Она торопливо вышла, оттолкнув в дверях идущих навстречу, и сразу увидела того, за кем побежала. Он стоял, откинув полу плаща, и что-то искал в кармане брюк. Большие блестящие значки были разбросаны на груди старенького кителя с голубым кантом.
Клавдия Александровна вдруг испугалась, подумав, что это, наверное, все-таки он. Мысли и чувства ее смешались, и она прошла в растерянности мимо, услышав, как в кармане у него бренчат мелкие монеты. Она чувствовала себя так, как если бы спустя много лет случайно наткнулась на бандита, свершившего насилие над ней, и теперь не знала, что ей нужно делать, как поступить: кричать, звать на помощь или попытаться взять его в одиночку, рассчитывая только на свои силы. Это странное ощущение пугало ее, но она все-таки пересилила страх, повернула обратно и увидела, что он идет ей навстречу… Она подняла взгляд, встретившись со взглядом некогда улыбчивых, крапчато-зеленых глаз, которые теперь были полуприкрыты птичьей как будто пленочкой мутных безресничных век. Кургузый нос, обожженный солнцем, загнулся ноздрями над плотно и скорбно сжатыми серыми губами, ввалившимися в беззубую полость рта.
Ничто не дрогнуло в равнодушном его взгляде, он не узнал ее, и тогда она остановилась и, выждав, медленно пошла следом, обдумывая, как ей поступить, как подойти и окликнуть.
Большие коричневые ботинки были то ли велики ему, то ли не крепко зашнурованы - задники скользили по пяткам, и шел он, старчески шаркая каблуками по асфальту. Резиновые каблуки были круто стесаны с внешней стороны, усугубляя кривизну ног. Брюки измятыми складками наползали на ботинки. Он был очень стар на вид и немощен.
"Если это Мокеев, то как изменился! - думала Клавдия Александровна. - Но как же он мог защищать этот город? Ложь. Ну какая разница! Сказал и сказал. В общем-то, каждый защищал, освобождал, строил… каждый… Он тоже. Там и здесь. Не важно. Ах, как жалко его, если это он… А это он! В нем и тогда жил этот старичок, сидел в нем где-то, виден был и тогда. Разве иначе узнала бы через столько лет? Невозможно. Господи, неужели Мокеев? Такой несчастный вид!"
Когда старик присел наконец отдохнуть под кипарисами на краешке скамейки, освещенной солнцем, Клавдия Александровна, пугаясь встречи с прошлым, потерянным навсегда и вдруг возникшим в таком убогом виде, подошла сбоку и негромко, удивленно позвала:
- Николай!
- Что это вы? - встрепенулся тот и, всем корпусом, по-стариковски поворачиваясь на голос, спросил опять: - Что это вы?
- Не узнаете, Николай?
- Что это вы?
- Помните, аэростатный пост, Подмосковье?.. Хлеб, который вы?.. Помните? Я Калачева! - чуть ли не взмолилась она. - Помните? Заходили к нам… Хлеб приносили. Буханку…
- Что это? - капризно проговорил старик. - Какой хлеб? Куда я приносил? Ничего не понимаю. Хлеб. Вы говорите, хлеб? Я хлеб чайкам не кидаю, вы ошиблись. Я хлеб не приносил. Вы меня с кем-то путаете! Да, да… Это какое-то надругательство! Постыдились бы, дамочка! Какой хлеб? Надругательство!
Клавдия Александровна, убежав от старика, долго еще ходила вблизи набережной, гася холодным ветром внутренний жар и судорожную улыбку, которая помимо воли кривила ей губы. В грохотании волн она не стыдилась стонать в голос, переживая недавний свой страх и, как ей казалось, жуткий позор. "Дура, дура, - торопливо проносилось в сознании, и опять улыбка глупо вылезала наружу. - Ах, какая дура! С чего это я вдруг решила?! Ах, дура, дура…"
Со стороны могло показаться, что женщина, подставляя ветру лицо, ходит, любуясь бушующим морем, и не скрывает своего восторга.
"Что вы, Николай, что вы! Зачем, Николай? Не надо. Это слишком. Такое богатство! Это же хлеб, Николай. Что вы с нами делаете! Чем же отдариться? Садитесь, Николай. Сюда, пожалуйста. Или нет, лучше сюда, здесь вам будет удобнее. А если хотите, садитесь на диван. Садитесь, мы самовар раздуем, а вы посидите, пожалуйста. Ой, Николай, какой вы! Чем же вас угостить? У нас - ничего… Ну как это вы не хотите! Что-нибудь придумаем. У нас, кроме фруктового чая… Картошечки отварим! По-домашнему. Как, Николай? Селедочка есть! Отварим картошки, хлеб! Сейчас мы устроим пир!"
Это и в самом деле было пиршество.
В Москве Игорь Степанович, узнав, что косточкового масла Клавдия Александровна не привезла, пошутил, как всегда, неудачно:
- Ну что ж! - сказал он. - Зато привезли обещание, которое обещали.
И началась обычная ее жизнь от понедельника до пятницы или, как еще говорила она, переняв манеру шефа подшучивать над собой, в стиле блюз, то есть неторопливо и пресно, без огонька.
Лишь майское полнолуние выбивало ее из привычного ритма, словно высшие силы врывались и взрывали изнутри размеренную ее жизнь. Даже выражение лица менялось в эти дни, когда в небе царствовала луна. Тяжело и загнанно дыша, Клавдия Александровна была на грани слез, как это бывает с пересмеявшимися людьми, когда смех превратился уже в наказание, в истерическое безумие, отнимающее силы и доводящее до нервного шока, до потрясения, даже до слез.
- Полнолуние, - жаловалась она, тщетно пытаясь найти отклик в душах людей. - Человек не спит два дня до полной луны и два дня после, когда луна идет на ущерб. Я неделю не сплю и очень мучаюсь.
- Может, вы по крышам гуляете? - спросил ее как-то Игорь Степанович.
Они встретились с ним в обеденный перерыв на Центральном рынке возле рядов, заваленных первой зеленью, редиской, драгоценными помидорами и огурцами. На нем была в этот день надета легкая и просторная куртка цементного цвета, с карманами и с кнопочными застежками, кепка, похожая на жокейскую, брюки и замшевые спортивные туфли тоже маскировочного защитного оттенка.
- Все молодитесь, - ответила Калачева, кивая на одежду. - Вам бы еще пробковый шлем. Вместо этого козырька. Похожи на тренера.
- Что ж! - откликнулся он, сипло выдавливая воздух из груди. - Вы не поверите. А я в свое время хорошо прыгал. Особенно в длину. Как разбежишься, как прыгнешь! Летишь и радуешься. Я, наверное, был бы неплохим прыгуном. Прыгал бы во всех странах. Там рекорд, там достижение, там аплодисменты. Жизнь! Никто не подтолкнул в ту сторону, а жаль. Я бы лихо прыгал, у меня ноги так устроены - и легко подпрыгивал и получал удовольствие. Ни с того ни с сего разбежишься и перепрыгнешь лужу. С удовольствием! Удивишь людей и идешь себе дальше. Теперь вспоминаю и не верю: я ли? Легок был на ногу, на пружинах ходил, вприпрыжку. А теперь сижу, курю, толстею, порчу себе нервы, ублажаю дураков. Чуть ли не главное внимание - дуракам. У нас ведь как? Идея не идея, если не способна удовлетворить всех, а в первую очередь дураков. С ними надо считаться. Если идея не понравится дураку, он ее угробит… Наш главный тормоз - дурак. Дурак любит задавать вопросы, вот как я, например, задал вам: не гуляете ли по крышам? - Игорь Степанович медленно шел к припаркованной возле чугунной ограды автомашине. Было жарко, и он вытирал платком шею, посмеиваясь, покашливая, поглядывая красным, воспаленным глазом на свою секретаршу. - Дурак, - продолжал он, остановившись перед лавиной машин, - никогда не знает ответов. Для него главное задать вопрос. У него на все случаи жизни запасены вопросы. Попробуйте решить какое-нибудь дело, если дурак против! Никакая хорошая идея не пойдет, если он не в силах осмыслить ее и понять. Нужно, чтоб дураку обязательно понравилось. Дикари! Знаете, в чем особенность нашего дурака? Вот получил, например, он в хозяйство трактор, а трактор оборудован бочкой для поливки, ножом для уборки снега… А на кой черт?! Сняли, выбросили, погубили, списали… Все в порядке. Приходит уборщица, тряпку просит - нечем полы мыть. А где я тебе тряпку возьму? У меня тряпок нет. Просит лопату, дорожку от снега расчистить. А лопата, знаешь, сколько стоит? Три рубля! Надо еще изыскать, а потом купить лопату - тогда и приходи… На сотни рублей выбрасывает, а трех рублей или тряпку достать не может. Дикарь! С техникой никаких связей нет, он не понимает, не чувствует, не ощущает ее стоимости, не ведает о напряжении народа в производстве того же трактора. А тряпка предмет знакомый - он этот предмет чувствует и знает. И все его усилия, все его дела на уровне половой тряпки. Или метлы. Она ему тоже понятна - родной инструмент. Вот что такое наш дурак… Должность очень выгодная. Заметная!
Клавдия Александровна слушает, задыхаясь едким газом, висящим в разогретом пыльном воздухе, и, страдая от своей безгласности, думает с язвительной иронией, что человек этот тоже, как и все, кого она знала в жизни, не видит себя со стороны. Сейчас он отопрет ключом дверцу своей "Лады", сядет за руль, бросив на заднее сиденье портфель с редисом, накинет ремень безопасности, попросив то же сделать и ее, ворвется в поток машин и будет ворчать на дураков, которые сидят в других машинах и не умеют ездить, а вот он, единственный избранник фортуны, ведет машину так, как полагается на загруженных улицах Москвы. Зимой держит машину в гараже и не ездит на ней, выезжает только в мае, но при этом считает себя виртуозом.
- Странный народ американцы, - говорит между тем Игорь Степанович, вглядываясь в дорогу. - Любят подвергать себя опасности из любопытства. Но любопытства хватает ненадолго. Среди нашей молодежи, кажется, тоже что-то похожее процветает. Как-то это не по-русски. Что скажете, Клавдия Александровна?
- Шаловливые переливы радужной мысли, - глухо говорит Клавдия Александровна, грудь которой теснит ремень безопасности.
- Стихи?
- Нет, я про американцев. Сумасшедшие непредсказуемы.
- Почему они сумасшедшие?
- А вы бы, например, купили на аукционе поношенную вещицу из гардероба битлзов? За бешеные деньги.
Игорь Степанович пожимает плечами, морщится: в глубине души он любит американцев.
- Раньше, - говорит он с заминкой, не отрывая взгляда от дороги, - как было? Пыль увидели, значит, враг идет. - И с сипящей усмешкой замечает: - Они пыль в глаза любят пустить. Попылить. А вас едят комары? Меня что-то перестали кусать комары. Всех жрут, а меня игнорируют. Может быть, у меня болезнь какая-нибудь? Даже соскучился! Осторожный, нежный, пьет и жалит ласково.
В этот день Клавдию Александровну все раздражало, ей хотелось ругаться, и она с трудом сдерживалась. День был безобразный, и ночь обещала быть лунной.
На соседнем дворе сушилось на веревке белье: что-то огромное, голубое и розовое. Смотреть на исподнее разноцветье было тошно, Клавдия Александровна отвернулась, проходя мимо, и, чуть не плача, вошла в пустой свой дом, слыша, как позвякивает посуда в старом буфете, и заперлась в деревянном убежище, которое давно уже требовало ремонта. Нижний венец, источенный временем, взялся трухой, и дом покосился, наклонившись к оврагу. Половицы с черными щелями пружинили под ногами, охра во многих местах облупилась, обнажив слой прежней коричневой краски. Круглый стол, накрытый белой скатертью с русской вышивкой, тоже качнулся, как и буфет. Вода в хрустальной вазе заколыхалась, свежие гроздья ярко-лиловой сирени вздрогнули, как будто подземный толчок тряхнул состарившийся дом.
Мутно-серая, увеличенная с любительского снимка фотография брата, висевшая на стене в рамке, почему-то все время сползала набок. Клавдия Александровна всякий раз поправляла ее, передвигая бечевку по гвоздю, но рамка через некоторое время опять висела криво. "Что же это такое! - с игривой укоризной в голосе говорила она Мише, круглолицему мальчику с нахмуренными бровями, под которыми задиристо улыбались глаза, глядящие прямо на Клаву. - Что за баловство! Опять покосился", - выговаривала она брату, и ей казалось, что улыбка его на мутноватой фотографии становилась мягче.
В этот день, в предвечерний час, когда в открытое окно привычным звучанием жизни влетели вместе с золотистым воздухом ласковые и радостные птичьи голоса, их свисточки, дудочки, трещотки, пискульки, сливающиеся в общий неясный звон, Клавдия Александровна обессиленно опустилась на стул и, локтями сдвинув скатерть, уронила голову на руки. Пальцы ее, костистые, жесткие пальцы старой машинистки, зарылись в волосах, застыли в оцепенении, словно бы замерзнув в снежной белизне.
Мальчик хмуро смотрел из серой дымки на постаревшую свою младшую сестру, затихшую в ожидании ночи и мучительной бессонницы под луной. А ей хотелось плакать. Она думала о бархатистых кротах, живущих в темноте подземелья. Маленькие слепые зверьки с лопатистыми лапами иногда попадались ей летом на лесных тропинках. Мухи, поблескивающие зелеными брюшками, всякие жучки и крохотные козявки возились, копошились в дохлых тушках лесных гномов, живущих под землей. Она даже подумала однажды, что кроты выходят умирать из-под земли на ее поверхность, под ночное небо, на вольный дух, освобождая свою обитель, темное подземелье от зловонного гниения… Эта мысль кольнула ее своей необычностью: люди освобождают поднебесное жилище и роют могилы, в то время как для кротов поверхность земли - безжизненное пространство, что-то вроде космоса. Насекомые быстро расправятся с маленькой тушкой и, накопив энергию, разлетятся, расползутся в разные стороны, и жизнь на земле и под землей пойдет своим чередом: никто не заметит исчезновения бархатного жителя подземелья.
Если бы Миша остался в живых, он был бы сейчас на пенсии - седенький жилистый старичок, как те ветераны, которых она видела на экране телевизора, - смущенные перед телекамерой, старые люди с медалями и орденами на пиджаках. Они стояли, скучившись возле Вечного огня. Каждому из них пионеры преподнесли по тюльпану. Старички держали эти тюльпаны, как зажженные свечи, и многие из них плакали, глядя на прозрачное, рвущееся на майском ветру пламя.
Брат ее мог стоять среди них. Но он там, в этом нервном, рваном, суматошном огне.
Лет двенадцать назад, морозным, звездным вечером, Игорь Степанович, ездивший тогда на "Москвиче", подвез ее до дома, и она пригласила его выпить чаю. Очень волновалась, излишне суетилась, зная, что жена Игоря Степановича в командировке, боялась и ждала бог знает чего, приготовившись ко всему. А когда он, выйдя во двор, слил горячую воду из радиатора машины…
- Утром разогреем самоварчик, - сказал он моложавым, зычным голосом. Она вздрогнула и переспросила:
- Утром?
А он вдруг сказал:
- У тебя, Клавочка, тишина… Дай мне отдохнуть в тишине. Здесь такая тишина, такие звезды, так хрустит снег… Я сейчас вышел и ахнул. Снег сверкает под фонарем, деревья в снегу, все искрится. Наши деды не знали такой красоты! Они не видели деревьев в снегу и вообще снега под электрическим светом. А это чудо! И вот что странно! - удивленно воскликнул он и неожиданно тихо, ласково позвал: - Иди ко мне… - Позвал так, что она не могла не подчиниться. - И вот что поразительно! - продолжал он, обнимая и поглаживая ее спину. - Смотрел сейчас на фонарь, а из чистого неба… звезды! В небе звезды, и откуда-то оттуда летят маленькие кристаллики. Это даже не снежинки… Ты слышишь меня?
- Ага, - на слабом выдохе откликалась Клавдия Александровна. - Ага…
- Это не снежинки, а крохотные звездочки, каждая не больше комарика и каждая сама по себе. Они сейчас летят и поблескивают в электрическом свете… Какая тут тишина!
- Ага, - слабеющим голосом отзывалась она, оглушенная и раздавленная своим повиновением, рабской подчиненностью самоуверенному мужчине, от которого пахло табачным пеплом и въевшимся в кожу лица миндально-тленно горьким одеколоном. - Ага…
Ей было стыдно за свое убогое, как ей казалось, непрочное, шаткое жилище, за грязную занавеску с желтыми потеками, за саму себя, не готовую, не умеющую, не знающую, как тут быть. "Ага, - рвалось из нее то ли восхищенное восклицание, то ли стон. - Ага…"
- Это кто? - спросил Игорь Степанович, увидев на стене портрет. - Племянник?
- Ага, - ответила она, но, спохватившись, поправилась. - Нет, не племянник…
- А кто же?
Она испуганно посмотрела на стену, увидела дымчатые очертания нахмуренного мальчика, вперившего в нее свой насмешливо-задумчивый взгляд, отстранилась от Игоря Степановича и, поправляя волосы, ответила чуть слышным, внятным голосом:
- Брат, - отворачиваясь и с трудом глотая сухость во рту.
- У тебя брат?!
- Был, да… Старший… Погиб… Довоенная карточка…
- Совсем не похож…
- Семнадцать лет… или даже шестнадцать.
- Все равно, - говорил Игорь Степанович, исподлобья разглядывая портрет Миши. - Все равно ничего общего.
- В маму, а я в отца…
- Может быть, - задумчиво говорил Игорь Степанович, закуривая папиросу (тогда он еще не курил сигар). - А что? - воскликнул он и запнулся…
- Что?
- Погиб?
- Да…
- Фу-фу-фу-фу…
И оба взглянули друг на друга, словно в доме появился третий.
- Какая здесь все-таки жуткая тишина. Что это? Звенит, звенит все время… А?
- Лампочка перегорает.
- Я думал, в ушах. Так-так-так… В таком возрасте! Мальчик. А может, это легче?
- А вы, Игорь…
Он тяжело посмотрел на нее и, надвинув на глаза воспаленные веки, ответил, понимая ее вопрос:
- Я моложе, чем вы думаете, Клавдия Александровна.
Потом она грела чайник и большую кастрюлю, ожидая над плиткой, когда закипит вода. Потом помогала Игорю Степановичу заливать горячую воду в промерзшую машину… Был уже поздний час. В овраге щелкнуло дерево, колкий этот звук, как будто топором по звонкому, промерзшему полену, одиноко и пугливо раздался вскриком в тишине ночи.
Она очень старалась, заглушая чрезмерным, угодливым рвением неловкость, возникшую между ними. Ей не терпелось остаться одной. То же самое, наверное, испытывал и он… "Лишь бы завелась", - думала она о машине, стекла и эмаль которой искрились жестким серым инеем.
Разбуженный стартер с натугой провернул в загустевшем масле коленчатый вал. Раздалась одна вспышка, другая… Но еще долго принимался и глохнул холодный мотор, пока наконец не взялся, подняв клубы пара…
Утром на том месте, где стояла машина, снег был пробуравлен горячей водой до земли и забрызган черной копотью, вылетавшей из выхлопной трубы, пока Игорь Степанович прогревал мотор.
С тех пор у Клавдии Александровны и сложились с шефом игриво-деловые отношения, словно и тот и другой не в силах были забыть растерянности, какая развела их зимней ночью. И если она вспоминала вдруг о той неловкости, в душе ее начинало что-то вскрикивать, стонать в стыдливом отчаянии, как если бы она вспоминала о самом позорном дне в своей жизни. "Шаловливые переливы, - твердила она заученную фразу, - игривой мысли… Шаловливые переливы… Ах, господи! Игривой мысли", - зачеркивая витиеватой фразочкой воскресшие картины.
А в птичий звон между тем ворвался и зазвучал, окреп, осилив все другие звуки, соловьиный голос. Он был так же ясен и чист, как диск огромной луны, подозрительно, немо и холодно восходящей в свой час на иссиня-блеклое небо.