- Как дела? - в один голос спросили они.
- Не будет ли у вас чего-нибудь, - я щелкнул пальцем по горлу, - крепкого, мужского, беленького?
- Выпьем! - расшумелся Генерал.
- Вот здесь у нас есть все… - Директор открыл маленький шкафчик.
Маэстро разлил водку по стаканам.
- Так! За что пьем?
- За чайку! За истопников! За белоснежную чайку!
Все чокнулись со мной и выпили.
5
Зал сверкал. Женщины были в нарядных пестрых платьях, мужчины - в темных костюмах. Смеялись, говорили, но, как в немом фильме, не слышно было ни смеха, ни голосов, ни шагов. Ослепительно светили люстры. Повсюду - в зале, в коридорах, в фойе, на лестницах - разлит был белый свет. Огромные зеркала дробили нежные лучи, умножая и возвращая свет источнику.
Освещенные со всех сторон, люди, казалось, сами испускали свет. Потом движение прекратилось, каждый нашел свое место и притих. Пронесся первый робкий звук - будто пролетела маленькая бабочка. Она запорхала среди ярких цветов. Солнце озаряло поляну золотыми лучами, ныряя в белые шаловливые облака. В траве бился родник, разбрызгивая вокруг радужные капли; капли рассыпались, распадались на звуки. Беспечно резвился ветерок.
Вдруг распахнулась дверь, и показалась голова мужчины. С умными, горящими глазами, крупным, энергичным подбородком, с львиной гривой. Он хотел войти в зал, не зная, что не сможет - в зале не вместился бы даже холмик, а у него вместо плеч громоздились горы. За ними следовали другие горы, тянулись хребтами. А Человек все пытался войти. Стены грозили рухнуть под его напором.
У Человека были удивительно белые руки. Он не был слепым, хотя ничего не видел; не был глухим, хотя ничего не слышал. И так нежно водил своими волшебными руками, что было ясно - пальцы видели и слышали, как рождалась роса, как зарождался первый, еще бесцветный солнечный луч.
Человек пытался проникнуть в зал. С его огромного тела стекали потоки, сливаясь в бушующий океан. Земля была его телом, огнедышащие вулканы заменяли глаза, и солнцем сияло сердце, не обретшее любви. И только руками, белыми, ласковыми руками, искал он радость. Всеосязающими, всемогущими белыми руками искал радость, а радости не было…
- Войди, пожалуйста, зал огромный!
- Не могу, не могу, не умещусь в твоей скорлупе!
- Умоляю, входи! Зал огромный!
- Мои плечи - исполинские скалы и горы! Душа моя - бушующий океан. Разнесу твою скорлупу! Не умещусь в твоем зале!
- Мы давно тебя ждем! Я не один! Входи!
Человек встряхнул плечами… И рухнули все стены, все каноны, все… У него были свои думы, своя душа, которой тесно было на всей земле. И сердце у Человека было необычное. Оно всегда пылало от любви и было могучим и беспощадным. Сердце его пылало в ожидании ласки и радости, хотя по-детски легко терпело разочарование и поддавалось обману. Вот почему гнев его не знал предела, и, когда душа возмущалась, он крушил, разносил все, что вставало на пути, все, что мешало и препятствовало. Но на развалинах и обломках по его следам вырастали вдруг изумительно нежные цветы, пробивалась трава, звенели родники. Родники стекались в реки, реки - в моря, моря сливались в океан, бескрайние просторы которого, то навевающие грусть, то сулящие надежду, были непостижимы.
* * *
Я дрожал от волнения.
Вместе с другими я стоял в коридоре и ждал. Коридор был длинный и чистый. Открылась высокая дверь, и женщина в очках назвала мою фамилию. Я вошел в класс, залитый солнцем. В классе сидели еще четыре женщины и седой мужчина. Колени у меня подгибались, сердце стучало молотом. В большой белой комнате стояли кресла и скалил зубы черный рояль. Рояль насмехался. Я разозлился на черное чудище. Разозлился и рояль. Собрался с силами и завыл:
- Доо! Доо! Доо!
Это был первый услышанный мной музыкальный звук.
- До! А ну повтори, мой мальчик, спой! - издевалось чудовище.
У меня пересохло во рту. А рояль все скалил зубы. Я знал, что могу легко выполнить любое задание и не дам черному чудищу взять надо мной верх. Но от этого еще больше злился на себя.
- До! - неожиданно для меня повторило мое горло.
Чудище рассвирепело, напряглось для решительной схватки.
- Ля! - завизжало оно.
- Ля! - повторило мое горло.
- Ми!
- Ми! - не давал я передохнуть роялю.
- Хорошо, хорошо! - произнес рояль во всеуслышание и неожиданно стукнул по черной блестящей крышке: - Там, тарарам, там, там…
- Там, тарарам, там, там… - повторила моя рука. - Тарарам, там, там, тарарам, там, тарарам тамтам тарарам…
- Тарарам, там там, тарарам там, тарарам тамтам тарарам…
- Хорошо, очень хорошо, - произнесло чудище и ожесточенно ударило по белым клавишам. - Сколько тут звуков? - спросило оно так, будто уже одолело меня.
- Три!
- А теперь? - Чудовище одной рукой ударило по клавишам, а другой прикрыло ее.
- Пять!
Чудовище пустило в ход последнее средство - обе руки опустило на клавиши.
- Четыре!
Потом мы снова пели, стучали и опять пели.
Седой человек погладил меня по голове. Женщина в очках взяла за руку и вывела в длинный коридор, показала, где выход. Мать прижала меня к груди и купила мороженое.
С течением времени в мою душу навсегда вплелась тонкая голубая струна музыки. Струна эта вибрирует и трепещет, когда я смотрю на улыбающегося матери малыша. Она трепещет, когда я гляжу на расцвеченный закатными лучами солнца безбрежный простор. Она стонет, когда я бросаю горсть сырой земли на гроб в темной могиле. И снова трепещет, когда, лаская, перебираю волосы любимой. И не ощущаю ничего хорошего, если она молчит, не откликаюсь на боль и не страдаю, если она застыла. Богоподобный исполин с львиной гривой каждый день заглядывает мне в душу. Волшебными пальцами нежно касается струны, и она трепещет и звенит.
Человек не дает струне онеметь. Не дает ей утратить гибкость и трепетность. Струна изнашивается, истончается. Но при этом становится более отзывчивой и могучей, более суровой и доброй. Я уверен, что она всегда будет во мне - исчезнет вместе со мной. Без нее жизнь лишится смысла. Как может жить человек, если в душе его не трепещет эта струна?!
Я взглянул на небо. Небо было ясным. С лучами солнца лились умиротворяющие звуки. В небе парили ангелы с лирами.
6
Академик Ларин живет на пятом этаже.
Юра и Светлана бегом одолевают ступеньки.
- Гурам, мы ждем! - кричит сверху Светлана.
Академик Ларин - дед Светланы, Юра - ее муж и мой друг. Каждый отпуск Юра и Светлана проводят в Грузии, на море. Потом на несколько дней приезжают в Тбилиси, оттуда вылетают в Ленинград. Юра не любил вина, предпочитал водку, к вину он приохотился у меня. Он прекрасно усвоил строгие правила грузинского застолья, и мы даже выдали ему бумагу шутливого содержания: "Предъявитель сей грамоты отличный парень - умный, верный, честный, с тонкой душой, львиным сердцем и крепкой десницей. Ты - грузин, дорогой Юра, ты настоящий грузин! Советуем всем выбирать его тамадой на пиру, а в беде считать братом и другом. Верьте ему! Гурам, Важа, Гига ".
Юра очень любил эту грамоту и носил ее в нагрудном кармане.
- Гурам, ждем тебя. Скорей, а то опоздаем! - снова кричит Светлана.
Академик любит точность. Мы приглашены на обед к пяти часам. Хозяйка специально для меня приготовила пельмени. Уже без одной минуты пять Светлана нажимает на кнопку звонка. Дверь открывается. За молодой хозяйкой стоит огромный дог.
- Входите, пожалуйста! - Хозяйка радушно улыбается.
Я целую протянутую руку. Юра снимает с меня пальто. Светлана крутится перед зеркалом. Хозяйка провожает нас с гостиную.
Ларину семьдесят лет (об этом мне успела сообщить Светлана). Он сидит в широком кресле, худой, длинноногий, совершенно седой. В пенсне. Улыбается мне тепло, сердечно. Потом встает, жмет руку.
- Ларин.
- Отарашвили.
- Прошу! - и указывает на другое кресло.
Вбегает Светлана, садится деду на колени и целует. Юра целует Ларина в другую щеку.
- Как съездили? - спрашивает Ларин. - Не замерзли? Не припомню таких морозов в Ленинграде.
- Спасибо, не холодно. Юра подарил мне ушанку.
Снова звонок.
- Профессор Петров со своей очаровательной супругой, - улыбается Ларин.
У Петрова и впрямь прелестная жена.
- Извините, пожалуйста, за опоздание.
Девять минут шестого.
Из кабинета Ларина выходит голубоглазый курносый великан лет сорока.
- Мой ассистент, - знакомит нас Ларин, - Михайлов.
Михайлов странно улыбается и порывается что-то сказать, но тщетно.
- Рыбалка - дедушкина слабость. Михайлов - шофер и отличный рыболов, он водит машину дедушки, - объясняет мне Светлана.
- Давайте сядем за стол. Неужели вы не проголодались?! - смеется Ларин.
- Прошу к столу! - Молодая хозяйка приглашает всех в столовую.
Слева от Ларина садится шофер, справа - Светлана, дальше я, Юра и Петров со своей прелестной супругой. На красиво сервированном столе всевозможные яства.
Ларин наполняет водкой рюмки и стучит вилкой по бутылке, хотя никто не нарушал тишины.
- Я хочу выпить за Гурама.
Я пытаюсь возразить, но Ларин не слушает.
- Не потому, что он наш гость, нет. В его лице я хочу выпить за грузин. Этому есть своя причина. В тридцать четвертом я месяц провел в Грузии. После этого я объехал почти весь мир, но ничего подобного ей не видел. К сожалению, не довелось побывать там с тех пор, не позволяли дела, зато каждый грузин, приезжающий в Ленинград, мой гость! Я считаю это своим долгом. Я пью за моего гостя! - и Ларин выпил.
- Хорошо сказано, прекрасно! - Петров схватил рюмку. - А мне разрешите тост за академика Ларина.
- Петров, мы пьем за Гурама. За столом сегодня грузинский порядок.
Все пьют за меня.
- А теперь - за хозяйку, за ангела-хранителя семьи. Будь здорова, моя радость, моя старушка! - Ларин весело смеется и говорит жене: - Генацвале.
Я смотрю на хозяйку. Она молча глядит на Ларина, в глазах ее счастье и любовь!
После обеда включают магнитофон. Все танцуют. Танцуют все - от танго до твиста и шейка.
- Давно так не веселился старик, - говорит мне Петров, - видимо, вашему приходу рад. - Он указывает мне на кресло в углу комнаты. - Присядем? И я бывал в Грузии, правда по путевке. После блокады у меня аллергия, только море и южное солнце спасают.
- Вы перенесли блокаду?
- Да, Ларин распорядился остаться здесь. - Он задумался. Лицо его омрачилось. - Особенно трудно пришлось в последнюю зиму. Водопровод и канализация вышли из строя еще раньше. Питьевую воду мы носили из проруби в обледенелой реке. Извините, что ударился в воспоминания, но одна история терзает меня по сей день и будет терзать до конца жизни. В тот проклятый день Ларин послал за водой меня. На улицах и на берегу валялись трупы, в тот день их было особенно много. Люди валились с ног прямо на глазах. Я и сам еле передвигал ноги и старался не глядеть на трупы, но куда было деться? Не станешь же ходить с закрытыми глазами! Было ветреное утро. Мороз леденил душу. Когда я подошел к проруби, изможденная от голода женщина вытаскивала ведро с водой. Она вытащила его, но не рассчитала шага, поскользнулась и… упала в прорубь. Ухватившись за кромку льда, она тихо молила о помощи. Я окаменел. Тут ко мне подбежал ребенок - не знаю, как он там очутился, - и стал молотить меня кулаками, крича: "Помогите маме, помогите мамочке!" Когда я опомнился, увидел, что бегу от проруби прочь…
Петров не договорил. Руки его дрожали.
- Однажды вечером, - продолжал он, - перед моим домом упал мужчина. "Помогите", - попросил он прохожего. Прохожий протянул ему руку. На другой день, когда вспомогательный отряд подбирал замерзших, пришлось топором отрубить руку, чтобы разъединить их трупы! Будь она проклята, блокада! Будь она проклята, блокада! - с ненавистью прошептал профессор Петров и встал.
- Аминь!
"Будь она проклята, блокада!" - вот единственные слова, которыми пытался оправдать себя Петров.
Он вышел на балкон. В комнату ворвался морозный воздух. Ларин перестал танцевать.
- Петров, уйдите, пожалуйста, с балкона!
Петров вернулся в комнату.
- Вы не маленький и должны понимать, что еще нужны нам. - Ларин по-детски откровенно рассмеялся и обернулся ко мне, объясняя: - Петров доктор наук, физик. Методом парамагнитного резонанса исследует структуру минералов, и довольно успешно. - Он подошел к столу, налил водки и чокнулся со мной. - За здоровье Петрова! Он настоящий герой!
- Что с дедушкой?! - удивляется Светлана. - Так всегда скуп на похвалу, особенно сослуживцам…
- Все выпили за профессора? - вопрошает Ларин. Мы единодушно осушаем бокалы. Потом Ларин затягивает "Цицинателу".
В номере было холодно и тихо. Я забыл закрыть форточку перед уходом, и студеная ленинградская ночь выкрала все тепло. Я был пьян. Лег и сразу уснул… Потом на стенах моей комнаты выступили капли. Капли увеличивались, замерзали, обращаясь, в кристаллы разных форм. Ледяные кристаллы разрастались, наполняя комнату холодом и сковывая меня. Я коченел. Не хватало воздуха, теснило дыханье, меня трясло, но помощи ждать было неоткуда. Показался маленький ребенок. Малыш тянул руки, теплом своего тела растапливал лед, бежал ко мне по льду и, подбежав, заколотил кулаками по моей груди: "Помоги моей маме, помоги мамочке!"
Я проснулся от ужаса. Сердце колотилось, я задыхался. В комнате было тепло и тихо.
Неужели и я совершу что-нибудь такое, что заставит меня навсегда возненавидеть себя?! Я отчетливо слышу крик, стоящий в ушах Петрова: "Помогите моей маме! Помогите мамочке!" От этого крика нет избавления.
Его нельзя забыть.
Можно лишь возненавидеть страх, люто возненавидеть страх, внезапно сковавший тебя и подавивший все человеческое. Но эта же самая ненависть обернется в конце концов ненавистью и отвращением к самому себе. Обратится в кошмар и будет терзать до конца дней, отравляя любую радость.
Неужели и я способен совершить что-нибудь такое, за что навсегда возненавижу себя?! Наверное, нет. Разумеется, нет! Глупо даже думать об этом.
О чем же тогда думать?
О том, о чем редко думаю: о любви.
Когда я говорю, что до боли люблю Грузию, я не лгу. И так же любят Россию Ларин, Юра, Светлана, Петров. Но они любят и Грузию, а я - Россию, и в нашей любви не должно быть разницы. Вот эта любовь - главное на свете! Нужно любить весь мир, надо любить свою землю, друг друга. Лучше любви к людям люди ничего не смогут придумать. И ничего лучше не смогут они сделать друг для друга…
* * *
Я вспомнил все дни, оставившие неизгладимый след на белом песке моей души.
Я вспомнил все минувшие дни, но отобрал самые памятные. Воспоминания эти навевают и печаль, и радость, потому что, пережив все это, я стал и суровым и добрым, и слабым и сильным, несправедливым и справедливым.
Ненавижу серые, бесцветные дни. И люблю рассвет, ожидание живительного луча, чтобы, распахнув себя, вместить солнечный день жизни. Хотя и не ведаю, какую несет он мне радость и какую печаль.
Я живу на этом свете, и живут со мной и во мне музыка, радость, разочарование, тоска, любовь и счастье. Живут в моей душе Важа и Гига, Эника и… Нана, Ирина и русоволосая девушка, Директор, Генерал, Маэстро, и сладкоголосая Зейтун-ханум, и еще те женщины, что плясали на белом песке белого острова, славя солнце и жизнь. И кто скажет, сколько еще людей поселится в моей душе, сколько следов появится на белом песке белого острова…
1967
КАК ПОЙМАННАЯ ПТИЦА
Встречал меня на вокзале дядя Миша, водитель институтского грузовика. Обнялись, расцеловались.
- Наконец-то! Давненько не было тебя в Москве! Как доехал, Гурам? Как вы там, в вашей Сибири? - спрашивал он, радуясь мне словно родному.
- Хорошо, дядя Миша! Вы тут как?
- Нам-то что, мы в столице живем.
Встречать он приехал, собственно, не меня, а мой груз. И пока подводили кран, чтобы перенести контейнер с платформы на нашу трехтонку, я прошел в зал ожидания.
Люблю я вокзалы за их многолюдье и суету. Люблю наблюдать за приезжими, особенно теми, кто впервые в столице, - их сразу заметишь по растерянному, смущенному виду. Толпятся у бюро справок, хотя объявления на стенах и световые табло дают, кажется, любую необходимую справку. Но какой приезжий станет на них полагаться! Ему надо самому спросить, своими ушами услышать.
Людно, шумно, оживленно…
А там, на далекой моей родине, на станции было совсем иначе. Вдоль платформы - дубы-исполины, ни тебе справочного бюро, ни толчеи, ни машин, один-единственный автобус отвозил людей в горные деревни; успеешь на него - хорошо, а нет - шагай до дому пешком. Правда, красотища кругом такая - не заметишь, как отмахаешь пятнадцать километров. Впрочем, и там могло все перемениться, целых двенадцать лет не был в родных местах.
Я выбрался на вокзальную площадь. Дядя Миша подкатил свой так и сверкающий чистотой грузовик прямо ко мне.
Дорога предстоит долгая, часа полтора через всю Москву.
Еду по серым просторным улицам, гляжу на торопливых прохожих, на мелькающие мимо машины, знакомые и незнакомые дома и постепенно включаюсь в стремительный ритм города, снова чувствую себя его родным сыном.
- Не соскучился по Москве? - Дядя Миша понимает мое состояние.
- Спрашиваешь! Еще как!
- Заждались тебя ребята. - И помолчав: - Сначала в гостиницу заедешь или прямо к нам?
- Успею в гостиницу, сначала к ребятам.
Нас останавливает постовой, проверяет документы и дает "зеленую улицу".
Вот и знакомые ворота. Предъявляю вахтеру пропуск, он скрывается в будке, и, пока нажимает на кнопку, я восклицаю:
- Сезам, откройся!
И ворота раскрываются.
Я богаче самого Али-Бабы, но не ведают об этом ни охрана, ни дядя Миша. Содержимое контейнера, то, что я ввез сейчас в наш НИИ, для них всего лишь земля, просто земля, и ничего больше.
К машине подлетает симпатичный молодой мужчина в белом халате, распахивает дверцу и, не дав мне опомниться, подхватывает на руки. Это кандидат технических наук Игорь Озеров. Что разыграется дальше, известно. Он становится посредине тесного двора - сомкнутый восьмиэтажными зданиями двор похож на глубокий сухой колодец - и, сунув в рот два пальца, свистит что есть силы. Наверху мгновенно распахиваются три окна - и высовываются три светловолосые головы.
- Гурам прибыл! - орет Игорь.
Еще минута - и я окружен тремя блондинами в белых халатах.
- Осторожно, измараю! - остерегаю друзей, но им хоть бы что - не слушают, не слышат, качают меня, кидают и кидают в воздух.
Натешившись, Игорь обращает взор на контейнер и уточняет:
- Две тонны?
- Как повелели. Хватит?
- Для заводского эксперимента и тонны хватит. Что нового в тайге? Порядок?
- Порядок.
- Как Александров с Пельменевым? Держатся?
- Как львы!
- И жены?
- И жены не жалуются.
- Прямо сейчас явишься к директору?
- В таком виде? Неловко, вымоюсь, приму человеческий вид. К нему - утром, а сегодня вечером…
И все пятеро дружно по слогам возглашаем:
- Вечером ровно в семь встречаемся в "Волге"!