взяв руку дочери, сложил с рукою Северина. Северин чувствовал холод дрожащей руки Елены.
– Вот вам рука моей дочери! – продолжал старик. – Мои заботы об ней вознаграждаются исполнением единственного моего желания устроить ее будущность при жизни моей и назвать сыном такого человека, как вы. Мне недолго уже жить… Елена, обними меня… твое доброе сердце стоит счастия, которое я тебе избрал, соображаясь с собственным твоим сердцем… Дети, обнимите меня!
Елена упала в слезах на грудь отца; Северин приклонился также к старику, но в душу его запала какая-то грусть: ему больно было смотреть на слезы Елены. Отчего, думал он, спокойствие ее возмутилось? может быть, болезнь отца? неожиданная перемена?
Все должно иметь весну; любовь и счастие также должны иметь весну; без весны грустно, без весны чего-то вечно недостает… недостает наслаждения, недостает благоухания, свежести, теплоты, недостает какого-то блаженного чувства, которое не заменишь всеми восторгами будущности, ни пышным цветом лета, ни плодами осени. Этой-то весны недоставало для счастия Северина; он еще не насладился ни одним взаимным взглядом Елены и мог уже назвать ее своею.
– Поцелуй жениха своего, Елена, – сказал отец.
И этот первый поцелуй без стыдливого румянца… без волнения в груди, что в нем! и это вы жениха и невесты, это грустное вы, при котором не смеет вырваться в один голос: я люблю тебя! О, положение Северина было горько! Старик торопился свадьбой; он, как корсар, заботился скорее сковать невольников, чтоб не разбежались.
В тот же еще день ввечеру собрались к старику несколько пожилых его приятелей. Северин был представлен им как будущий его зять. Елена была нездорова, и потому Северин принужден был поневоле разделять пошлую беседу подле глубоких кресел, в которых лежал Ксаверий Астафьевич и охал от боли. А так как всякий об том говорит, что у него болит, то в общий разговор был о разных средствах и способах лечения: один советовал гомеопатию, другой магнетизм, третий электричество, четвертый паровые ванны, пятый советовал полечиться симпатическими лекарствами.