Стихотворения. Рассказы. Повести - Иван Бунин 20 стр.


Ясные дни сменились холодными, синевато-серенькими, беззвучными. Стали щеглы и синицы посвистывать в голом саду, цыкать в елках клесты, появились свиристели, снегири и еще какие-то неторопливые крохотные птички, стайками перелетавшие с места на место по гумну, падрины которого уже проросли ярко-зелеными всходами; иногда такая молчаливая легонькая птичка одиноко сидела где-нибудь на былинке в поле… На огородах за Дурновкой докапывали последние картошки. Стало рано темнеть, и в усадьбе говорили: "Как поздно машина-то теперь проходит!" - хотя расписание поездов ничуть не изменилось… Кузьма, сидя под окном, целый день читал газеты; он записал свою весеннюю поездку в Казаково и разговоры с Акимом, делал заметки в старой счетоводной книге, - то, что видел и слышал в деревне… Больше всех занимал его Серый.

Серый был самый нищий и бездельный мужик во всей деревне. Землю он сдавал, на местах не жил. Дома сидел в голоде и холоде, но думал только о том, как бы разжиться покурить. На всех сходках бывал он, не пропускал ни одной свадьбы, ни одних крестин, ни одних похорон. Магарычи никогда не обходились без него: он встрявал не только во все мирские, но и во все соседские - после купли, продажи, мены. Наружность Серого оправдывала его кличку: сер, худ, росту среднего, плечи обвислые, полушубочек короткий, рваный, замызганный, валенки разбиты и подшиты бечевой, о шапке и говорить нечего. Сидя в избе, никогда не снимая этой шапки, не выпуская изо рта трубки, вид он имел такой, будто все ждал чего-то. Но ему, по его мнению, чертовски не везло. Не подпадало дела настоящего, да и только! Ну, а в бирюльки играть был он не охотник. Всякий, конечно, норовил охаять…

- Да ведь язык-то без костей, - говорил Серый. - Ты сперва дело в руки дай, а потом уж и бреши.

Земли у него было порядочно - три десятины. Но податей зашло - на десятерых. И отвалились от земли руки у Серого: "Поневоле сдашь ее, землю-то: ее, матушку, в порядке надо держать, а уж какой тут порядок!" Сам он сеял не больше пол-нивы, но и ту продавал на корню, - "милое за немилое сбывал". И опять с резоном: дождись-ка ее, попробуй! - "Все, к примеру, дождаться-то лучше…" - бормотал Яков, глядя в сторону и зло усмехаясь. Но усмехался и Серый - печально и презрительно.

- Лучше! - хмыкал он. - Тебе хорошо брехать: девку отдал, малого женил. А у меня - глянь, угол-то сидит… ребятишек-то. Не чужие ведь. Я вон козу для них держу, поросенка выкармливаю… Тоже небось пить-есть просят.

- Ну, коза, к примеру, в этом деле не повинна, - возражал, раздражаясь, Яков. - Это у нас, к примеру, все водочки да трубочки на уме… трубочки да водочки…

И, чтоб не поругаться с соседом без толку, спешил отойти от Серого. А Серый спокойно и дельно замечал ему вслед:

- Пьяница, брат, проспится, дурак никогда.

Разделившись с братом, долго скитался Серый по квартирам, нанимался и в городе и по имениям. Ходил и на клевера. И вот на клеверах-то и повезло ему однажды. Нанялась артель, к какой пристрял Серый, отделать большую партию по восьми гривен с пуда, а клевер возьми и дай больше двух пудов. Вытрясли его - Серый подрядился машонку бить. Нагнал в азадки зерна и купил их. И забогател: в ту же осень поставил кирпичную избу. Но не рассчитал: оказалось, что избу нужно топить. А чем, спрашивается? Да нечем было и кормиться. И пришлось сжечь верх избы, и простояла она без крыши год, почернела вся. А труба пошла на хомут. Правда, лошади еще не было; да ведь надо же когда-нибудь начинать обзаведение… И Серый махнул рукой: решил продать избу, поставить или купить подешевле, глинобитную. Рассуждал он так: будет в избе - ну, на худой конец, десять тысяч кирпичей, за тысячу дают пять, а то и шесть рублей; выходит, значит, больше полсотни… Но кирпичей оказалось три с половиной тысячи, за матицу пришлось взять не пять целковых, а два с полтиной… Озабоченно приглядывая себе новую избу, целый год приторговывался он только к тем, что были совсем не по деньгам ему. И примирился с теперешней только в твердой надежде на будущую - крепкую, просторную, теплую.

- В этой я, прямо говорю, не жилец! - отрезал он однажды.

Яков внимательно посмотрел на него, тряхнул шапкой.

- Так. Значит, ждешь, корабли приплывут?

- И приплывут, - ответил Серый загадочно.

- Ой, брось дурь, - сказал Яков, - наймись куда ни на есть, да зубами, к примеру, держись за место…

Но мысль о хорошем дворе, о порядке, о какой-то ладной, настоящей работе отравляла всю жизнь Серому. Скучал он на местах.

- Она, видно, работа-то, не мед, - говорили соседи.

- Небось была бы мед, кабы хозяин попался путный!

И Серый, вдруг оживившись, вынимал изо рта холодную трубку и начинал любимую историю: как он, будучи холостым, целых два года честно-благородно отжил у попа под Ельцом.

- Да я и сейчас поди туда - с руками оторвут! - восклицал он. - Только слово сказать: пришел, мол, папаша, поработаться на вас.

- Ну, к примеру, и шел бы…

- Шел бы! Когда у меня детей цельный угол сидит! Вестимо: чужую беду - руками разведу. А тут человек без толку пропадает…

Без толку пропадал Серый и нынешний год. Всю зиму с озабоченным видом просидел дома, без огня, в холоде, в голоде. Великим постом пристроился каким-то манером к Русановым под Тулой: в своих-то местах его уж не брали. Но не прошло и месяца, как осточертела ему русановская экономия хуже горькой редьки.

- Ой, малый! - сказал раз приказчик. - Наскрозь тебя вижу: придираешься ты лыжи наладить. Забираете, сукины дети, денежки вперед, да и норовите в кусты.

- Это, может, бродяга какой так-то норовит, а не мы, - отрезал Серый.

Но приказчик намека не понял. И пришлось действовать решительнее. Заставили раз Серого навозить к вечеру хоботья для скотины. Он поехал на гумно и стал навивать воз соломы. Подошел приказчик:

- Разве я тебе не русским языком сказал - хоботье накладать?

- Не время его накладать, - твердо ответил Серый.

- Это почему?

- Путные хозяева хоботье в обед дают, а не на ночь.

- Да ты-то что за учитель такой?

- Не люблю морить скотину. Вот и учитель весь.

- А везешь солому?

- На все время надо знать.

- Сию же минуту брось накладывать!

Серый побледнел.

- Нет, дела я не брошу. Дела мне нельзя бросать.

- Дай сюда вилы, собака, и отойди от греха.

- Я не собака, а хрещеный человек. Вот отвезу - и отойду. И совсем уйду.

- Ну, брат, навряд! Уйдешь, да вскорости и назад, в волость припрешь.

Серый соскочил с воза, бросил вилы в солому:

- Это я-то припру?

- Ты-то!

- Ой, малый, не припри ты! Авось и за тобой знаем. Тоже, брат, не похвалит хозяин…

Толстые щеки приказчика налились сизой кровью, белки выпучились.

- A-а! Вот как! Не похвалит? Говори же, когда такое дело, - за что?

- Мне нечего говорить, - пробормотал Серый, чувствуя, что у него сразу отяжелели ноги от страха.

- Нет, брат, брешешь - скажешь!

- А куда мука девалась? - внезапно крикнул Серый.

- Мука? Какая такая мука? Какая?

- Сляпая. С мельницы…

Приказчик мертвой хваткой сгреб Серого за ворот, за душу - и на мгновение оба замерли.

- Ты что же это, - за пельки хватать? - спросил Серый спокойно. - Задушить хочешь?

И вдруг яростно завизжал:

- Ну, бей, бей, пока сердце кипит!

И, рванувшись, вырвался и схватил вилы.

- Ребята! - заорал приказчик, хотя кругом никого не было. - За старостой! Прислушайте: он меня заколоть хотел, сукин сын!

- Не суйся, нос сшибешь, - сказал Серый, держа вилы наперевес. - Авось не прежнее вам времечко!

Но тут приказчик размахнулся - и Серый торчмя головой полетел в солому…

Все лето Серый сидел опять дома, поджидая милостей от Думы. Всю осень шатался от двора к двору, надеясь пристроиться к кому-нибудь, едущему на клевера… Загорелся однажды новый омет на краю деревни. Серый первым явился на пожар и орал до сипоты, опалил ресницы, промок до нитки, распоряжаясь водовозами, теми, что кидались с вилами в огромное розово-золотое пламя, растаскивали во все стороны огненные шапки, и теми, что просто метались среди жара, треска, льющейся воды, гама, наваленных возле изб икон, кадушек, прялок, попон, рыдающих баб и сыплющихся с обгорелых лозин черных листьев… Как-то в октябре, когда после проливных дождей и ледяной бури застыл пруд и соседский боров соскользнул с мерзлого бугра, проломил лед и стал тонуть, Серый первый, со всего разбега, шарахнулся в воду - спасать… Боров все равно утонул, но это дало Серому право прибежать с пруда в людскую, потребовать водки, табаку, закуски. Сперва он был весь лиловый, зуб на зуб не попадал, еле шевелил белыми губами, переодеваясь во все чужое, в Кошелево. Потом ожил, захмелел, стал хвастать - и опять рассказал о том, как он честно-благородно служил у попа и как ловко выдал прошлый год свою дочь замуж. Он сидел за столом, с жадностью жевал, заглатывал брусочки сырой ветчины и самодовольно повествовал:

- Хорошо. Снюхалась она, Матрюшка-то, с Егоркой с этим… Ну, снюхалась и снюхалась. Нехай. Сижу как-то под окошечком, вижу - раз Егорка прошел мимо избе, два… а моя - все нырь да нырь к окошечку… Значит, обдумали дело, думаю себе. И говорю бабе: ты тут кормочку скотине дай, а я пойду, - на сходку повещали. Сел за избой в солому, сижу, жду. А уж снежок первый напал. Вижу - опять снизу крадется Егорка… А она и вот она. Зашли за погреб, потом - шмыг в избу в новую, в пустую, рядом. Подождал я сколько-нибудь…

- История! - сказал Кузьма и болезненно усмехнулся.

Но Серый принял это за похвалу, за восхищение его умом и хитростью. И продолжал, то возвышая голос, то едко понижая его:

- Стой, слухай, что дальше-то будет. Подождал, говорю, сколько-нибудь - да за ними… Вскочил на порог - прямо на ней и прихватил! Перепужались они - до страсти. Он, как куль, наземь с нее свалился, а она обмерла, лежит, как утка… "Ну, говорит, бей меня теперь". Это он-то. "Бить, говорю, ты мне не нужо-он…" Поддевочку его взял, пинжачок - тоже, оставил в одних подштанниках, - почесть в чем мать родила… "Ну, говорю, ступай теперь, куды хочешь…" А сам домой. Смотрю - и он сзади идет: снег белый - и он белый, идет, сопит… Деться-то некуда, - куда кинешься? А моя Матрена Миколавна, как я только из избе, - в поле! Закатилась - насилу соседка под самым Басовым за рукав поймала, ко мне привела. Дал я ей отдохнуть и говорю: "Мы люди бедные ай нет?" Молчит. "Мать-то у тебя убогая ай умная?" Опять молчит. "Как ты нас оконфузила? А? Ты что ж, полон угол мне их нашвыряешь, выбледков-то своих, а я глазами моргай?" Ну, и зачал ее лудить, - был у меня тут кнутик похоженький… Просто сказать, всю пояснику ей изрубил! А он сидит на лавке, голосит. Взялся потом за него, за голубчика…

- И женил? - спросил Кузьма.

- Вона! - воскликнул Серый и, чувствуя, что хмель одолевает его, стал сгребать с тарелки куски ветчины и пихать в карманы порток. - Еще как свадьбу-то сыграли! На расходы я, брат, жмуриться не стану…

"Ну и рассказ!" - долго думал Кузьма после этого вечера. - А погода портилась. Писать не хотелось, тоска усиливалась. Только и радости, что явится кто-нибудь с просьбой. Приезжал несколько раз Гололобый из Басова, - совершенно лысый мужик в огромной шапке, - писать прошение на свата, переломившего ему ключицу. Приходила вдова Бутылочка с Мыса - писать письма к сыну, вся в лохмотьях, вся мокрая и ледяная от дождя. Начнет диктовать, - в слезы.

- Город Серьпухов, при дворянской бане, дом Желтухин…

И заплачет.

- Ну? - спрашивает Кузьма, скорбно кося брови, по-стариковски глядя на Бутылочку - поверх пенсне. - Ну, написал. Дальше что?

- Дальше-то? - спрашивает Бутылочка шепотом и, стараясь овладеть голосом, продолжает:

- Дальше-то пиши, касатик, поскладнее… Передать, значит, Михал Назарычу Хлусову… в собственные руки…

И продолжает - та с остановками, то совсем без остановок:

- Письмо милому и дорогому сыночку нашему Мише, что же ты, Миша, про нас забыл, никакого слуху нету от вас… Ты сам знаешь, мы на хватере, а теперича нас сгоняют долой, куда ж мы теперича денемся… Дорогой наш сыночек Миша, просим мы вас за ради господа бога, чтоб вы приезжали домой как ни можно скорей…

И опять сквозь слезы шепотом:

- Мы тут с вами хоть землянку выкопаем, и то будем у своем угле…

Бури и ледяные ливни, дни, похожие на сумерки, грязь в усадьбе, усеянная мелкой желтой листвой акаций, необозримые пашни и озими вокруг Дурновки и без конца идущие над ними тучи опять томили ненавистью к этой проклятой стране, где восемь месяцев метели, а четыре - дожди, где за нуждой приходится идти на варок или в вишенник. Когда завернуло ненастье, пришлось гостиную забить наглухо и перебраться в зал, чтоб уже всю зиму и ночевать в нем, и обедать, и курить, и проводить долгие вечера за тусклой кухонной лампочкой, шагая из угла в угол в картузе и чуйке, едва спасавших от холода и ветра, дувшего в щели. Иногда оказывалось, что забыли запастись керосином, и Кузьма проводил сумерки без огня, а вечером зажигал какой-нибудь огарок только для того, чтобы поужинать картофельной похлебкой и теплой пшенной кашей, что молча, с строгим лицом подавала Молодая.

"Куда бы поехать?" - думал он порою.

Соседей поблизости было всего только трое: старуха-княжна Шахова, которая не принимала даже предводителя дворянства, считая его невоспитанным; отставной жандарм Закржевский, геморроидально-злой человек, который и на порог не пустил бы к себе; и, наконец, мелкопоместный дворянин Басов, живший в избе, женившийся на простой бабе, говоривший только о хомутах и скотине. Отец Петр, священник из Колодезей, куда Дурновка была приходом, посетил раз Кузьму, но вести знакомство не возымел охоты ни тот, ни другой. Кузьма угостил священника только чаем - священник резко и неловко захохотал, увидав на столе самовар. "Самоварчик? Отлично! Вы, я вижу, не тороваты на угощенье!" И хохот совсем не шел к нему: точно другой кто-то хохотал за этого высокого, худого человека с большими лопатками и черными крупными волосами, с бегающим взглядом.

Не часто бывал Кузьма и у брата. А тот приезжал только тогда, когда был чем-нибудь расстроен. И одиночество было так безнадежно, что порою Кузьма называл себя Дрейфусом на Чертовом острове. Сравнивал он себя и с Серым. Ах, ведь и он, подобно Серому, нищ, слабоволен, всю жизнь ждал каких-то счастливых дней для работы!

Иван Бунин - Стихотворения. Рассказы. Повести

"Деревня"

По первому снегу Серый куда-то ушел и пропадал с неделю. Явился домой сумрачный.

- Ай опять к Русанову ходил? - спросили соседи.

- Ходил, - ответил Серый.

- Зачем?

- Уговаривали наняться.

- Так. Не согласился?

- Дурей их не был да до веку и не буду!

И Серый, не снимая шапки, опять надолго засел на лавку. И в сумерки тоскливо становилось на душе при взгляде на его избу. В сумерки за широким снежным логом скучно чернела Дурновка, ее риги и лозинки на задворках. Но темнело и - загорались огоньки, казалось, что в избах мирно, уютно. И неприятно чернела только темная изба Серого. Она была глуха, мертва. Кузьма уже знал: если войдешь в ее темные полураскрытые сени, почувствуешь себя на пороге почти звериного жилья - пахнет снегом, в дыры крыши видно сумрачное небо, ветер шуршит навозом и хворостом, кое-как накиданным на стропила; найдешь ощупью покосившуюся стену и отворишь дверь, встретишь холод, тьму, чуть мерцающее во тьме мерзлое окошечко… Никого не видно, но угадываешь: хозяин на лавке, - угольком краснеет его трубка; хозяйка, - смирная, молчаливая, с придурью баба, - тихонько покачивает повизгивающую люльку, где болтается бледный, сонный от голода рахитик. Детишки забились на чуть теплую печку и что-то шепотом рассказывают друг другу. В гнилой соломе под нарами шуршат, возятся коза и поросенок, - большие друзья. Страшно разогнуться, чтобы не удариться головой в потолок. Повертываешься тоже с опаской: от порога до противоположной стены всего пять шагов.

- Кто-й-то? - раздается из темноты негромкий голос.

- Я.

- Никак, Кузьма Ильич?

- Он самый.

Серый подвигается, опрастывает место на лавке. Кузьма садится, закуривает. Понемногу начинается разговор. Угнетенный темнотой, Серый прост, грустен, сознается в своих слабостях. Голос его порою дрожит…

Зима наступила долгая, снежная.

Бледно-белеющие под синевато-сумрачным небом поля стали шире, просторней и еще пустыннее. Избы, пуньки, лозины, риги резко выделялись на первых порошах. Потом завернули вьюги и намели, навалили столько снега, что деревня приняла дикий северный вид, стала чернеть только дверями да окошечками, еле выглядывающими из-под нахлобученных белых шапок, из белой толщи завалинок. За вьюгами подули по затвердевшему серому насту полей жесткие ветры, оборвали последние коричневые листья с бесприютных дубовых кустарников в логах, пошел тонуть в непролазных наносах, испещренных заячьими следами, однодворец Тарас Миляев, спокон веку приверженный охоте, превратились в мерзлые глыбы водовозки, наросли ледяные скользкие бугры вокруг прорубей, накатались дороги по сугробам - и зимние будни установились. Начались по деревне повальные болезни: оспа, горячка, скарлатина… Вокруг прорубей, из которых пила вся Дурновка, над вонючей темно-бутылочной водой, по целым дням стояли, согнувшись и подоткнув юбки выше сизых голых колен, в мокрых лаптях, с большими, закутанными головами, бабы. Они вытаскивали из чугунов с золою свои серые замашные рубахи, мужицкие тяжевые портки, детские загаженные свивальники, полоскали их, били вальками и перекликались, сообщая друг другу, что руки "зашлись с пару", что во дворе у Матютиных помирает в горячке бабка, что у снохи Якова завалило горло… Смеркалось часа в три, лохматые собаки сидели на крышах, почти сровнявшихся с сугробами. Ни единая душа не знала, чем питаются эти собаки. Однако они были живы и даже свирепы.

Назад Дальше