- Черти! на порку вам пошло!
- Рыжий, да ты никак на коне? Али вправду такой длинный?
- Златорунный!
- Веха!
- Каланча!
На сторожа градом сыпались насмешки. Где ж одному человеку переговорить более двухсот крепко острящих бурсаков? Он едва успел вставить свое слово:
- Слышь, паршивая команда, не воровать на базаре!
В него Сатана пустил ком грязи. Сторож стал лаяться на чем свет стоит.
Когда проходили последние пар семьдесят, затеялась оркестрованная брань.
- Блин, блин, блин! - запел кто-то.
Сторож не знал, что предпринять; голосу его не было слышно. Когда мимо его прошли все, когда слово блин раздавалось далеко, он крикнул вслед утекающей бурсы:
- Сволочь отпетая! Всех вас перепороть следует!
Издалека откуда-то едва слышно донеслось:
- Бли-и-н!
Сторож плюнул; ударили в колокол, он перекрестился набожно и пошел к утрени.
Бурса двигалась, большинство правым плечом вперед, по базару. Город спал еще. Бурсаки рассыпали целую серию скандалов. Собаки, которых такое обилие в наших святорусских городах, ищут спозаранку, чем бы напитать свое животное чрево; бурсак не упустит случая и непременно метнет в собаку камнем. Шествие их знаменуется порчею разных предметов, без всякого смысла и пользы для себя, а просто из эстетического наслаждения разрушать и пакостить. Вон Мехалка раскачал тумбу, выдернул ее из земли и бросил на середину улицы. Хохочет, животное. Идут ученики мимо дома с окнами в нижнем этаже и барабанят в рамы, нарушая мирный сон горожан. Старушка плетется куда-то и, повстречавшись с бурсой, крестится, спешит на другую сторону улицы и шепчет:
- Господи! да это никак бурса тронулась!
Хорошо, что она догадалась перейти на другую сторону, а то нашлись бы охотники сделать ей смазь и верховую, и боковую, и всеобщую.
Едет ломовой извозчик. Аксютка пресерьезно обратился к нему:
- Дядя, а дядя!
- Чаво тебе? - отвечал тот благодушно.
- А зачем, братец, ты гужи-то съел?
Крючники, лабазники и ломовой народ терпеть не могут, когда их обзывают гужеедами.
- Рукавицей закусил! - прибавил кто-то.
Мужик озлился и загнул им крутую брань.
Когда шли по берегу реки, на которой уже стояли весенние суда, Сатана сделал предложение:
- Господа, крикнемте "посматривай!"
- Начинай!
Сатана начал, и вслед за ним пастей в сорок раздалось над рекой: "Посматривай!".
На барках мужики с переполоху повскакали, не понимая, что бы значил такой громадный крик. Когда они разобрали, в чем дело, начали ругаться; слышалось даже:
- Эх, ребята, в колье их!
На это им ответом было:
- Тупорылые! Аншпуг съели!
- Посматривай! - хватили бурсаки что есть силы.
Над рекой повисла крепкая ругань.
Наконец под предводительством солдата-педагога Елового ученики добрались и до торговых бань. Пары остановились. Еловый у двери пропускал по паре, выдавая казеннокоштным по миньятюрному кусочку мыла. Своекоштным не полагалось. Затем пары отправлялись в предбанник, по дороге покупая веник и мочалку, потому что ни того, ни другого казна не давала ученикам. Пары бегом бежали одна за другой, бросаясь в двери предбанника. В дверях была давка: всякий спешил захватить шайку, которых не хватало по крайней мере для третьей части учеников, вследствие чего они должны были сидеть около часу, дожидаясь, пока кто-нибудь не освободится. При этом Аксютка с Сатаной, разумеется, были с шайками. Чрез четверть часа баня наполнилась народом, огласившим воздух бесшабашным гвалтом. Негде было яблоку упасть; все скамейки заняты; иные сидят на полу, иные забрались в ящики, устраиваемые для одежды моющихся. Старшие, цензора и прочие власти занимают отдельную, довольно чистенькую комнатку, назначаемую содержателем для лиц почетных. Дети, потешаясь, хлещут друг друга ладонями по голому телу. Большинство отправилось в паровую баню. Бурсаки страстно любят париться. Полок брали приступом; изредка слышались затрещины, которых бурсак вкушает при всяком случае достаточное количество. Тавля стащил кого-то за волоса со своего, как он говорил, места.
- Катька! - кричит Тавля.
- Что? - отвечает тот подобострастно.
- Поддай еще!
- Не надо, - отвечают голоса.
- Я вам дам не надо!
- А в рождество (лицо) хочешь?
Это был голос Бенелявдова. С ним Тавля не стал разговаривать. Он опять кричит:
- Катька! встань предо мной, как лист перед травой!
Катька явился.
- Окати меня.
Окатил.
- Парь меня!
Катька парит его. Тавля от удовольствия страшно грегочет.
На полке продолжалась возня; стонут, грегочут, визг с присвистом и хлест горячего березняка. Вот пробирается несчастный Лягва. Он был пария бурсы. У Лягвы какое-то скверное, точно гнилое лицо, в пятнах, рябое; про это лицо бурсаки говорили, что на нем ножи точить можно. Куда он ни приходил, воздух делался противным и вредным для легких, потому что этот запах у него был и за пазухой, и на спине, и в карманах, и в волосах. Это несчастное существо, право, кажется, перестало быть человеком, было просто живое и ходячее тело человечье. Проклятая бурса сгноила Лягву, буквально сгноила Лягву. Товарищи не то чтобы ненавидели его, а чувствовали к нему отвращение, и даже редко кто находил удовольствие обижать его. Не поверят, что из пятисот человек в продолжение восьми лет не нашлось никого, кто бы решился не только дать ему руку, но и сказать ласковое слово. Не только ученики его презирали, но даже начальство и прислуга. Мы сказали, что бурса сгноила его тело: это в собственном смысле надо понимать. Он должен был по приговору начальства и товарищества жить и ночевать в спальне, которая была отведена для таких же, как он, отторженников бурсы, двенадцати человек. Дело в том, что были ученики, страдавшие известною болезнью, которая в детском возрасте не составляет еще болезни, а зависит от неразвитости организма. Никто об них не заботился, не лечил. Бурсацкая казна не купила для них даже клеенки, чтобы предохранить тюфяки от сырости и гнили; вместо этого страдавших этой болезнью имели обыкновение в училище сечь голенищами. Честное слово, что в тюфяках заводились черви, и несчастные должны были спать чисто на гноищах. Спросят, отчего же эти ученики сами себя не жалели и не просушивали своих тюфяков по утрам? Попадая в каторжный номер, в котором приходилось дышать положительно зараженным, ядовитым воздухом, ощущать под своим телом ежедневно рой червей, быть в презрении у всех, - они делались до цинизма неопрятны и вполне равнодушны к своей личности; они сами себя презирали. Вот факт: Лягва дошел до того, что глотал мух и других насекомых, съел однажды лист бумаги, вымазанный деревянным маслом, ел сальные огарки.
Лягва уныло шатался по бане, высматривая, где бы добыть шайку. Он подошел к Хорю, тоскливо и каким-то дряблым голосом проговорил:
- Дай шаечки, когда вымоешься.
Нищий второуездного класса Хорь даже по отношению к Лягве сумел выдержать роль нищего. Он отвечал:
- Три копейки, так дам.
- У меня самого только две.
- Давай их.
- Что же у меня останется?
- Ну, давай пять пар костяшек.
- У меня их нет.
- Убирайся же к черту, fraterculus (братец)!
Он подошел к Сатане, которому, кроме этого, было другое прозвище: Ipse (сам). Его никогда не звали собственным именем, и мы не будем звать его. Черти, смотря по тому, к какой нации они принадлежат, бывают разного рода. Есть черт немецкий, черт английский, черт французский и проч. Он ни на одного из них не походит. Ipse был даже и не русский черт; наш национальный бес честен, весел и отчасти глуповат: так он представляется в народных сказках и легендах. Ipse был черт-самородок, дух того ада, которому имя бурса. В качестве черта он и служил такому человеку, каков вор Аксютка. Его прозвали Сатаной за его характерец. В училище существовал нелепый обычай дразнить товарищей, особенно новичков. Я сейчас объясню, что это значит. Соглашались трое или четверо подразнить кого-нибудь. Они приставали к своей жертве. Сначала насмехались над ней и ругали ее, потом начинались пощипыванья, наконец дело кончалось швычками, смазями, плюходействием. Задача таких невинных развлечений состояла в том, чтобы довести свою жертву до бешенства и слез. Когда цель достигалась, мучители с хохотом бросали свою жертву, которую часто доводили до самозабвения и остервенения; так, Asinus (осел) прошиб кочергой голову Идола, который вывел его из себя. В такого рода потехах всегда принимал деятельное участие Сатана; вряд ли был другой мастер дразнить, как Ipse. Он решался раздражать даже тех, кто был сильнее его. Назойливее, неотвязчивее Сатаны трудно себе представить что-нибудь. Иногда он систематически привязывался с утра до вечера в продолжение трех дней и более, не давая ни на минуту покоя. Его часто бивали, и жестоко, но ему все было нипочем. Он был какой-то околоченный, деревянный. Только Аксютка мог укрощать его, но и то потому, что Сатана благоговел перед бурсацким гением Аксютки.
К такого-то рода господину обратился с просьбою о шайке Лягва.
- А вывернись! - отвечал ему Сатана.
- Мне не вывернуться.
- Волоса ведь мокрые?
- Я не окачивался.
- Окатись! вот и шайку дам.
- Нет, не могу.
Лягва встал в раздумье, не зная, вывернуться или нет. Когда предлагали вывернуться, то ученик подставлял с мои волосы, которые партнер и забирал в пясть. Ученик должен был высвободить свои волоса. Державший за волоса имел право запустить свою пятерню только раз в голову товарища, и когда мало-помалу освобождались полоса, он не имел права углубляться в них вторично. Мокрые волоса многие вывертывали очень ловко. Впрочем, бывали артисты, которые решались вывертываться п с сухими волосами: к числу таких принадлежал сам Сатана. Ipse, видя, что Лягва не решается, сказал:
- Ну ладно, подожди, только вымоюсь.
- Вот спасибо-то! - отвечал Лягва радостно.
Он носил воду Сатане, окачивал его, стараясь выслужиться и получить шайку; наконец Сатана вымылся, и Лягва с радостным выражением лица протянул руку к шайке.
- Эй, ребята! - закричал Сатана.
- Что же ты, Ipse?
Но голос Лягвы вопиял, как в пустыне. Человек пятнадцать налетело на призыв Сатаны.
- На шарап!
Сатана покатил шайку по скользкому полу. Все бросились на нее самым хищным образом.
Толкотня, шум, ругань и затрещины.
Наконец, когда вымылись многие, шаек освободилось достаточное количество. Лягва добыл шайку и начал с ожесточением намыливать голову, но лишь только волоса сто и лицо покрылись густой пеной мыла, как Сатана, вернувшийся зачем-то в баню, вырвал у него шайку и сделал ему смазь всеобщую. Лягва в испуге раскрыл широко глаза, пена пробралась за ресницы, и он ощутил в них едкое щнпанье, но делать было нечего; прищуриваясь и протирая глаза, он добрался кое-как до крана и промыл здесь их.
Между тем многие уже вымылись; сделалось гораздо тише в бане, хотя и слышны были иногда греготанье, брань и проч., что читатель, ознакомясь несколько с бытом бурсы, сам уже может вообразить себе.
Перейдемте в предбанник. Гардеробщик выдавал казенным белье. Ученики отправлялись в училище не парами, а кто успел вымыться, тот и убирался восвояси.
Вот тут-то и наступал праздник бурсы.
- Теперь, дедушка, следует двинуть от всех скорбей, - говорил Бенелявдов Гороблагодатскому.
- То есть столбуху водки, яже паче всякого глаголемого бога или чтилища?
- В Зеленецкий (кабак) дерганем.
- Только вот что: первая перемена Долбежина.
- Так что же?
- Заметит - отчехвостит (высечет).
- С какой стати он заметит?
- Развезет после бани-то натощак.
- А мы сначала потрескаем, а потом разопьем одну лишь штофендию.
- А, была не была, идет!
- Так наяривай (действуй), живо!
При банях всегда бывают торговцы, которые продают сбитень, молоко, кислые щи, квас, булки, сайки, кренделя и пряники. Здесь идет великое столованье. Человек двадцать едят и пьют. Второкурсные бесстыдно, а напротив- важно и с сознанием своего достоинства, пожирают и пьют чужое. Докрасна распаренные лица бурсаков дышат наслаждением. Нищий второуездного класса Хорь шатается между гостями и, по обыкновению, кальячит. Ему сегодня везет: там ему отщипнут кусочек булки, здесь он просит: "Дай, голубчик, разок хлебнуть", - и ему дают благосклонно, после чего датель продолжает пить из того же стакана. Только аристократы заседают в трактире, виноторговле или кабаке, смотря по вкусу и расположению духа. Огромное большинство не может полакомиться и двухгрошовым стаканом сбитня или полуторакопеечною булкою. Оно смотрит с завистью и жадностью на угощающихся, особенно на второкурсных, и щелкает зубами. Из этого большинства выделилась довольно большая масса учеников, которые не останавливались глазеть около лавочки предбанника или кальячить, а отправлялись на промысел, высматривая по улицам и базару, нельзя ли где-нибудь что-либо стянуть. Аксютка, однако, успел стащить сайку в лавочке же.
Шли кучками и вразбивку ученики. В эту минуту вся торговля окрест трепетала. Надобно заметить характеристическую черту бурсацкой морали: воровство считалось правосудительным только относительно товарищества. Было три сферы, которые по нравственному отношению н ним бурсака были совершенно отличны одна от другой. Первая сфера - товарищество, вторая - общество, то есть, все, что было вне стен училищных, за воротами его: здесь воровство и скандалы одобрялись бурсацкой коммуной, особенно когда дело велось хитро, ловко и остроумно. Но в таких отношениях к обществу не было злости или мести; позволялось красть только съедобное: поэтому обокрасть лавочника, разносчика, сидельца уличного - ничего, а украсть, хоть бы на стороне, деньги, одежду и тому подобное считалось и в самом товариществе мерзостью. Третья сфера - начальство: ученики гадили ему злорадостно и с местию. Так сложилась бурсацкая этика. Теперь понятно, отчего это, когда Аксютка стянул сайку, никто из видевших его товарищей не остановил его: то было бы в глазах бурсы фискальством. Теперь также понятно, отчего это в бурсацком языке так много самобытных фраз и речений, выражающих понятие кражи: вот откуда все эти сбондили, сляпсили, сперли, стибрили, объегорили и тому подобные.
Наши герои и пошли бондить, ляпсить, переть, тибрить, объегоривать.
Главными героями были Аксютка и Сатана - единый и как бы единственный (выражение из одного нелепого, варварским языком изложенного учебника бурсы).
- Сатана!
- Что тебе?
- Ipse! - крикнул Аксютка.
- Да что тебе?
- Потирай руки!
- Значит, на левую ногу можно обделать (надуть кого-нибудь, украсть)?
- Уж ты помалчивай.
- Купим на пятак, сожрем на четвертак!
- Вот тебе гривенник, - сказал Аксютка.
- Что расщедрился вдруг?
- Пойдем в мелочную: видишь, отворена уж. Ты торгуйся, да, смотри, по мелочам; муки, скажи, для приболтки в суп на кипеечку (копеечку), цикорьицы на грош, перечку на кипеечку, лучку на грош, клею на кипеечку, махорки на грош, леденчиков и постного маслица уже на две.
- Во что же масла-то брать?
- Да ты Сатана ли? Ты ли мой любезный Ipse?
Аксютка сделал ему смазь всеобщую. Сатана не рассердился на него, предвидя поживу. Он только, по обыкновению, сделал из фалд нанкового сюртука хвост и описал им три круга в воздухе, приговаривая:
- Я Ipse.
Аксютка стал объяснять ему:
- По мелочам будешь брать, дольше времени пройдет. Когда спросишь маслица, скажи, что забыл дома бутылочку, и не отставай, проси посудинки.
- Облапошим! Аксен, ты умнее Сатаны!
- Ты должен звать меня: Аксен Иваныч.
Сатане была пожалована при этом смазь. Сатана вытянулся во фрунт, сделал себе на голове пальцами рожки, сделал на своей широкой роже смазь вселенскую и в заключение вернул хвостом трижды. Прозвали его Сатаной, и недаром: как есть сатана, с хвостом и рогами.
План их вполне удался. У Аксютки через четверть часа оказалось краденого: две булки, банка малинового варенья, краюха полубелого хлеба и десятка два картофелю: Ноздри Аксютки раздувались, как маленькие паруса, - всегдашний признак того, что он либо хочет украсть, либо украл уже.
- Теперь, скакая играше веселыми ногами, в кабачару! - скомандовал невинный мальчик Аксюша.
Другое невинное дитя, мальчик Ipse, скорчил рожу на номер седьмой, на которой выразились радость и одобрение.
- Знаешь, что я отмочил?
- Что?
- Наплевал в кадушку с капустой.
- И-го-го-го! - заржало сатанинское горло.