Король Королевской избушки - Николай Батурин 16 стр.


- За тебя, Мустела, и за тебя, харза; за вас, пихтовая и лиственничная белки, за тебя, премудрый глухарь, - за ваше здоровье!.. Хотя ваше здоровье теперь хуже некуда… - И он выпил половину, похлебал глухариного супа и закусил соленым хариусом. На душе стало ясно, будто протерли запотевшее зеркало. Во всем теле что-то остро и мелко засновало, точно в большом летнем муравейнике. Как всегда в таких случаях, он почувствовал непреодолимое желание говорить. За время одиночества в нем затаилось много слов - наивных и доверчивых, яростных, непристойных, слов надежды и преданности. И хотя человеческая речь не была для него святыней, а лишь средством общения, он все же не мог ее забыть. Ведь общение со многими людьми возможно только при помощи слов. В безмерном мире - в лесу, на море и в пустыне - универсальным средством общения было молчание, но так и вовсе можно разучиться говорить. А все-таки приятно чувствовать, как барахтается во рту язык, ощущать его толчки и прикосновения к нёбу - все, что сопровождает говорение.

- Эй, клыкастые, сюда! - позвал он собак. Те послушно приблизились. Они по опыту знали: эта бутылка с резиновой пробкой на столе означает для них лакомые куски под столом; нужно только неподвижно сидеть и внимательно слушать все эти долгие возвышенные речи, возможные только между людьми известного круга или же между одним таким человеком и сибирскими лайками черной и рыжей масти. - Ладно, получайте свою долю, - сказал он поскуливавшим собакам, разрывая кусок дичи. - Да я о вас неплохо думаю, - продолжал он напрягшимся от усилия голосом, - хотя и смотрю на вас сверху вниз… Ну, кому какой? - спросил он, взвешивая в руках куски мяса. - Каждому по заслугам?.. Что, не подходит? - Он увидел, как черная собака отворачивает морду. - Тогда каждому не по заслугам. Ну вот, и договорились. - Он бросил собакам мясо и поднял кружку, чтобы освободить ее для чая. - Это ничего… - несвязно бормотал он, доливая спирту. - Сегодня ты заслужил, вернее, он заслужил, благодаря кому тебе повезло. А если бы не повезло, ну что ж, тогда бы за невезенье… Пить можно по-всякому - спирт так же относится к безмерному миру, как головокружение к высоте. Да… Или как безволие к пустоте… Ну что, псины, хорошие мои охотничьи псы, - за ваше здоровье, и за мое - к счастью, не знаю я, за чье, и за здоровье всех остальных, за здоровье старого эвенка и за здоровье других, помоложе. За здоровье тех, кто сейчас там, где им нужно быть, и тех, кто там, где им быть не нужно. - Он поднял кружку так высоко, что чуть было не сбил лампу; огонь замигал под стеклом, но все же не погас. - Ох, чуть было не загасил светильник, - сказал он на это. - Ну и что, другим от этого темней бы не стало… Да, - обратился он к навострившим уши собакам, - надо так уметь гасить светильники, чтобы от этого никому темнее не стало… А еще лучше уметь их зажигать, эти лампы. Или глаза человеческие, чтобы мир от этого становился светлее. - В его голове ворочались угловатые мысли - об этом округлом, необъятном мире. И он пришел к выводу, что этот понятный, но и загадочный, таящий в себе многие опасности мир вполне подходящее место для житья. - Может, есть и более прекрасные и совершенные миры, но в них люди не смогли бы существовать, - рассуждал он. - Они существовали бы на поверхности бытия, но не проникали бы вглубь. У них на шеях висели бы медали, свидетельствующие о чистоте породы, - засмеялся он.

Спирта он больше не подливал, заткнул резиновую пробку поглубже в горлышко и поставил бутылку обратно под нары.

- Спирт и тогда хорош, когда от него что-нибудь остается… Помня о своих обязанностях, не забывая о своих слабостях, выпьем теперь чаю. - Он налил до краев крепкого ароматного чая, темно-коричневого, как болотная вода, бросил несколько кусков сахару и зажал кружку в ладонях, опершись на них головой. Ему было хорошо, очень хорошо; об этом свидетельствовали его растянутый в улыбке рот и широко раскрытые глаза. Его облик так быстро менялся, что лежащие собаки то и дело настораживали уши. Его мысли блуждали где-то в прошлом, проходили, не задерживаясь, мимо настоящего и заглядывали далеко в будущее. От горьких раздумий он переходил к сладким грезам, например когда думал о комнате, полной кареглазых детишек, которым так и не суждено было появиться на свет, потому что он так и не встретил их маму. Он усмехнулся цинично, подумав, что женатый человек - словно рыба в садке… Но ему-то что из того? Сам он все так же в воде, по-прежнему рыба. И новое странствие тут же отразилось на его лице. Как заслуженный воин перебирает застарелые рубцы, так и он стал вспоминать старые добрые битвы, где ему посчастливилось получить эти раны.

Он сидел над дымящейся кружкой чая. Спирт и дурманяще крепкий чай - двое хитрых на одного простодушного. Его глаза гасли, он все больше оседал, словно проколотая резиновая игрушка. Вот так, успокоишься, а там недалеко и до отчаяния, в этом он отдавал себе отчет…

- Ах, ладно, похандрю еще немного… Ерунда это хваленое самообладание. Есть такие вещи, пустяки вроде… Откажешься - и тут же забудешь, - бормотал он. Тяжелая усталость осела в костях, мышцы размякли, он все оседал, как ком снега вблизи огня. Еще немного, и он заснул бы за столом, если бы Рыжая, опершись на него обеими лапами, не уткнулась холодным носом ему в шею. Он заставил себя выпрямиться, туман, застилавший ему взор, рассеялся, и он снова оказался посреди своего времени, в своем веке, посреди неотложных вечерних дел. - Ну что ты, - успокоил он рыжую, которая радовалась его пробуждению больше его самого. - Вечно ты нос суешь то в чужую нору, то в чужой сон, - ворчал охотник.

Двумя поленьями он поддержал угасающий огонь, убрал со стола и остатками чая вымыл посуду. Затем подтащил распялку от угла поближе к лампе. Накинув пыжиковый жилет и надев на босу ногу обрезанные валенки, вышел из сеней на улицу. Задрал лицо к небу; там неподвижно стояли кучевые облака, будто стадо овец на ночном лугу. Он смотрел, как расположены звезды, как стоит луна по отношению к Трем Братьям, - и там и тут выходило одно и то же время.

- Эта луна знай себе вперед убегает… - проворчал он. - И все потому, что ей не от кого отставать.

Возвращаясь в избушку, он захватил в сенях бурак и вывалил из него все на пол возле распялки. Окоченевшие зверьки упали на пол с глухим, потусторонним звуком, но он не задел слуха охотника. Этот звук просто дошел до него, как звук от сохи, переворачивающей пласты земли, доходит до слуха пахаря. Звуки жизни и звуки смерти равноценны, не человек их выдумал, и не он их заглушит.

На обработку шкурок ушло часа два, хотя он делал это умело и быстро. Поглаживая тронутый сединой мех Мустелы, он преисполнился гордости, как, наверно, и любой бы другой охотник, хотя в эту минуту он вовсе не думал о цене, которую назначат на приемном пункте. Во всем, что редко, есть своя особая ценность. Но подобное отношение к ценности Мустелы вызвало в нем возражение: если все, что редко, дорого, почему тогда милосердие так дешево?

За этой ежевечерней, на первый взгляд простой работой мысли его уходили куда-то вглубь. Видимо, и человеческие ценности, и окружающие явления происходят одно из другого - хорошее из плохого, жизнь из самой смерти. Все человеческие чувства, какими бы возвышенными они ни были, все откровения человеческой жизни имеют и свою скрытую сторону - как айсберги, видимой частью которых мы восторгаемся, имеют подводную часть, вызывающую меньший восторг.

- Так оно и есть… И, наверное, иначе быть не может… Человеческая душа весьма спорная вещь, - заключил он. - А если человеческая душа вещь спорная, то и сам человек спорен.

Закончив работу, он разложил натянутые на правилки шкурки на сушильных жердях; беличьи шкурки повесил на деревянные клинья, торчащие из стен. Черная, потревоженная во сне, вслепую залаяла на шкурки.

- Ого, - посмотрел он на собаку с удивлением. - Это уже сверхусердие… А может, ты сверхсобака?.. Тогда почему бы тебе не поохотиться за тенями? Получим две шкурки сразу - одну с соболя, другую с тени… Ну-ну, без сентиментальностей… Марш под нары!

Отмывая кровь на руках, он взглянул на спальный мешок, но не стал его разворачивать, а подошел к рабочему столику. Вытащил из-под него четыре калила и сунул их в тлеющие угли… Времени для сна оставалось немного, но он привык довольствоваться парой часов короткого охотничьего сна, а порой и вовсе не спать. Отоспаться за бессонные ночи и даже впрок он всегда мог в метель.

- А то, выходит, времени нет, а спать приходится, - сказал он кому-то, находившемуся тут же, неподалеку… Потом снял с жерди берестяной бурак, покрутил его в руках, прощупал все стыки, прошитые полосками сыромятины, не лопнула ли где береста. Затем сел на чурбак перед печкой и, поставив бурак перед собой, зажал его коленями. - Сделаем из тебя писаного красавца. А то какая от тебя польза, от некрасивого, - объяснил он бураку. Смочил водой бледно-желтую поверхность бересты, чтобы не загоралась, и вытащил из углей первое калило… Вскоре в избушке стало угарно, из глаз у него потекли слезы, поэтому смачивать бересту уже почти не было нужды; деревянные ручки у каждого калила наполовину обуглились, так что узоры украшали поочередно то бурак, то его пальцы… - Не нашел в тайге дерева новые ручки выточить - поищи тогда материала для новых рук, - сказал он этому растяпе, а сам все дул себе на пальцы…

Калила поочередно ныряли в огонь, прихотливые узоры ложились на желтую поверхность бересты. Это не были изображения птиц, рыб или зверей, уместные на охотничьем бураке. Это было совсем не то.

- Что там ни говори, а выжигание - большое искусство, - пробурчал он с усмешкой. - Разве только прожигание жизни - еще большее. - Он выхватил из огня очередное калило и прочертил по шипящей бересте ряд зигзагов. Синевато-зеленые вспышки, вскипавшие под кончиком калила, тут же гасли. Крышка и часть стенки были уже расписаны, но никакого орнамента пока не вырисовывалось. - Старый эвенк скажет, это все равно что муравьиная тропа, никуда не ведет… Обязательно так и скажет. И еще добавит, если дороги нет, надо хоть направление знать… Направление? - сказал он как бы в ответ эвенку. - А что, вот выберешь направление и пойдешь в обратную сторону - уж куда-нибудь обязательно выйдешь…

Пока железо накалялось, он разглядывал бурак, отставив его на вытянутую руку. Дальше смотришь - больше видишь. Если, конечно, смотреть своими, а не чужими глазами. И он тут же возразил возможному критику:

- Самые красивые узоры не те, что видны простым глазом, а те, о которых догадываешься. Линии должны быть тонкие, местами обрывающиеся, чтобы каждый мог соединить их в зависимости от того, как он видит. Да, - продолжал он, гася вспыхнувшую бересту, - линии должны быть точные, тонкие и не слишком глубокие… Но самые красивые узоры - это те, которые мы ухитримся не выжечь…

Пыхтя в желтом дыму и роняя слезы, он склонился над бураком и калилами, точно алхимик над тиглем и ретортой, простодушно надеясь, что эликсир, выделенный из его уменья и восторга, может кому-то пригодиться. "Как бы там ни было, я все равно буду спорить с эвенком, что узорчатый бурак, хоть какой полный, носить куда легче… Красивая ноша - легкая ноша". Он взгрустнул немного, вспомнив друга эвенка, с которым можно было долго молчать и спорить до бесконечности, так что оба оставались правы. Но где его взять, эвенка тут не было. "Те верные, те преданные, которые всегда с нами, - это мы сами".

Бурак весь покрылся узорами. Беспорядочные, без начала, без хоть сколько-нибудь определенного конца, они явно свидетельствовали, что мастер и его работа действительно одно и то же.

Он встал с чурбака, размялся немного, принес с рабочего стола бутылку олифы и кусок наждачной бумаги. Очистил узор от окалины, сдул коричневую пыль, пропитал весь бурак олифой. Он стал желтый, красивый, во всяком случае вполне оправдывал столь долгую работу.

Он подвесил бурак обратно на жердь дожидаться своего времени - оно и у вещей может наступить раньше срока. Потом еще раз вымыл руки и проворчал:

- Мой их сколько хочешь, а кто в любой момент поручится, что его руки чистые?.. - Потом крикнул собак: - Эй вы, зубастые! Вон дерево на дворе еще не обмочено! - и открыл дверь. - Ишь, барская порода… Может, его сюда принести?! - прикрикнул он на Рыжую, которая продолжала спать под нарами и делала вид, что это относится ко всем лайкам, за исключением рыжих. - И рыжих тоже касается! - уточнил охотник. Он никогда не оставлял собак в избушке дольше пары часов, чтобы не привыкали к теплу. Хорошая охотничья собака должна оставаться диким животным. - Это вам на пользу, - сказал он собакам вдогонку. - Чувства острее будут, да и сонная болезнь не одолеет…

Оставив дверь открытой, он разогнал дым брезентовой курткой. Но острый запах дегтя все еще чувствовался в избушке, пристал к одежде.

- Завтра к зверю и против ветра не подходи, - сказал он, развешивая одежду во дворе, чтобы проветрилась.

Он с грохотом захлопнул дверь избушки и повернул навертыш. Затем подкинул в печку несколько смолистых поленьев, сверху положил пару лиственничных кругляшков посырее, чтобы огонь не так скоро погас, и задул лампу. Его сразу одолел сон, точно раненого, едва дотянувшего до лазарета. Уже в полусне он развернул мешок. Погрузился в прохладу мешка, будто в запоздалые объятия, и сказал:

- Ну вот… Теперь можно забыть на несколько часов, где ты и кто ты. - Застегнул мешок до половины и достал с полки "Север". Раскурил папиросу, мысленно окинул весь прошедший день и отложил в сторону - старая обувь может еще пригодиться, если выяснится, что новая жмет. Он попыхивал папиросой и слушал ночные голоса, те, что рождались в избушке, и те, что доносились снаружи. Собаки изредка взлаивали на ночь: на день они лаяли гораздо чаще. Время от времени потрескивали на морозе деревья, точно выстрелы навыворот.

В избушке слышалось шипенье горящих дров, будто попыхивание паровоза на станции, да щебет мышей под полом, будто чириканье воробьев на перроне.

Он сделал последнюю, самую глубокую затяжку, так что окурок обжег ему язык; табачная фабрика далеко, приходилось экономить. Он бросил окурок под плиту и повернулся на бок, лицом к окну, где на снегу отражался лунный свет, хотя самой луны не было.

- Это как будто человек здесь, хотя сам он далеко, - сонно бормотал он. Теперь он уже ничего не слышал, только слушал. В избушке, вокруг нее и над ней, среди дремучих елей, стояла такая тишина, какая бывает на ярмарке, где торгуют снами. Или какая стояла наяву - в избушке, вокруг нее и над ней, среди дремучих елей. В его угасающем сознании мелькнули ушедшие число и день. - Среда следом за вторником все-таки будущее, - пробормотал он уже во сне.

На рассвете его разбудило повизгивание собак и щебет мышей. Он лежал все в том же положении, что и вчера, лицом к окну. Открыв глаза, он увидел в запотевшем окне две собачьи морды - деловую черную и хитроватую рыжую. По их виду можно было догадаться, что хвосты у них за ночь хорошо отдохнули.

Он еще повалялся немного в полусне, к которому уже примешивались заботы начинавшегося дня. Дрожь, как от холода, помогла ему стряхнуть остатки сна. Он расстегнул мешок и выбрался из него на холодный пол. Первым делом он зажег лампу, потом растопил печку, которая тут же стала давать тепло. Сумрачное нутро избушки разгорелось; колеблющиеся блики от лампы и отсветы пламени соединились на стене, будто в пантомиме.

Он сунул босые ноги в унты, нахлобучил шапку, словно хотел натянуть ее на самые плечи. Когда он толкнул дверь, мимо него проскочили две заиндевевшие взбудораженные псины. Они разом прыгнули на него, пытаясь своими длинными бледно-розовыми языками дотянуться до лица…

- У вас всё нежности… Пока лимит не кончится. Сколько-то "здрасьте", сколько-то "спокойной ночи" - и всё, больше не отпущено, - унимал он собак. Не дослушав его, они улеглись поближе к печке и принялись скусывать с лап ледяной нарост. - Похоже, утреннюю пробежку вы уже сделали, а?.. Ну и как, хорош сегодня снег? - говорил он, возвращаясь со двора с охапкой проветренной одежды.

Он развесил все вокруг печки, чтобы согрелось; одежда пахла морозом, снегом и озоном. И от этой смеси запахов его разом пронзила тоска по лесу…

- И когда же ты успокоишься, когда твои глаза и уши насытятся всем этим? Тогда, видно, когда их землей забьет!

В глубине души хронический волынщик, он вдруг стал подгонять себя, будто боялся отстать неизвестно от чего. Он раздул огонь, согрел остатки чая, поджарил несколько ломтей сохатины с луком и пару размоченных сухарей. Он быстро ел, поглядывая в окно, словно его там ждал соседский мальчишка и неразоренное воронье гнездо. Заря поджимала, и тусклое чье-то лицо за окном расплывалось, будто приближаясь, становилось все светлее. Он поспешно сунул в бурак свой дневной рацион; к вечеру надо успеть к следующей, третьей избушке на путике. Когда это ему не удавалось, он ночевал, пройдя примерно три четверти пути, в снежной избушке без печки, где у него были припасены провиант, чайник, патроны и олений спальник. Упаковав бурак, он обулся и надел все теплое. Затем снял с жердей и осмотрел высохшие шкурки… Странно, Мустела теперь не радовала его, как вчера. Красота соболя и радость охотника стерлись от соприкосновения со временем и привычкой.

- Ничего, - сказал он, подвешивая под потолок, чтоб мыши не достали, вывернутые шкурки. - Маленькое разочарование каждому позволено. - Закинув бурак за спину, он повесил на плечо связанные рукавицы и вышел во двор вслед за собаками. Для кого двор целый лес, а для кого тесный квадрат асфальта, заставленный мусорными ящиками, можно было подумать. Но он все же был не из тех, кто равнодушие к внешнему миру оправдывает двойным вниманием к самому себе.

Он взял свои широкие охотничьи лыжи, прислоненные на ночь к стене, бросил их на снег. Он пошел по вчерашним, уходящим в прошлое следам. Прошлое - это все-таки что-то надежное, чего не скажешь о будущем. Опыт человека питается прошлым, а будущее его истощает.

Сумеречная снежная целина казалась ему в эту рань выкрашенными в цвет слоновой кости широко распахнутыми дверьми, в которые он торопился войти.

Дойдя до взгорья, откуда он вчера свернул с тропы напрямик к избушке, повернул на северо-восток и поднялся по длинному, пологому склону сопки. Надеясь на свои длинные ноги, он рассчитывал попасть в лощину еще до восхода солнца. И, размышляя о всяких трудностях, сказал почти вслух: "Имей хоть какие длинные ноги, а раньше себя все равно не придешь". Среди сурового зимнего пейзажа пейзаж его лица казался летним: на фоне белых склонов зеленели глаза, как свежие листья, а скуластые обросшие щеки выпирали, как замшелые камни… Если глядеть его летними глазами, то вершины сопок, покрытые заснеженным лесом, казались седыми головами, у которых вёсны еще впереди. Он внимательно разглядывал, распутывал следы, твердо зная, что они ведут к какой-нибудь неожиданности или случайности… "А что же еще может быть, если не случайность или неожиданность?!"

Назад Дальше