Талантливая и мудрая книга - добрый друг на долгие годы. Именно таким стал роман Василия Смирнова "Сыновья", который принес автору широкую известность и неоднократно переиздавался.
Содержание:
Часть первая 1
Часть вторая 16
Часть третья 34
Примечания 61
Василий Смирнов
Сыновья
Роман
…Ты скажи, скажи, моя матушка родная:
Под которой ты меня звездой породила,
Ты каким меня счастьем наделила?
Старинная русская песня
Часть первая
Тропа шла от речки, мимо амбаров и житниц, перерезая гумно.
Прямая тропа эта проложена резвыми ногами Анны Михайловны весной, в первый год замужества, когда еще была жива свекровь.
Как-то поутру, проводив скотину за околицу, Анна повстречала подружек и по девичьей, еще не забытой привычке остановилась поболтать с ними. Подруги наперебой рассказывали свои нехитрые новости, и она, слушая, смеялась, точно сама была девушкой. Потом вдруг вспомнила, что у затопленной печи ждет хворая свекровь - ей не поднять на шесток чугуна с водой, и картошка на завтрак не чищена, и в избе не прибрано; Леша поди слит себе в чулане, забыв, что нужно идти в лес рубить жерди для огорода, - и Анна заторопилась.
Сокращая путь, она побежала напрямик, гумнами, но высокой траве. Холодная роса приятно щипала босые ноги. Метелка и конский щавель хлестали по намокшему подолу юбки.
- Эй, молодуха… гуменник топчешь! Али чужого не жалко? - громко и сердито закричал из-за тына сосед, старик Елисеев.
Маленькая, кругленькая Анна так и присела в траву с испуга.
- Вот я те косой по голым пяткам! - пригрозил сосед и выругался.
Примятая трава не успела подняться, как следом за Анной побежали ребята, потом пошли на речку бабы.
Старик Елисеев, горячий, взбалмошный человек, ругался, грозил, даже колотил малышей, не раз вбивал острые тычки, сваливал бревна, преграждая путь, но тропа была проложена однажды и навсегда, как морщинка на лице Анны Михайловны, которую ничем и никогда не разгладишь. Сосед махнул наконец рукой и сам поплелся этой новой, прямой и короткой дорогой в капустник…
Сколько тысяч раз хожено здесь Анной Михайловной! Если сложить этот путь, наверное, до неба протянется дорога. По этой тропе она бежала по утрам в поле косить, жать, теребить лен, по ней же возвращалась в полдень и, наскоро похлебав пустых щей или квасу с луком, опять бежала, чтобы поздним вечером брести здесь же, разбитой от усталости. И до чего коротка была эта дорога утром, и какой длинной она казалась вечером! Здесь, возле тропы, в копнушке сена, ласкал ее молчаливый Леша. Высокий, сильный, он поднимал ее на руки, словно ребенка, и, если было темно и никто не видел, так на руках и нес до избы.
Этот же путь вел на речку, куда она ходила полоскать белье, в капустник - за листьями для коровы. По этой тропе провожала Анна Михайловна за счастьем в Питер своего Лешу - плотника, продав телку, чтобы купить билет, и, должно быть, по ней же, по тропе, таясь от соседей, пробирался муж из Питера - без топора, пешком, в лаптях, в грязной, выцветшей рубахе, так и не найдя своего мужицкого счастья. В престольные праздники та же самая дорожка уводила ее в ригу, прятала от пьяных Лешиных кулаков. Огибая мшистые углы сараев и житниц, здесь бегали ее первые ребятишки купаться в Бездонный омут, ловить щук и карасей в заросших осокой бочагах; здесь же понуро шла она с кладбища, маленькая, худенькая, как подросток, схоронив детей, одного за другим скошенных злыми болезнями, которых не могла одолеть даже всезнающая лекариха бабка Фекла.
Так по этой короткой прямой тропе прошла жизнь, долгая и вовсе не прямая, с малыми бабьими радостями и большим бабьим горем.
В германскую войну муж Анны Михайловны два года пропадал без вести. В семнадцатом вернулся домой, в рыжей шинельке внакидку, бритый и такой молодой, голубоглазый, что она прямо ахнула.
Будто подменили Лешу, стал он разговорчивым и непоседой. Как староста, наряжал сходки, командовал, спорил.
- Царя свергли, свобода объявлена. А народ опять гонят в окопы вшей кормить. И землю, говорят, не трожь… Да почему же по трогать, коли она наша? - спрашивал он растревоженных мужиков. - Почему на этом свете нет беднякам свободного вздоху?
- Вздоху нет, так сдыху хоть отбавляй! - кричали фронтовики. - На войне издохнешь либо здесь - одна музыка.
Леша поправлял сбившуюся под ремнем гимнастерку, точно затыкал за пояс топор.
- Именно. Вот гляди: всю жизнь рубил я чужим пятистенные дома со светелками, а себе обыкновенного сарая сгоношить не мог. В отцовской избе-развалюхе живу. Отчего это?.. Да очень просто, - не дома надо было рубить богачам, а головы.
Страшно было слышать Анне Михайловне такие речи.
- Виданное ли дело - супротив богатых идти? - боязливо говорила она мужу ночью. - Попридержал бы язык-то… долго ли до греха. Живьем сожрут.
- Подавятся, - усмехался Леша.
- Это тобой, что ли? - сердилась Анна Михайловна. - Велика тетеря!
- Не один я. Народ поднялся… А народ не проглотишь.
В избе было темно и душно. Трещал сверчок в сенях. Леша слезал с кровати, открывал окно, курил, сидя на подоконнике, и, возвратившись, пропахший махоркой, прижимал к себе Анну Михайловну, ласкал, миловал ее, сорокалетнюю, как в первые годы замужества.
- Заживем, мамка… чую, наше время пришло, - говорил он, вороша ей спутанные волосы. - Первым делом - мир… Хватит, повоевали досыта. Вторым делом - земля мужикам. Дадут! Ленин, он не обманет. Видел я его на Финляндском вокзале в Питере. И в Таврическом дворце, на съезде, доводилось встречаться. Горой стоит за бедноту. Он нас не выдаст, а мы его и подавно… Власть своя будет. Никаких тебе господ… сами себе господа. А? Заведем мы с тобой, мать, лошадь… Земли будет вволю… Ребят народим кучу… ведь не старые еще… Заживем…
Постепенно голос его переходил в сонный шепот, срывался, затихал.
С открытыми глазами, не шевелясь, лежала Анна Михайловна у стены, боясь потревожить мужа. "Господи, - молилась она, - вразуми моего Лешу. Может, он что и зря болтает… Научи. Пожить ведь хочется… по-доброму… по-хорошему, господи…"
Брезжил рассвет, холодком тянуло из окна. Осторожно приподнявшись, опершись на локоть, Анна Михайловна подолгу смотрела мужу в лицо. От него веяло спокойствием и силой. Упрямо торчал русый вихор. Предрассветная зыбкая тень лежала на лбу: казалось, Леша, хмурясь, о чем-то крепко думает во сне.
Анна Михайловна тихонько поправляла смятую подушку, кутала мужа и себя дерюгой и, прижавшись к теплой просторной Лешиной груди, забывалась коротким сном.
Леша верховодил на селе целое лето и осень, воевал с богатеями, делил помещичью землю, помогал Анне Михайловне по хозяйству, а зимой, в погожий день, попрощался за околицей.
Утираясь полушалком, она долго глядела вслед мужу, в его широкую рыжую спину; глядела на высокие, как в молодости, приподнятые плечи, на его большие ноги, обутые в стоптанные солдатские сапоги.
Муж шел, не оглядываясь, левой рукой придерживал котомку, правой ладно размахивая в шаг себе. И только когда ушел далеко, повернулся, постоял - безликий, длинный, точно верстовой столб. Потом, ей приметилось, снял папаху, поклонился, помахал ей рукой и пропал за поворотом.
Ушел Леша в Красную Армию, ушел по своему доброволью за новым, непонятным ей тогда счастьем. Ушел и точно канул в воду.
А весной, вечером, идя из лесу, Анна Михайловна родила на гумне двойню. Час был поздний, никто не слыхал ее зова, не видел ее.
Знать, еще не все силы взяла жизнь у Анны Михайловны. Радуясь и стыдясь, понесла она домой в завернутом подоле двух сыновей.
II
Притащившись в свою старенькую, в три окошка, поносившуюся избенку, Анна Михайловна впотьмах, на ощупь положила детей рядышком на голбце и бросилась искать спички и лучину. В горсти, чтобы не заронить огня, поднесла лучину, взглянула на голбец и заплакала.
Руки у нее тряслись. Лучина шипела и дымила. В розовых, то вспыхивающих, то замирающих отсветах таращились на мать, суча сморщенными ручонками и ножонками, два родных человечка, ее жизнь, больше, чем жизнь, - ее сыновья. Один был худенький, черноволосый, кареглазый, как она, другой, должно быть первый, - вылитый Леша: большеногий, длинный, с синими глазенками и русым пушистым хохолком на макушке.
Мать уронила лучину, прижала сыновей к груди.
- Родненькие вы мои… ненаглядные… два солнышка! Хоть бы одним глазком посмотрел на вас тятька… Где ты, Леша? Где ты, наш тятька? - шептала она в темноте, целуя щечки, ручонки, ножки сыновей.
Стучал в избе маятник ходиков. Шуршали тараканы за обоями. В окно глядели звезды, они мигали, точно плакали вместе с Анной Михайловной.
Она опомнилась, когда сыновья громко и дружно заголосили. Вставив лучину в светец, с трудом нагрела воды, кое-как принесла из сеней корыто, достала с божницы бесценный, хранимый с прошлого года обмылочек. Немножко отдохнув, выкупала ребят, натуго, как требовал обычай, спеленала в старые мужнины рубахи, сама помылась и легла.
И мягок ей показался постельник, набитый соломой, и тепла была дерюга, укутавшая ее с сыновьями.
- Слава богу, слава богу! - твердила она, засыпая. - Экое счастье мне на старость привалило… Недоем, недопью, а выращу обоих золотеньких моих…
С этой ночи вторая жизнь началась для Анны Михайловны.
Она назвала большенького, синеглазого сына Алексеем, в честь мужа, второго - Михаилом, в память дедушки. Плотник, хромой Никодим, сделал по ее заказу сосновую просторную зыбку. Она сама приладила к матице гибкую березовую жердь, подвесила зыбку и клала в нее сыновей врозь головками. Чтобы поровну поделить молоко, она v кормить их пробовала вместе, но было неловко держать ребят на руках, да и молока в левой груди оказалось меньше, чем в правой. Тогда она завела строгую очередь: если с утра первым тянул грудь большенький, то уж в следующий раз, как ни заливался он, ворочая головой и ища ртом сосок, он получал свою долю вторым.
Скоро меньшенький заболел. Анна Михайловна парила его в печи, натирала уксусом, выпрошенным у дьякона, кормила без всякой очереди и меры. Она не спала ночей, баюкая его и поминутно пеленая, словно хворь от того должна была отступить.
Ничего не помогало. Ребеночек уже не принимал груди, посинел и таял, как лед весной. Жалобный плач его становился все тоньше и тише.
- Аннушка, голубка моя, не мучай себя и парнишку. Видно по всему - не жилец он на этом свете, - говорила сердобольная лекариха бабка Фекла. - Бог дал, бог взял… Еще один остался, ну и слава тебе… Грех противиться воле божьей. Дай парнишке умереть спокойно.
Старуха принесла желтый надломленный огарок свечки, прилепила его перед образами, затеплила и, мелко и часто крестясь, нашептывала:
- Исусе праведный, прими ангельскую душу младенца Михаила… Матерь божья, пресвятая владычица, ослобони и успокой грешную рабу твою Анну.
- Не дам умереть! Не дам! - исступленно кричала Анна Михайловна, хватала ребенка на руки, согревала теплом своего тела.
Мальчик лежал пластом и хрипел. В отчаянии мать раскрывала ему рот и, сдавив грудь, брызгала белую живительную струйку молока.
Была одна ночь, когда и матери показалось, что мальчик не выживет. Но потом ему вроде как полегчало, он перестал плакать и уснул. А через день и глаза открыл и, слабый, бледный, пошевелился на материнских руках.
Анна Михайловна заплакала и перекрестилась:
- Будет, будет жить…
Действительно, ребенок выздоровел, хотя так и не догнал в росте большенького брата.
Любо было матери, как заагукали, заворковали первым смехом ее сыновья. Точно голуби завелись в избе. Часто после работы, усталая, Анна Михайловна забывала похлебать щей или супу, и варево прокисало у нее в печи. Но не было такого вечера, чтобы она забыла поиграть с детьми. Постлав на стол дерюжку и положив на нее сыновей, при трепетном свете лучины она подолгу любовалась на ребятишек.
- Агу, Лешенька… Агу, Мишенька… Агу, голенастенькие вы мои! - приговаривала она, тормошила и целовала их, пока ребята не покрывались сизыми пупырышками и не оглашали избу сердитым криком.
Нарушая заведенный порядок, растроганная мать, приловчась, брала обоих на руки, клала к груди, слушала, как сопят и чмокают сыновья, как теребят ее ручонками. Приятная истома овладевала ею, глаза смыкались. Тихим, сонным голосом она напевала что-то бессвязное, ласковое, известное одним матерям.
И чудилась ей широкая, залитая солнцем, праздничная улица села. Народ гуляет толпой. Гармонь тут и молодежь. Кипит улица… И вдруг точно волна по ней проходит. Расступается народ, дает дорогу ее сыновьям. Высокие, статные, идут они плечом к плечу, рядышком. Пиджаки на них нараспашку, суконные, новехонькие. Голубые ластиковые рубахи вышиты шелком. Сапоги лакированные - в голенища смотрись, как в зеркало. При часах ее сыновья. Из-под картузов, заломленных набекрень, вьются кольцами кудри.
Идут сыновья, на народ поглядывают, промеж себя ведут ласковые речи. А народ кругом шепчется: "Чьи такие молодцы? Чьи красавцы такие?" Отвечают соседи: "Да нашей Анны… Анны Михайловны Стуковой, разве не знаете?"
Сыновья будто ищут ее, мать, а она почему-то от них хоронится. И так ей приятно, так радостно!
"Вырастила… вырастила соколов моих ясных. Теперь и умирать можно… - шепчет она, улыбаясь сквозь слезы. Летайте по белу свету, ищите подружек-лебедушек, счастье свое ищите…"
Горделивыми заплаканными глазами провожает она сыновей. Они идут вдоль села за девушками. Она смотрит им вслед и никак не может вспомнить, где видела эту широкую спокойную спину, эти приподнятые плечи. Ей хочется забежать вперед, посмотреть в лицо и вспомнить. Не тут-то было! Сил нет, чтобы растолкать народ. Она хочет бежать - ноги ее приросли к земле…
Вздрогнула Анна Михайловна и очнулась. Щеки унес мокрые. Чадит, догорая, лучина в светце. Ночной холод подбирается к босым ногам. Сыновья отвалились от грудей и спят на ее онемелых руках.
III
У колодца, встречая Анну Михайловну, бабы жалостливо причитали:
- Экий грех… Уж не по годам бы ребят тебе иметь, Аннушка!
- С одним мука, а тут двойни… И чем ты господа-бога прогневала?
Отмалчиваясь, Анна Михайловна хваталась, точно за опору, за журавль колодца, цепляла на крюк ведро и старалась поскорей зачерпнуть воды.
- Окаянная наша жизнь. Право слово, окаянная! - трещала ей в спину краснощекая Авдотья Куприянова, известная на селе балаболка. - Все на бабью головушку свалилось: и сряжай мужика, и корми, и в поле от него, нечистого духа, не отставай… Вваливай, матушка! Походя ребят таскай, мучайся.
- Много ты мучаешься… Без детей живешь, - напоминала Дарья Семенова, не любившая Авдотью за пустой язык.
Та размашисто крестилась:
- И слава тебе, господи. Радехонька… Вот как радехонька! По крайности, под окошком милостыню не собираю.
- Я собираю? Да? - гневно спрашивала Анна Михайловна, оборачиваясь. - Попросила я у тебя хоть кусок?
- Еще неизвестно, матушка, может, и попросишь.
Расплескивая воду, Анна Михайловна рывком подхватывала ведра.
- С голоду зачну дохнуть - не попрошу.
Лошади у Анны Михайловны не было. Чтобы вспахать свои узкие, как межники, полоски, она отрабатывала в яровую ямщику Исаеву и занимала семян у соседей. Чтобы как-нибудь протянуть до нового хлеба, она кланялась в ноги косоглазому лавочнику Кузьме Гущину и за пуд ржи с костерем, годной разве только свиньям, рубила ему пучки в лесу, упросив бабку Феклу понянчиться с ребятами.
Для себя ей приходилось работать и по воскресеньям. И не было времени сходить в церковь помолиться. Отец Василий, старый, строгий поп, встречаясь, почти не кланялся с Анной Михайловной. На троицу, придя в избу с молебном, он, отслужив, хмуро, не глядя на хозяйку, принял пяток яиц и сказал:
- В церкви не вижу тебя.
- С ног сбилась, батюшка… Леши-то ведь нет… Двойни у меня, - как всегда робея перед попом, ответила Анна Михайловна.
Отец Василий задержался у порога, вскинул на зыбку сердитые глаза из-под лохматых бровей:
- Помню, крестил. Не пишет… муж-то?
- Нет, батюшка. В голову лезет разное… нехорошее, - пожаловалась Анна Михайловна.
- А ты к богу обращайся, - напомнил отец Василий, выпрастывая из обшлагов рясы худые белые руки. - Он милостив ко всем… заблуждающимся… Смутное время настало, скорей бы прожить его…
Он вздохнул, почесал седую бороду и, благословляя Анну Михайловну, строго спросил:
- Да ты дома молишься?
Анна Михайловна склонилась, прошептала:
- Грешна-а…
Из-под синей подобранной рясы ей видны были огромные, точно ступы, смазанные сапоги отца Василия. Он грузно, со скрипом, шаркнул подошвами, словно раздавил что-то. Анне Михайловне стало страшно, и она заплакала.
- Утром вскочишь как полоумная. Вечером иной раз так устанешь - свалишься, лба не перекрестив… Тяжело мне, батюшка, нужда одолела. Не знаю, как и…
- Бога забыла - вот и он тебя забыл, - сурово оборвал отец Василий и ушел, не притворив двери.