Федьку вырядили по-военному. Гимнастерка с ремнем, брюки с широкими красными лампасами - есаульские, с первой мировой - уступил внучку Сидор. Сумка у Федьки была настоящая, полевая, из кирзы, с четырьмя чехольчиками для карандашей и ручек, похожими на патронташ.
- Лисавета, чейный мальчок? - показал дед длинной, острой бородой на меня.
- Нянькин, дедок, Полинкин.
- Твой, а я думал Полинкин, - не понял глуховатый дед. - Чой-то на утенка похож, нешто селезню клизму ставила, а он тя, селезень-то, уважил за то.
- Будь ты прова совсем, глухой пестерь. Бесстыдник, хоть бы при мальцах таку срамоту не молол.
- Не гоношись, Лиска, мой Федьра твово Утенка в учебе перекрякает. Ты ж видала, как он камаринску откалывает. А что! Токма ради его камаринской и вертался оттудова, - показал дед бородой на небо. - Ну ступай, внучок, дружкуйся с Селезнем. - И дед поплелся в свои подсолнухи.
Над красной крышей школы ручьисто тек в васильковом небе алый флаг. Первыши, которые уже складывали слова, нараспев читали: "Дэ-об-ро по-жа-ло-вэ-ать".
Нина Пономарева вышла на крыльцо и позвонила солнечным колокольчиком. Тетя Лиза подошла к нашему учителю Константину Сергеевичу, что-то шепнула ему, кивнув в мою сторону, и, поцеловав сконфуженного меня в щеку, побежала к овчарне.
Учитель повел нас в класс. В школе пахло краской. Певуче скрипели половицы в коридоре. Хотя все мы не раз бывали здесь, теперь смотрели на все по-новому, по-ученическому. На первой двери слева было написано "Учительская", на второй - цифры "1" и "3".
Учитель открыл вторую дверь и пригласил нас. Впереди как цветок плыла Нина Пономарева.
Шумно захлопали парты: новичков приветствовал третий класс. В комнате парты выстроились в два ряда. Маленькие - для нас. За большими партами, приподняв крышки, стояли третьеклассники. Учителей не хватало - Константин Сергеевич вел уроки сразу в двух классах.
Константин Сергеевич Аржиловский закончил войну позже других, на Курильской гряде. Высокий, сухопарый, он был затянут в мичманский китель и ходил в раздутых, как шары, темно-синих галифе, поскрипывая хромовыми сапогами с длинными голенищами, начищенными до блеска.
Учитель дождался мертвой тишины и выразительно посмотрел на Паньку Тимкова.
К великому удивлению первышей, этот окаянный Роза, язва и первый озорник на деревне, вдруг торжественно встал и чистым, чуть дрожащим от волнения голосом вывел:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой.
Константин Сергеевич натянул ремни трофейного аккордеона, сурово вскинул голову и распахнул мехи.
Мурашки пробежали по нашим спинам, когда посерьезневшие третьеклассники все как один подхватили "Священную войну".
Я знал слова песни и пел вместе со всеми, поименно вспоминая селезневских святых, написанных Еремеем-коновалом: Артемий Селезнев, Геннадий Патрахин, Георгий Селезнев…
Цирк
Электричество в Селезневе еще не провели. В избах сумерничали три керосинках. В клубе гнали кино с помощью движка от трактора "натика".
Клуб - обыкновенная добротная изба без горницы. Печь да заерзанные до блеска длинные лавки.
Тихо в деревне. Промычит в стойле корова, фыркнет лошадь, залает собака. У клуба татакает движок. Сегодня "Семеро смелых". Мелюзга, задрав головы, ползает у экрана. Взрослые лузгают семечки и снисходительно смеются, когда седьмой вылезает из трюма. В который раз замелькали темные звезды, буквы, полосы - опять обрыв или лента кончилась.
- Еропкин - сапожник! Фоткаля на стельку! - слышится озорной свист.
Пока киномеханик перематывает ленту, мужики и дети выходят на улицу. Свежо. В темноте мигают огоньки цигарок. Небо вызвездило. Живые звезды вздрагивают в запорошенном туманностями небе. Мужики степенно обсуждают колхозный трудодень. Нынче он повесомее, чем в прошлом году, можно и кино посмотреть. Пацанва носится и верещит. Цыть, оглашенные, еще не набегались за день! Застрекотал аппарат. Картина продолжается.
Мужики не торопясь заканчивают с куревом. Ребятишки уже задрали головы, смотрят. Не очень интересно. Начинают тихо барахтаться, вскрикивать.
Снова замелькали звезды, буквы, полосы. Перекур. За картину таких перекуров десять-двенадцать. К ним уже привыкли. Самые сопливые в сторонке освобождаются по-малому. Мужики расчетливо смолят. Женщины без них судачат посмелее. Девчонки вроде бы сами по себе, а прислушиваются к бабьим сплетням.
К нам приехал цирк! Тетя Лиза дала нам с сестрами деньги, и мы засветло отправились в клуб. Первый снег запозднился, выпал только сегодня, в конце октября. Катается по большаку волкодав Узнай, собирает на себя снег и отряхивает его на нас.
Сегодня в клуб идет много народа. Разговаривают громче, чем обычно, и смеются чаще.
От снега стало просторней.
У клуба по-прежнему стучит движок. Циркачам понадобился свет. Сегодня ребятишки пристроились со взрослыми на лавках: перед экраном будут выступать. Занавеса в клубе нет. Артисты привезли с собой свекольного цвета плюш и закрылись им от зрителей. Селезневцы уже раз пять начинали хлопать. После хлопанья всем казалось, что плюш шевелится пуще, и снова раздавались хлопки, гуще и дольше.
С боков из черных застекленных ящиков на сцену хлынул свет. Плюш разошелся. Вышел мужчина в черном фраке, с бабочкой, похожий на стрижа, и объявил представление.
Первым номером были акробаты-прыгуны. Сколько их прыгало на сцене и крутилось колесами - не сосчитать. За братьями-акробатами выступила голубятница. На блестящем колесе вертелись белые мохноногие голуби. Покрутились голуби, и на их место уселся хохлатый попугай. Пышная дрессировщица задала ему вопрос:
- Скажи, Коко, как тебя звать?
- 3-з-др-р-;р-рас-с-с-сте, - отвечал трескучим голосом попугай.
- Ай, правильно, сначала надо поздороваться. Молодец, Коко, молодец. Поздоровался, а сейчас представься, пожалуйста.
- Ко-ко-ко-ре-ку-у-у-у, - растопорщил попка хохол и выпучил глаза. - Ко-ко-ко-ре-ку-у-у-у, - повторил он.
- Коко - правильно, а реку-то зачем? Реку не надо.
- Надо, надо, надо, - замотал головой попугай.
- Ты что, петух, да?
- А ты, а ты… - собрался что-то сказануть циркач, но дрессировщица погрозила пальцем и приготовилась накинуть на строптивца платок.
- Дуся, - выпалил Коко и сжался. Его хозяйка печаталась на афишах как Дульсинея. - По-ка, по-ка, - закончил выступление попугай.
Молодежь долго хлопала говорящему попугаю, хотя он и отвечал невпопад. От этого еще веселей получалось.
А вот старые селезневцы недовольно ворчали, особенно дед Сидор. Он помнил еще те времена, когда в травновском лесу тоже водились попугаи. Что это была за птица, никто толком не знал. Говорит - стало быть, попугай.
Скрипит, бывало, на жестоком морозе воз с дровами. Морда и пах лошадиный курчавятся в инее. Изо рта струи пара. Возница сбоку пританцовывает в тулупе, и вдруг оторопь берет и человека, и лошадь - совсем рядом слышны человеческие голоса.
- Ох мороз ноне не тот, что давеча, - говорит первый голос.
- Не говори, кум, вишь, лошадь вся в куржаке.
Хоть все знали, что это птица попугай разговаривает, но многие боялись в одиночку отправляться в травновский лес. Сказывают, остался перед первой мировой один-разъединственный попугай и тоскливо ему стало донельзя. Вот он и балакал сам с собой разными голосами. А цирковой попка - ни бе ни ме.
Дрессировщица не успокоилась: она решила исправиться и вышла с белой собачкой, такой лохматой, что из-за лохм не было видно ее глаз.
Собачка села на задние лапы и принялась лаем считать, сколько будет один плюс три, два умножить на два, от семи отнять четыре. Лаяла она правильно. Потом стала складывать карточки с цифрами. С карточками у нее вышло тоже без ошибок. Смышленая собачка.
Женщина достала из рукава свирелечку и загнусавила на ней. Собачка не выдержала, тявкнула и заподвывала свирелечке, затем вовсе расстроилась и заскулила. Дрессировщица довольно подмигнула публике.
- Будь ты прова совсем! Расквилила собачонку. Фуфыра непутящая, - прошипела позади меня Авдотья, которая сама пасла телят с помощью дудочки.
Авдотья еще что-то шипела, а на сцене уже дул в свирельку клоун. Нос картошкой, лицо размалевано, штанины короткие и разные, штиблеты большущие с задранными носками. Конферансье забрал у клоуна свирельку. Тот воровато огляделся, достал самописку, отвернул колпачок и засвистел в него, как свистит паровоз "кукушка". Колпачок у него забрали, клоун дунул в самописку и обрызгал лицо чернилами. Тогда он достал воздушный красный шар, надул его и стал выпускать воздух, нажимая на пипку. Шар замяукал, закудахтал, заплакал младенцем. Конферансье проткнул шар. Раздался хлопок - клоун брякнулся на пол и засучил ногами. Вроде с ним припадок. А сам незаметно вытащил у конферансье расческу и защелкал на ней соловьем. Тогда "стриж" не выдержал и звезданул воришку тростью по голове. Ба-бах! Из глаз клоуна заструились слезы и потекли, размазывая чернила. Он сбегал за плюш, вернулся со звонким тазиком, в который стал выжимать слезы в такт песни:
До свиданья, мама,
Не горюй, не грусти -
По-о-же-ла-а-ай
Нам доброго пути.
Цирковой свет погас, и в темноте запорхала светящаяся девушка-бабочка. То оранжевая, то зеленая, то синяя, она трепетала, часто махая шелковыми крыльями. Вот она вылетела из крыльев, похожих на крылья крапивницы, как у нее появились сине-зеленые - голубянки. Девушка-бабочка закуталась в лимонный шелк, взмахнула руками и полетела в темноте, мельтеша желтыми крыльями в изумрудных прожилках с голубыми глазками. Как красива девушка-бабочка!
И все-таки мне было стыдно за селезневцев, что они относятся к циркачам как-то неблагодарно, в ладоши хлопают не так сильно и долго, как того заслуживают артисты, громко разговаривают.
Люди в такую даль тряслись, а дедку Сидору пали на ум вещие попугай-птицы из травновского леса; Авдотья-пастушиха нашипела на дрессировщицу, а Розин отец, колхозный шофер, во всеуслышанье хвастался, как он вез цирк из Казанки.
Можно было подумать, что подобные представления происходят в Селезневе нередко. Конечно, свои чудеса случаются - какая деревня без них обойдется. Но живых циркачей из самого Свердловска вряд ли кому из селезневцев довелось видеть. Разве бывалому кому: фронтовикам да летунам.
Герои книг, школьные учителя представлялись мне людьми необыкновенными. А стало быть, не такими, как все. Они поди и не сругнутся как следует, ни в баню, ни в уборную не ходят. А тут живые настоящие циркачи и приехали на какой-то разбитой "полундре". Вначале я не поверил в шоферскую похвальбу, но Розин папаша уже в десятый раз со всеми подробностями начал свой рассказ с того, как он подсаживал деваху, которая вон на сцене представляется бабочкой.
Я легко поддаюсь внушению, и в конце концов фантастический цирковой фейерверк превратился для меня в обыкновенное представление вроде еропкинского кино.
К тому времени появился на сцене иллюзионист со своими ассистентами-лилипутами.
Начал он пилить полуголую тетку. Тетку не было жалко, я жалел маленьких взрослых человечков с пухлыми детскими личиками. Их-то зачем возит с собой бритоголовый колдун? Чтобы глазели все на чужое горе? Зря это он. Без них куда бы лучше было. Даже Ганя не выдержал - ушел. За ним и я пробрался в темноте к выходу…
Концерт
В воскресенье Еропкин привез картину о Зое Космодемьянской. На улице уже стояла настоящая зима, с морозами и сугробами. Пацаны опять ползали у экрана. Из щелей между половицами тянуло холодом, и трехлетний Ванюшка Герасимов, братишка Карася, елозил по полу, никак не мог угомониться.
На экране - Зоя. Ночью в квартире она озорно скачет на одной ноге, да еще напевает. Смелая девчонка. А ты, Утя, всего на свете боишься. Темноты тоже. Какой же ты парень? Самая настоящая тряпка.
- Зоя! Оглянись! Сзади фриц! - закричали пацаны.
Но не слышит Зоя из кинофильма селезневских ребят. Хочет поджечь фашистскую конюшню, а сзади крадется укутанный, как чучело, немецкий часовой. Наваливается на Зою и зовет бабьим голосом на помощь.
Такие пытки выдерживает девушка, но не выдает партизан. Перед казнью хозяйка украдкой сует ей носки: все теплее.
Слезы застят мне глаза и льются, льются по лицу. Хоть бы никто не увидел, что я распустил нюни.
Кричит Таня-Зоя с помоста, что всех не перевешать, что скоро придут наши и отомстят.
Я весь в слезах плетусь домой, забираюсь на полати и засыпаю тяжелым слезным сном…
Юноша прямо стоит на допросе.
Молча стоит, и ни слова в ответ, -
крепко сцепив руки за спиной, начинаю я новогодний концерт и, выдержав паузу, продолжаю стихотворный рассказ о том, как фашисты пытали юношу и решили его, живого, облить ледяной водой:
Немцы бойца с комсомольским билетом
Гонят босого на лю-лю-ты-ты-ы-ы-ы… -
всхлипываю я и до крови прикусываю нижнюю губу.
- Лютый мороз, - подсказывает Константин Сергеевич. - Лютый мороз. Толя, что с тобой? Забыл? Лютый мороз.
- Зо-зо-я… - плачу я.
Родители и артисты притихли. Я вытер рукавом лицо, выпрямился и сурово закончил:
Он не корой ледяною покрытый,
Вылит из бронзы и солнцем облитый,
Вечно он будет стоять над землей! -
взмахнул рукою и отошел к учителю.
"Комсомольский билет" открывал новогодний концерт, поставленный школьными артистами. Где-то за спинами старшеклассников шипел язва Роза, что у меня с похвал вскружилась голова. Многим переросткам, сидевшим по два-три года в одном классе, было завидно и смешно. Завидно, что такой шмакодявка выучил наизусть чуть ли не целую поэму. Смешно, что Утя приплел к стишку Зою и заплакал, - ненормальный какой-то.
После концерта Дед Мороз, председатель Пономарев, дарил всем школьникам подарки - серые кулечки с круглыми конфетами, соевыми подушечками и пряниками.
Подарки были бесплатные, их давали всем.
Иконов яр
Перед старым Новым годом я надел охотничьи лыжи, короткие и широкие, с едва загнутыми носками, и побрел пушистым снегом по Елабуге к Иконову яру, где был убит дядя Гриша и где якобы в старые времена случались всякие чудеса: добрым людям являлась икона богородицы, и они могли превращаться в кого угодно. Вышел я в полдень, как только сделал уроки. Но полдень казался сумерками, и единственным ориентиром была Елабуга со снежными фигурками зверей, людей и чудищ по берегам.
Верного моего друга Узная уже не было в живых, и пока я не вышел к заснеженной речке, все вспоминал, как погиб мой Узнай.
В избу на ночь его не пускали. Рядом с хлевом ему сколотили будку, утепленную мхом, - пусть сторожит скотину, на то и волкодав.
В последнюю ночь школьных каникул проснулись все от собачьего визга. Дядя Сема схватил берданку и в одних кальсонах выбежал во двор. Блеяли овечки, кудахтали куры, квохтал петух. Рядом в стойле сипела, срываясь на визг, нетель Майка.
Дядя Сема выстрелил в воздух - две тени метнулись от хлева в огород. На снегу в квадрате света от зажженного окна в черной крови сцепился с матерой волчицей Узнай. Серая, с подпалинами великанша елозила на спине, пытаясь освободить свое горло от мертвой волкодавьей хватки. Ее дряблый, с желтизной живот пестрел от пятен крови. Туловище израненного Узная уже предсмертно дергалось и все больше вытягивалось.
Дядя Сема ткнул дулом волчице в живот и выстрелил. Она дернулась, заскулила и затихла.
- Если бы лето, Узнай вылечился бы чертополохом, а так полизал снег и помер, - соврал мне дядя Сема. И я представил, как ползет раненый Узнай в бурьян и жует только ему понятную траву и отлеживается в густом лечащем запахе. Всего лишь самую малость не хватило, всего лишь только лета, и был бы жив Узнай. Был бы жив - это почти что жив. И я не плакал, а гордился его геройской смертью и показывал всем пацанам место схватки, волчью шкуру на печке и за огородами могилку самого сильного пса на свете, волкодава Узная.
Без него одному идти к Иконову яру все-таки боязно, а вдруг и правда там чудеса водятся. Хотя дядя Сема говорит, что все это брехня, бабушкины сказки. Он и Секлитиньины бредни о конском волосе разоблачил. Женщины и верили, и не верили - не поймешь.
Я был поперешным пацаном и старался все проверить сам. Могут ли люди превращаться? Есть, говорят, оборотни. Ведь бабочка сначала гусеница, а потом уж бабочка. И отчего хочется иногда мчаться конем, как мчится в луговой овсянице Серко? Или видишь, как возвращается тяжелая ласковая Марта с пастьбы, и хочется также возвращаться коровой в стойло. А может, раньше, в сказочное время, люди могли оборачиваться по-всякому. А вдруг я увижу икону, и она мне поможет превратиться в селезня, в коня, в корову, в рыбу…
Вот и Иконов яр. За ним километрах в двух - большак. Темный буран. В такой снег волки выходят к хлевам. Сюда они могут прийти со Старицы. Надо лесенкой подниматься наверх. От мысли о волках я взмок и ослаб. Задрожали руки, подкосились ноги. Я и думать забыл об иконе.
Ветер закручивает снег. Замять. Теперь замело и большак, и все на свете. Хорошо, снег легкий, а под ним слежавшийся федосеевский оттепельный наст. Пора спускаться вниз и возвращаться, пока хоть что-то да видно.
Я присел на лыжах и медленно покатился в глубоком снегу к Елабуге. Старый мой след уже занесло. Но ничего, Елабуга выведет к селезневской проруби, закрытой от заносов ледяным куполом, похожим на дзот.
В городе я частенько в сумерки уходил на лыжах через тагильский пруд в лес, чтобы вырезать из каракулей-берез клюшки. Я бы мог и днем ходить, когда лед на пруду сверкает, слепит глаза и радует душу. Но днем неинтересно: народу много. А в сумерках душа замирает от страха. Но вот хрустнула ветка, захлопали лыжи позднего лыжника: кругом люди - чего бояться? Долго топчусь я среди низких, корявых от равнинного ветра березок, всматриваюсь в узловатые, в лоскутках бересты ветки. Вот вроде бы подходящая: и изгиб большой, и рукоятка длинная. Нож плохо слушается закоченелых пальцев, да и ветка окостенела, не поддается. Я берусь руками у изгиба, повисаю на ветке и надламываю ее. Теперь закрутить волокна, расслоить их, а уж тогда по одному - ножом. Одна клюшка есть. Можно, конечно, согнуть клюшки из проволоки. Но разве ими сыграешь толком? Гнучие они и мяч - консервную банку или конское яблоко - не держат.
Козе столяр отец делает почти что настоящие, на клею. Но они быстро рассыхаются: два дня - и распалась клюшка.
Голь на выдумку хитра. Если обкорнать березовые загогулины, подогнать под свою руку - то держись. Верткая у меня клюшка. Обвожу одного, другого… Гол!
В деревне пацаны в клюшки не играют. Зимой - салазки, катушки на елабужской щеке, снежные городки. Многие собак в санки запрягают и носятся по укатанному большаку, подскакивают на конских лепехах, юзят в придорожные сугробы. Шоферню такие ездоки выводят из себя.
Федька Ренев, которого все звали Комаром за его любовь к камаринской, тот любил цепляться за машины. Уши у шапки торчком, тесемки развеваются, а сам еще орет и пританцовывает. Отец его заказал казанскому пимокату специальные пимы с утолщенной подошвой: думает, что Федька исплясывает валенки. Все Реневы на плясках помешались. Даже дед Сидор, летом, бывало, выходил из подсолнухов, пританцовывая.