Очерки бурсы - Помяловский Николай Герасимович 15 стр.


Но всего оригинальнее относился Карась к бурсацкой науке. Поступив в училище, Карась знал более половины того, что требовала программа его класса. Учиться ему было легко. Только "Начатки", которые приходилось жарить в долбяжку, составляли для него такую же муку, какую испытывал один древний оратор набивая себе рот каменьями, чтобы усовершиться в искусстве красноречия, но и то ничего: Карась набивал свой рот дресвой тяжело прогрызаемых "Начаток" очень усердно. По другим наукам он шел в первых, и не хотелось ему из-за одного предмета лишиться видного места в списке. Над чем товарищи просиживали по целому занятию, он приготовлял в полчаса. Но это самое и повредило впоследствии его бурсацкой карьере. У него было очень много свободного времени, и Карась, учась таким образом два года, привык гулять и ничего не делать. Когда перешел им в следующий класс, от него потребовались более усиленные занятия, и притом занятия бурсацкие, требующие особых туземно-специальных способностей, которые и развили в себе товарищи в продолжение двух лет, пущенных Карасем на ветер. Карасю хотелось и тогда гулять по старому. Долбежники скоро обогнали его, он спускался все ниже и ниже, и дело дошло до того, что нотата была осквернена нулем Карасиным. Стали его сечь. "Что ж, - думал Карась, - посечете да и бросите - самим надоест!" Он неудержимо стремился в Камчатку и, несмотря на розги, достиг своей цели. Здесь лень его развилась до последних пределов. В первый год он по крайней мере носил в класс книги, но на другой бросил и этот, по его мнению, дурной обычай. В сундуке его безобразно были перемешаны между собою клочья порванных вдоль и поперек разных грамматик, арифметик и хрестоматий; писчая бумага шла на беспутное маранье, перья на свистульки и пушки, заряжаемые картофелем, репою и жеваною бумагою, нож перочинный для порчи столов и строганья палок. Вначале Карась приходил к своему авдитору каждое утро, чтобы сообщить ему свой ученый нуль, но потом, для сокращения занятий, он объявлял ему нуль на целую неделю; но наконец ему надоело и это - он однажды сказал авдитору: "Навеки мне нуль!" Таким образом, Карась очень решительно отрицал и внешние и божественные науки бурсы. Изредка являлось и нем какое-то темное сознание необходимости учиться, он брался за книжку, но книжка валилась из рук. В одно время двоюродный брат Карася, кончивший курс семинарист, стал требовать к себе нотату и следить за его учением; но Карась нашелся и тут: он сделал другую нотату, свою, и этот документ, с отличными отметками против своей фамилии, отсылал к брату, за что и получал от него гостинцы. Сначала он ленился, собственно, потому, что было ему приятно лениться, но после дошло до того, что его "навеки нуль" было возведено в сознательный принцип. Учитель Краснов обратил на него внимание, заставил его сидеть над книгой и в неучебное время, в своей квартире; против системы Краснова не устоял Карась и стал зубрить учебники, но когда его насильно заставили занять второе место в списке, тогда-то и созрел окончательно его бурсацкий "навеки нуль!". Он возненавидел вколоченную в него науку, и она поместилась в его голове, как непрошенный гость; значит, в существе дела он продолжал отрицать ее - разница в том, что прежде он не понимал, что такое отрицал, а теперь, выучив урок, знал, что вот именно этот урок, эти страницы, эти слова ему не нужны. Тогда он стал следить и изучать каждый урок, как злейшего своего врага, который без его воли владел его мозгами, и постепенно, с каждым днем открывал в учебниках множество чепухи и безобразия; это развило в нем анализ и критицизм, и впоследствии, отвечая бойко урок, он в то же время думал про себя: "Этакую, святые отцы, я дичь несу". Карась после долгих личных исследований вполне убедился, что бурсацкая наука, изучаемая иначе, может погубить человека и что только при его методе она послужит материалом, поработав над которым, как над уродливым явлением, можно, не заразившись чепухой, развить в себе мыслительные способности, анализ, остроумие и даже опытность житейскую. И не догадывались богомудрые педагоги, что многие хорошие ученики относились к их учебникам, как психиатр относится к печальному явлению сумасшествия. Вот чем и объясняется то странное обстоятельство, каким это образом из бурсы выходят так много дельных и даровитых людей, несмотря на то, что они поглощали учение, ставшее посмешищем всех образованных людей. Как, обыкновенно спрашивают, они не погибли, не ошалели и не оглупели, как сохранились они? Очень просто: в душе их относительно местной науки глубоко укоренился нуль… И да процветает бурсацкое "вовеки нуль!" В нем бурсака спасение. Итак, нуль, вовеки нуль, во веки веков нуль! Аминь, что значит - истинно, или да будет!

Вот вам более или менее подробная характеристика того, что создала из Карася бурса. Отношения его к начальству выразились во всегдашней потупленности, которая была признаком совестливости, рождавшейся от сознания своей ненависти к властям; отношения науки оказались вечным нулем; среди товарищей, исключая последних трех семинарских лет, он не нашел отзыва той стороне своей жизни, которая была всего дороже для него, составляла главный мотив всего его бурсацкого существа, то есть отзыва своей привязанности к дому, - и одни лишь дураки были его задушевными приятелями.

Этот-то мотив и был главным двигателем тех похождений и действий Карася, которые мы хотим изложить далее и которые случились на четвертом году его пребывания в бурсе.

Воздух первоуездного класса наполняется странными напевами и голосами.

- Братие, не дарите платия, а берите нитки и зашивайте дырки, - читает кто-то на манер чтения "Апостола".

- Не мешай, - говорят ему соседи…

- Марфо, Марфо, что печалишися и молвиши о мнозе - продолжает чтец…

- Замолчишь ли ты, сволочь?

- Печали и болезни вон полезли.

- Слушай, скотина, перестань…

- Ему же дань - дань, ему же честь - честь, а что и за честь, коли нечего есть?

- Братцы, ударьте его хорошенько!

- И бысть слышен глас с небесе - тптпру!

Вдруг чтец замычал - ему сделали очень невкусную смазь. В классе сегодня обиход церковного пения, и чтец был наказан за то, что мешал другим петь.

- Я, - говорит Лапша Голопузу (оба отличные знатоки обихода), - шарарахну по нотам.

- А я, - отвечает тот, - дергану по тексту.

- Валяй!

- Лупи!

- Ми-ре-ми-фа-соль-фа-ми-ре, - запевает Лапша.

- Все-е-ми-и-рну-у-ю, - аккомпанирует Голопуз каждым слогом в каждую ноту Лапши.

Шарарахнуть по нотам, когда другой певец в то же время дерганет по тексту, и при этом не сбиться - составляло венец церковно-обиходного пения.

К певцам подходит четырнадцатилетний Карась. Лицо его озабочено; он, по всему видно, ожидает учителя с тоской и страхом.

- Братцы, - начал он…

- Поди прочь, не мешай, - ответил Голопуз.

Но Лапша был добрее:

- Чего тебе? - спросил он…

- Не знаю, как "Господи, воззвах" на седьмой глас. Покажи, Лапша.

- Слушай! - и Лапша запел; "Палася, перепалася, давно с милым не видалася". Так же поется и на глас. Ну-ко, попробуй.

- Господи, воззвах к тебе, услыши мя, услыши мя, господи, - запел Карась.

- Напев тот, только разнишь сильно…

- А как на пятый глас?

В ответ Карасю Лапша запел:

- Кто бы нам поднес, мы бы выпили.

- А как на четвертый?

- Слушай: "Шел баран: бя, бя, бя". Пой!

Карась на новый напев затянул: "Господи, воззвах". Отправляясь на заднюю парту Камчатки, он все твердил: "палася, перепалася", "кто бы нам поднес" и "шел баран". В обиходе церковного пения употребляется 8 гласов, или напевов, на текст "Господи, воззвах"; слова одни и те же, а напевы разные. Это сильно затрудняло бурсаков. Вот аборигены еще бурсы и придумали разные присловья, по образцу которых нетрудно было припомнить, как поется тот или другой глас… Но Карась не был одарен музыкальным ухом, за что давным-давно его выгнали из семинарского хора. Через несколько минут он перепутал напевы. Посмотрел Карась на Лапшу и Голопуза, думая, не пойти ли опять к ним, но, махнув рукою, оставил это намерение. "Все равно не пойму", - заключил он и печально опустил на ладони голову.

Горек пришелся ему обиход церковного пения.

Странное явление этот обиход. В церковной практике он никогда почти не употребляется. В состав его входят разные духовные песни. Музыка их сильна замогильным какофонием: она до того тягуча, что на один слог текста иногда приходится до семидесяти и более голосовых такт - и всё нижними, заунывными, душу тянущими, тошнящими нотами. И какая филармоническая голова ввела в бурсу и узаконила в ней это обиходно-церковно-мусикийское безобразие? Обиход был обязателен для всех, но не все имели голос или верное ухо, - были картавые, гугнивые, заики, имевшие зуб с присвистом, - что было делать таким? - Ничего: свищи соловьем и воспевай господу славу! Во всем блеске обиходное козлогласование являлось тогда, когда учитель назначал общее пение, хором всего класса, когда "поющими и взывающими" были голосистые и безголосые, даровитые и бездарные: в то время в воздухе совершался террор музыкальный и петый богородичен представлялся партитурой из какой-то дикой византийской оперы, партитурой, о которой хочется сказать, что это отрывок из оперы "Заткни крепче уши". Удивляемся только, как не заклепаны уши бурсаков так называемым столповым пением? Но характеризуя обиходные композиции, мы должны сказать, что с них тошнило и само начальство, которое, кроме того, понимало, что не все же могли быть певцами, и потому на обиход не обращало внимания, незнание его не служило препятствием для перехода из класса в класс, даже и нотаты не существовало по этому предмету, потому что уроки прекращались иногда на целый год. Но направление бурсацкого образования зависит от главного епархиального начальника, со вкусами которого сообразуются училищные власти, а в то время, которое нами взято, старшим начальником был любитель всевозможной столповщины, и вот бурса наполнилась обиходным воем. Одно к одному, и учителем обихода поступил некто Всеволод Васильевич Разумников. Он один преподавал обиход в нескольких классах. Разумников обладал хорошим баритоном, отлично знал ноту и порядочно играл на скрипке.

О Разумникове мы должны сказать несколько слов, потому что он был одним из лучших педагогов бурсы. Мы упоминали о нем в первом очерке как о честном экономе училища. Он учредил должность комиссара, выбранного из старших учеников, обязанностью которого было наблюдать за количеством и качеством пищи. Прежде служителя, в заведовании которых находились жизненные продукты, имея каждый по нескольку родственников, содержали их на счет бурсацкого питания; но лишь только комиссар вступил в свои права, он тотчас уличил повара в краже тридцати фунтов мяса и двух мешков гречневой крупы, за что повар был изгнан из училища. По крайней мере третья часть продуктов, прежде похищаемая служителями, была возвращена ученикам.

Кроме того, Разумников никого и никогда не наказывал лишением обеда и ужина, как будто боялся подозрения, что он из экономических расчетов заставляет голодать провинившихся. Он всегда стоял против педагогического изречения: Satur venter non studet libenter. Ученики за это любили его.

Он, кроме того, преподавал "закон божий" и "священную историю". И здесь он пошел далее своих сотрудником, Он запретил носить в класс учебники и отвечать по ним, Рассказав ясно и толково урок, он тут же в классе заставлял повторять его со своих слов. Когда ученик не мог ответить, он заставлял другого растолковывать незнающему; если и этот оказывался плох, он поднимал третьего, четвертого и т. д. Урок учился сразу всеми учениками и оживлялся спорами. Но и после этого многие плоховато знали урок, особенно слабые, а Разумников хотел, чтобы у него все без исключения учились хорошо. Для достижения такой цели он постановил: "авдиторы отвечают за незнании своих подавдиторных". Авдиторы выбирались из лучших учеников, успевали хорошо выслушать урок вовремя, и потому они были обязаны учить своих подавдиторных в приготовительные занятные часы. Для устранения случаев, когда ученик, по интриге с авдитором, явился бы н класс с нулем, ссылаясь на то, что авдитор не хотел ему помочь, требовалось на то подтверждение со стороны товарищества, иначе незнающий подвергался сугубому наказанию, а авдитор был прав. Такие приемы для бурсы были слишком прогрессивны. Лентяи были уничтожены Разумниковым. Но главное достоинство его нововведений состояло в том, что с ним сама собою падала власть авдиторов и второкурсных, они из притеснителей должны были превратиться в помощников своих подчиненных, из начальников в их братьев. Таким образом, Разумников положил начало к уничтожению подлой власти товарища над товарищем. Он не уничтожил наказаний и даже был очень строг, но все-таки явление такого учителя в бурсе было редкостью, тем более что в описываемое нами время и и других учебных заведениях, а не только в бурсе царила дремучая ерунда и свинство.

Одно лишь лежит на совести Разумникова - это обиход. Положим, что косноязычных и безголосых он оставил н покое, но держался вредного убеждения, что всякий, имеющий какой-нибудь голос, при старании непременно постигнет нотное искусство. Горше всех пришлось от него Карасю, тем более что у Разумникова была система наказаний особого рода: он наблюдал, на кого какое наказание действует сильнее. Он понял, что для Карася всего хуже неувольнение в родительский дом. Несмотря на то, что Карась доказывал учителю свою бездарность изгнанием его из певческого хора, он ничего слушать не хотел.

Вошел учитель обихода в класс и вместе с учениками пропел звучным голосом "Царю небесный", после чего прямо обратился к Карасю:

- Пропой на седьмой глас…

Уши режет Карась.

Учитель говорит Лапше:

- Покажи ему.

Лапша заливается…

- Повтори, - говорят Карасю.

Уши режет Карась…

- И нынешний праздник не ходи в город…

- Всеволод Васильевич, я уже три недели не был дома…

- И четвертую не ходи…

- Простите…

- А я вот что тебе скажу, - отвечает твердым, безапелляционным голосом учитель: - если ты не выучишься петь, я тебя на всю пасху не отпущу…

Учитель отошел от него.

Карась побледнел и затрясся всем телом. Несчастный Карась! Замечательно широкая глотка, которою он был награжден от природы, служила вечным источником его несчастий. Еще дома ему досталось, когда он закричал на поповну, дразнившую его, так яростно, что его голос был слышен за рекой. В бурсе его нарекли Карасем в тот момент, когда он, по приказу регента, пустил нотку, которая надорвала животы слушателям. Впоследствии, и семинарии, голос его развился до необъятного горлобасия, его выбрали опять в хор, и регент, по прозванию Капелла (он же Редакция, Конструкция и Мелочная лавочка), употреблял его как стенобитную машину, как хоровой таран: подойдет крепкая нота, мигнет регент - и рявкнет Карась, а при тихих нотах ему велят молчать, - это оскорбляло Карася. Однажды Карась упражнял свой голос и комнате по соседству с семинарским экономом; он едва не оглушил его громовыми нотами, за что эконом, схватив Карася за шиворот, потащил к ректору и только по доброте своей помиловал его. Инспектор ненавидел его, говоря, что человек, обладающий рыканием льва, должен иметь характер зверский: должно быть, судил по себе, ибо, обладая семипушечным басом, несравненно сильнейшим Карасиного, по натуре был настоящий зверь, за что и получил прозвище не рыбье, как Карась, а звериное, ибо имя его - Медведь. Даже по окончании курса Карась, хвативши однажды чарочку-другую и вышедши на улицу, пустил такую руладу, что городовой должен был внушить, что подобные рулады суть не что иное, как нарушение общественной тишины и порядка. Одно из сильных несчастий, причиною которых был голос, посетило его теперь. "С таким альтом, - думал Разумников, - невозможно не научиться петь". Неувольнение на пасху для Карася было глубоким несчастием, которое подвигло его на многие скандальные похождения…

Он от слов Разумникова тихо плакал.

Кому горе, а кому радость. День поступления Разумникова в училище был днем торжества и счастия некоего Лапши… Лапша был чудак, парень шальной и благой. Широкоскулое серого цвета лицо, голова, почти вросшая в плечи, выдавшаяся вперед неестественно грудь и остальная часть туловища, помещенная на коротких ногах, делали фигуру его в высшей степени странною, попеременно то жалкою, то уморительною. Лицо его освещалось каким-то неразгаданным, постоянно меняющимся внутренним светом: оно сериозно, даже угрюмо, но вдруг Лапша без всякой причины покраснеет, а потом раскатится смехом, и все это совершается в нем быстро и неуловимо. Он при всем этом не был дураком. В лице его вы видите образчик бурсацкой застенчивости, которая особенно развилась от его несчастного безобразия. Не будь этой застенчивости, он, быть может, и не сидел бы в Камчатке… Таков был Лапша. Но он делался совершенно иным человеком, когда пел что-нибудь: значит, талант. Голосок он имел довольно приятный и владел тонко развитым слухом. Всегдашней, самой задушевной мечтой его было иметь свою скрипку и выучиться играть на ней, но мечта так и осталась мечтой: теперь он где-то пастухом монастырских коров и, говорят, отлично играет на рожке…

Подходит к Лапше Карась.

Назад Дальше