Король Королевской избушки - Николай Батурин 20 стр.


Он вышел к притоку Хариусовой реки. Это была узкая речка с крутым, осыпающимся берегом, спуститься по которому на лыжах было невозможно. Он остановился на высокой скуле завьюженного берега, чтобы без лыж сойти вслед за своими летними мыслями, уже спускающимися по буро-зеленому склону к тихой заводи, на которой зеленые ладони кувшинок ловили солнечные лучи, осыпавшиеся с мохнатых лап частого ельника. Ниже заводи тянулась стремнина, которая, захлебываясь, никак не могла выговориться, - мешали торчащие из воды валуны, никогда не разжимавшие своих коричневых челюстей. В зыбком течении этой стремнины под покровом травяной бороды Водяного паслись его самые тучные косяки рыб: резвясь, они то и дело опрокидывались над стремниной маленькой радугой, а может, это радужные краски рыб играли на солнце. Рыбача поздним летом, он простаивал здесь часами, подпираемый собственной тенью, на каменистом убережье говорливой быстрины, первобытно голый в горячем пламени солнца, чтобы запастись теплом на всю долгую суровую зиму. Он стоял там так долго и так неподвижно, что сливался с окружавшей его живой природой, такой же, как и она, безбоязненный и доверчиво открытый… Прямо подле его ног, на речном песке, трясогузки оставляли автограммы своих следов; тут же, в тени прибрежного ракитника, блаженствовала камышовка, в истоме раскинув крылья. В горячем песке намывного острова парилась семейка глухарей, предвещая дождь. Он стоял там как первобытный человек, еще ничего не ведающий о тысячеликой опасности цивилизации, грозящей оторвать его от своего времени и лишить сил противостоять ей. Он еще не изобрел штанов, он еще мог без принуждения присваивать и без условий отдавать… Ух ты, какая большая, красивая рыбина клюнула! Серо-зеленая, сверкающая каплями воды, словно подцепленный якорем океанского парохода ял, обросший мхом и заполненный до краев жемчугом; спинной плавник у этой рыбы - как раскрытый веер прекрасной гейши. Он прижал извивающуюся рыбу к голой груди. Она была холодная, точно щека на ветру. К вечеру его брезентовое ведро переполнялось рыбой, точно покрывалось серебряным блюдом, позеленевшим по краям от времени. Но что значило для него серебро и что значило золото?! На его шкале ценностей они находились где-то ниже добротной стали ножа или шила. Он знал золотоносные обнажения и ручьи, где при помощи самого примитивного лотка можно было намыть состояние. И пустить себя по миру. Он взял рыбу и прошел несколько сот шагов вниз по реке, где был брод. Тепло-влажный ветер, полосатый от вечерних теней, шелестел в кустах смородины, бахромивших рукава реки. Смородина перезрела: черные, туго налитые, крупные ягоды от соприкосновения с ветром ссыпались в желоб тропы; он ступал будто в давильном чане, слегка пошатываясь - то ли от паров молодого вина, то ли сморенный жарким днем. На перекате он перешел реку; шершаво-холодная, как напильник, остуженная вечной мерзлотой вода едва доходила ему до колен. Стояла удушливая жара, тело полыхало под солнцем, кожа была чувствительна к тысячам уколов. Он опрокинул себя в мелководье и, переворачиваясь с боку на бок, наблюдал, как перемешивались в воде сиренево-лиловый и конопляно-желтый цвета вечернего солнца. Выбравшись на берег, он поставил свое тело обсохнуть на ветру, а сам устремился за горизонт, подернутый дымом полыхающей где-то тайги, - ведь взор его не замыкался полем зрения. Огромное оплывшее солнце просвечивало сквозь дымку, как горнило сквозь чад кузницы. Черно-синяя грозовая туча приближалась с верховым ветром; из дыма лесного пала и знойного марева рождались удивительно красивые черно-синие грозовые тучи. Он вслушивался в таинственный шелест приближавшихся огромных крыльев и вспомнил запоздавшее теперь предсказание черных глухариных крыльев - веки дня смежились. Первые теплые чистые капли дождя встретили его поднятое кверху лицо, как поцелуи ребенка. И тотчас ударил ливень. Он очнулся, схватил ведро и кинулся со всех ног к своей хиже - шалашу на береговом уступе. Он пробирался сквозь частые, тяжелые, почти твердые струи, плечом вперед сквозь дождевую чащу, пахнущую дымом и озоном, в которой можно было заблудиться. Он повесил ведро на клин, вбитый в дерево, и пролез сквозь узкий низкий проход в сумрачную, пахнущую свежескошенным сеном хижу, крытую сверху и по бокам еловой корой. Она была слишком низка, чтобы стоять, и он сел на спальный мешок, разложенный на сене, вытерся насухо рубашкой и забрался в прохладный и чистый, пахнущий недавней субботой мешок… Тяжелый дождь валился с высоты на крышу, зияющую глазками выпавших сучков. Когда он закрыл глаза, ему показалось, будто он лежит на дне реки, под водопадом: зеленовато-серые водоросли оплели крышу, в стены тыкались стаи рыб - изнутри или снаружи, не разобрать - он уже спал…

Большими скачками мимо пронеслись заснеженные собаки, унося с собой его летние грезы; оказавшись внизу, на речном льду, они стряхнули с себя снег и стали яростно отдирать лед с лап - их рабочий день на этом кончался.

Склоняясь к креплениям лыж, он глубоко вздохнул - большой клуб летнего воздуха, воздуха прошлого, вырвался из него, с горьким запахом лесной гари, с пресным запахом воды, грибным и ягодным запахом, запахом замшелых валунов после дождя, запахом раскаленных от солнечных лучей смолистых кедров. Отстегнув лыжи и выпрямившись, он вдохнул воздуха настоящего - морозного, перехватывающего дыхание, в котором как бы реяли иголочки льда; глоток такого воздуха отрезвляет пьяного и пьянит трезвого.

С лыжами на плече, короткими прыжками он спускался боком по съезжавшему вместе с ним склону, сквозь снежную пыль, вьющуюся с уступа над головой. На перекате торчали из льда валуны, точно коленки заснувшего Водяного. Наконец-то стремнина выговорилась и онемела; ее гомон не проникал сквозь лед и снежную обивку в высокую, высокомерную тишину, и если бы ему вдруг удалось пробиться сквозь лед, это был бы неуместный звук, словно шум транзистора в тихом соборе.

Цепочка собачьих следов уходила по склону вверх, но он не пошел по ним, а, перерезав их лыжней, спустился вниз по реке, к омуту. Нависшая над рекой, будто застывшая в падении буро-зеленая скала предохранила омут от заноса: лед покрывал тонкий слой сухого снега, будто пыль отшлифованную латунную пластину. Он смел снег лыжей, как делает мойщик окон, даже заглянул внутрь, в темную глубину, но огни были погашены, комнаты темны.

Он расчистил подходящее окошко во льду и посмотрел на горизонт - послезакатное свечение, как поминки на красных развалинах солнца, - и сказал про себя: "На час-другой еще хватит свечей… Нужно торопиться". Прибавив шагу, он вскоре появился возле хижи, где собаки приветствовали его радостным визгом и ритуальным танцем ловли хвоста. Хижа, втиснутая между толстыми соснами и зарослями можжевельника, не была завьюжена, от нее веяло домашним очагом. Поленницы соснового щепанца рядились вдоль стен; желтоватые, с темными проемами, они казались сотами диких пчел в распиленном дупле. После столь долгого, утомительного пути иные захотели бы - и такие нашлись бы, увидев это крошечное таежное капище, - поскорее забыть эти бесконечные колоннады тайги, закрыть белый цвет.

- Что такое желания? Это произвол над самим собой - я не хочу, и все тут! Отдыхать, - бормотал он, сходя с лыж и засовывая в низкий лаз бурак и тозку. Внушая себе, как приятно идти по твердому кирпичнокрасному, обожженному закатным солнцем насту, стал пробираться по тяжелому снегу туда, где между сосен возвышался небольшой лабаз под пологим навесом. Взобравшись по наклонной балке с вырубленными ступеньками на узкий лоток перед маленьким люком, открыл его и вытащил оттуда на совесть запеленатый сверток. Размотал старые, изъеденные мышами шкурки, вынул из свертка термос и поболтал его над ухом - вода не замерзла.

- Ха, ну и зима нынче! - проговорил он, явно путая термос с термометром. Затем достал из лабаза плоскую жестяную коробочку и щепкой выловил из термоса несколько водяных блох… - Холодновато, да? - подышал на едва шевелившихся насекомых. - Термос - это ваш Крым… Все до того намерзлись, только и норовят в Крым да на Золотые Пески… Да, так оно всегда: одни ищут для тела, другие для души - каждый свое…

Он подышал на водяных блох, чтобы они не замерзли по дороге из термоса в меховую рукавицу. Сунув термос на место и прихватив с собой кое-что из еды, спустился вниз.

Под стрехой отыскал секушу, короткую зимнюю удочку, самодельный бур и еще бледно-желтый бурак, украшенный рыбьей чешуей.

Когда он спустился к реке, зарево заката, замешенное на клюквенно-красном и морошково-желтом, заполнило просветы между кронами лесного массива на горизонте, как зарево пожара заполняет бойницы в крепостной стене. Но и он не терял времени - быстро встал на колени и пробурил лунку в нетолстом льду, какой бывает на быстрых таежных реках ранней зимой. Затем наживил водяную блоху и забросил леску в омут почти на самое дно… В подводном мире тоже есть хронические одиночки, отставшие от осеннего хода одиночные жировые хариусы, великие отшельники, которые предпочитают всеобщей осенней гонке, похожей скорее на паническое бегство, зимовку в задумчивой тишине глубоководья. Он ждал. Выжидал, пока рыбы, которых немного было в одном омуте, подойдут к наживке. Он рассуждал так: "Уж вы-то у себя на глубинке не станете толкаться из-за каждой упавшей в воду крошки. Не то что суматошные хапуги, носящиеся стаями по верховодью. Вы-то переждете… Кому выпадет - в данном случае кому не выпадет, - того счастье, а если счастья нет, тоже переждете… Уголки губ у вас опущены книзу, но это не от разочарования или беспомощности, скорее от невозможности изъясняться словами…" Он совершенно точно знал, что рыбы не немы, просто голоса в воде возникают и исчезают одновременно. Так что слова одной никогда не достигают другой рыбы, как порой слова одного человека не доходят до другого, застревая в еще более плотной среде безразличия.

Через некоторое время распуганные скрежетом бура рыбы скопились у приманки. Он почувствовал первую поклевку, быстро подсек и стал равномерно наматывать леску на удилище. Хариус был средний, даром что первый, и свободно прошел сквозь лунку. Он бросил бьющуюся рыбину на лед, где рыжая собака дружески положила ей лапу на плечо, слишком дружески, так что у рыбы и дух вон. Он снова наживил блоху и подумал, что должен выловить по крайней мере пять таких хариусов, чтобы хватило на уху, без горючего, для одного охотника и двух его собак. Оживление, сопровождавшее первую добычу, улеглось, и вновь обступившая его глухая тишина тайги показалась еще более непроницаемой, давящей, извечной - от этого любой мог прийти в отчаянье, любой, кто еще не отчаялся. Он знал об этой опасности и лечился тем, что глухой тишине мира противодействовал тишиной, которая живет внутри каждого, кто обрел однажды родину своего сердца.

Тут он почувствовал второй рывок, сильнее предыдущего, так что его рука дернулась вниз. Он очнулся, бродяги-мысли вылетели из головы, точно осы из потревоженного куста жимолости.

- Поспешай медленно, - поучал он себя, наматывая леску. - Смотри-ка, отшельник, а жирен, как пудовый таймень… как тень пудового тайменя.

Он вытащил и этого хариуса, причем вынужден был расширить лунку. Короткий час до полного угасания зари разделился, по частоте клева, на два неравных отрезка, измеряемых одной третью и одной шестой частью улова. Он сложил хариусов в бурак, а трех оставшихся блох отпустил в воду, подумав, причем совершенно серьезно, хотя многие, может быть, сочли бы это циничным: "Доброму Духу для возмещения причиненного ущерба и в знак права на будущий улов". И вот он уже идет назад сквозь сгущающиеся сумерки; за спиной белеет прямоугольный бурак с торчащим из него удилищем-антенной, будто рация, которую иной таскает на себе как единственную связь с миром. Свою связь с миром он носил в себе. Шел следом за собаками, которые в сумерках, казалось, стояли на месте, загнув хвосты, будто дужки садовых корзин с черной и рыжей землей. Подойдя к хиже, приступил к своим ежевечерним делам.

Пока варился ужин, занимался пушниной, облегчая зверьков от ненужного им теперь тела. Сварив уху и глухаря, поел сам и накормил собак; они лежали теперь в тепле костра, прикрытые распушенными хвостами, потучневшие и невыразимо спокойные, однако сквозь внешнюю благочестивость и умиротворенность время от времени прорывалось по-волчьему злое урчание, первобытно-дикий непримиримый рык, а из-под вздрагивающей губы проблескивал желтоватый клык, как прямая угроза всемогущей деснице человека, дерзнувшего управлять природой. Он смотрел на собак и не узнавал их: "Удивительно, только во сне они становятся теми, кто они по существу есть". От этого странного противоречия, точно от корня, ответвилась другая мысль и пошла по пути, где не было ни собак, ни даже их следов; там были другие следы, и он устремился по ним, доверяя своему охотничьему чутью больше, нежели зарубкам "доказано", "несомненно", "бесспорно". Он смотрел в костер сквозь тонкие трепещущие покрывала пламени и был поглощен странными думами, заставлявшими трепетать его самого, ибо они касались его как охотника в ничтожной степени. Его мысль пыталась охватить весь мир, пустыни и моря, небо и землю. Мир представлялся ему чем-то нереальным, от чего он вместе с тайгой был начисто оторван. Мир, который ты не обрел, но уже потерял. Но разве есть нечто среднее между этими двумя исходами: потерять весь мир и найти себя или обрести мир и потерять себя? В его мыслях зияла брешь, и, сам того не ведая, он был ведо́м туда, где одного разума было мало, чтобы эту брешь заделать. Он думал о том, как стать человеком: "Жизни мало, чтобы стать человеком; для этого нужно много жизней, обобщенного опыта многих жизней, и это было бы возможно, если бы Век стал Вечностью". Он думал также о том, как остаться человеком: о добре и зле, о равнодушии - человеческой особенности; он предпочитал зло равнодушию: "У зла, по крайней мере, есть свое лицо и характер, чего нет у равнодушия".

Сидя напротив дрожащих языков гаснущего костра, среди хоровода теней на поленьях, он загляделся на погасшие черные угольки, словно агатовые изваяния, и на крошечные, точно яшмовые фигурки, натеки лиственничной смолы на снегу. И, сидя так посреди бесконечных странствий дум и странных выдумок огня, вдруг рухнул наземь, как снег с пихты, получившей удар топором. Падая ничком, инстинктивно сквозь сон вытянул руки вперед и угодил ими в костер, отчего тут же очнулся.

- Вот те раз… Свалял дурака - уснул, не пожелав себе спокойной ночи, - пробормотал он, поднимаясь и отряхивая пепел. - Да-а, свалял дурака; тут шутки плохи - вот так, на полушаге, полуслове, полумысли, вдруг свалиться… Хорошо бы еще - от усталости. - Он никак не мог простить себе этой слабости. Он отогнал проснувшихся собак: - Пошли-ка спать, поищите себе сугроб помягче и потеплее. - Сам же вытащил из хижи двойной олений мешок и стал согревать его над костром, подняв лицо к ночному небу, похожему на темную водную гладь в серебрящихся дождевых пузырьках. Заострив взгляд, проткнул некоторые из них: "Полярная ось?.. Так… Теперь по прямой на северо-восток… Теперь от этого звездного выступа вниз на двугорбую сопку… Значит, около одиннадцати". Он счел, что для детей идти спать уже поздно, для ребячливых - самое время, для деловых - в любое время слишком рано, влюбленные и сумасшедшие могут спать по очереди, а солдатам, наоборот, спать никогда нельзя.

Теперь мешок согрелся изнутри. Он торопливо скатал его, чтобы тепло не разбрелось куда-нибудь по сосенкам, для которых тепло - это холод, а жара - убийственный мороз. Он сунул мешок в лаз хижи, протиснулся сам и закрыл отверстие, потом зажег керосиновую лампу на плоском камне, и хижа осветилась красноватым светом. Это был все тот же летний шалаш с летними охапками сена: пырей, росянка, крестовник, кровавница и совсем безобидный тысячелистник. Пахло жухлой травой, еловой корой и морозом, а благодаря керосину, железу и табаку - цивилизацией. Тут не было ни особого уюта, ни простора, но тут можно было спать - даже проспать погребальную вьюгу, и, несмотря на тесноту, сквозь тонкие стены можно было ощутить простор, пронизывающий все внутри и вовне, простор, который разрушал трехмерность пространства и образовывал Безмерный мир.

Он быстро разделся, засунув верхнюю одежду и унты в изножие спального мешка, чтобы утром надеть их теплыми. Затем отломил кусочек от хвостатого женьшеня, подвешенного к кровле, и забрался, не снимая меховой шапки и носков, в мешок. У женьшеня был вкус и запах корня жизни… А корень смерти - каков он на вкус? Таким любопытством он не отличался, это могло интересовать разве что самоубийц. Природа исключала такой интерес, живых она заставляла искать и познавать только корень жизни: каков он на вкус и какой у него запах? Засыпая, он бормотал еще обрывки фраз:

- Усталость… приятная ноша, если можно вовремя снять… если она не придавит тебя… Если ты устал, значит, жил… Жизнь… корень жизни… дорогой - сто двадцать граммов… Ищи в тени… не выносит света… ищи, докапывайся, береги… сто два… дешево… редкий корень.

Он вдруг смолк, но это не значило, что он заснул. Задремали только губы. Сменяя слова, в памяти начали вырисовываться отрывочные картины прошлого. Одно особенно четкое видение вспыхнуло в его угасающем сознании. Просторная квартира где-то на опушке каменной чащи города. Большие, солнечные, теплые, слишком теплые комнаты. Светлый, под ясень, паркет тонкими плитками покрывает пол, поверх него мшисто-зеленый ковер, простая светлая мебель, прозрачный лак оттеняет тончайший узор дерева. На стене зеленоватый, как водопад, ковер, тканный по серой, как камень, основе. Болотно-коричневые шторы. На березовой полке розовая жадеитовая собака; дикая пчела, застывшая в большом, теплого тона куске прозрачной смолы; отпечаток несуществующего листа на тонком, точно черепок амфоры, осколке лавы… Дверь в спальню открыта, видна кровать, застеленная белыми, ослепительно белыми, как полуденный снег, простынями… Комнаты жарко натоплены - семейный банный день. Дверь в ванную приоткрыта - там тоже очень тепло; ванная заполнена золотистым паром и журчаньем воды. Крошечная девочка сидит в ванне. И она вся золотистая, только пальчики рук и ног розовеют, будто она ела малину в саду, игрушечная рыбка в ее руках тоже красная. Девочка выдавливает себе на голову золотистые капли воды и звонко на весь дом что-то лопочет. Вдруг раздается глухой звук падения рыбки на кафельный пол. Беспомощная тишина, и затем опять звонкий поднебесный голос - пронизывает все комнаты, взывает о помощи: "Иди, иди колей… Вода слиском голячая!.."

Он заворочался было в прохладном мешке, но вдруг почувствовал наплыв тепла, будто вошел в жарко натопленную комнату… Из мешка послышался напоследок какой-то странный смешок, скорее даже не из мешка, а вообще оттуда, где он был сейчас. И в этом радостном эйфорическом состоянии он заснул спокойно и надолго.

…Проснулся от холода; сквозь щель отверстия пробивался солнечный луч, словно тонкое золотое щупальце.

- Э-эх, проспал! Ну что ты за человек! Восход просыпаешь, с закатом не считаешься…

Назад Дальше