- Играй, Иринка!
Девочка громко заплакала. Иринка обеими руками протянула ей камешек:
- На, играй ты! Я потом.
В ту же минуту откуда-то сверху, с обрыва, донесся женский голос - оглушительный, как пощечина:
- Галка! Сейчас же иди домой!
Девочка покорно пошла вверх по тропинке. Смуглый мальчик только дернул плечом:
- А ну ее! Иринка, Тоник, пошли лучше на сопку, ягоды собирать, а? Я знаю место…
Иринка постояла секунду, опустив голову. Камешек медленно выскользнул из ее рук и упал на песок. Потом по-птичьи встрепенулась.
- Пошли, ребята!
Над взморьем кружились чайки. Виднелись сейнеры у причала. А ближе - возле черты прибоя, темнел остов старой шхуны. Никто в поселке не знал, когда она появилась здесь: она была всегда. Вода источила дерево, люди унесли все, что было ценного, и от корабля остался один силуэт: рисунок карандашом на фоне утреннего моря. Но шхуна все-таки жила странной, непонятной людям жизнью. В линиях полуразрушенного шпангоута еще сохранилась стремительная легкость корабля.
Ветреными непогожими вечерами к шхуне приходило море, и тогда она вновь готовилась к плаванью. Но матросами на ней были только чайки да изредка садился на мачту зоркий белохвостый орлан…
Было еще очень рано. Но летом, в пору белых ночей, время путается. Настенька еще спала, а я уже часа два бродила вдоль берега.
Я шла вдоль берега навстречу заре. Поселок скрылся за скалистой грядой. Вокруг меня были только скалы, еще не проснувшиеся кусты, море и утро. Меня привлекало это место. Здесь к самому берегу подступали скалы. Они, как свита, окружили вершину в царственной черной короне. Ночью возле короны спали облака, по утрам она первой видела солнце.
Я глянула вверх. По черным зубцам бежали серебристые тени, облака порозовели и стали тихо таять. Сквозь них все заметнее проступали острые ребра камней, желтый язык осыпи, кусты стланика. Сюда редко приходили люди. Памятью о них была лишь мертвая шхуна. Она все еще тонула в предрассветном тумане, и только на носу мелькал живой алый луч. Я не сразу поняла, что это алое платье.
На шхуну забрались дети, теперь я их видела ясно. На основании бушприта сидела девочка, а чуть ниже - двое мальчишек. Я уже догадалась, кто это, и, может быть, именно поэтому, мне очень захотелось узнать, что они здесь делают. Я тихонько подошла к корме. Здесь среди камней еще пряталась ночь. А там, наверху, наступило утро, и платье Иринки было алым парусом, уносившим старый корабль в сказку. Я прислушалась.
- А ты что, не веришь, да? - Иринка быстро обернулась к вихрастому Жорке. Мне показалось, что вихры у него сегодня еще больше перессорились, а веснушки потемнели.
- Да нет… я что? Я верю…
Толстощекий Тоник только быстро закивал головой и попросил:
- А ты дальше говори. Что дальше?
Иринка посмотрела на море, на туманный шар солнца, встававший у выхода из бухты.
- А дальше этот охотник остался там жить. На острове. И все звери и птицы его понимали, и он их тоже. И ему уже не хотелось их убивать. Пусть живут. А по утрам он уплывал в море и слушал, о чем разговаривают рыбы. И они ему рассказывали про все, что есть на свете.
Иринка помолчала немного. Потом уже обычным "несказочным" голосом добавила:
- Мне так дядя Андрей говорил. Он все знает.
Жорка покачал головой, вздохнул:
- Зря говорил. Теперь самолеты знаешь какие? Все найдут. И остров этот давно бы нашли.
Тоник снизу заглянул Иринке в лицо:
- А почему с нами рыбы не разговаривают? Не умеют. И все ты врешь! Мой папа все про рыб знает, а про это не говорил.
Иринка ничего не ответила, неожиданно вскочила на край борта. Покачалась немного.
- А вам-то слабо! - И спрыгнула. - Пошли лучше капусту собирать, а то скоро море вернется.
Ребята исчезли. Наверное, у них была какая-то лазейка внутри шхуны.
Скоро я снова увидела их уже внизу. Иринка легко прыгала с камня на камень. Толстый Тоник с трудом поспевал за нею.
Жорка первым нагнулся и крикнул:
- А я нашел! Чур на одного!
Он поднял блестящую, как мокрая резина, золотисто-зеленую ленту.
Иринка обернулась:
- Подумаешь. Разве это капуста - обрывок какой-то… Смотри, как надо!
Спрыгнув с камня в воду, девочка с трудом потащила к берегу огромную связку. Длинные, чуть собранные по краям листья морской капусты соединились у одного основания, точно их кто-то нарочно связал.
Мальчишки с завистью смотрели вслед Иринке. Жорка даже бросил свой лист: на что он такой.
Иринка смеялась, но в огромных светлых, как у матери, глазах пряталась обида. Ей так нужно было, чтобы в ее сказку поверили. И при чем тут самолеты, которые Могут все найти!
Тоник подобрал брошенный Жоркой лист. Зачем-то отколупнул от камня черную ракушку. Сунул в карман. Туда же отправился и сухой панцирь краба, и какой-то затейливый камешек, и круглое стеклышко, обкатанное морем. Он долго шевелил ногой медузу, похожую на вынутый из тарелки холодец, но так и не придумал, что с ней делать.
Карманы у Тоника отяжелели и мешали ему идти. Уже издалека долетел голос Иринки:
- То-о-ник! Где-е-е ты?
Тоник с сожалением бросил только что найденную морскую звезду и торопливо побежал к ребятам.
Я снова осталась одна.
Мое внимание привлекла крошечная птичка. Серенькая, с оранжевым пятнышком на груди. Не больше пеночки. Птичка явно не умела плавать и все-таки лезла в море. Она садилась на белые от пены камни, кричала что-то задорное и взлетала из-под самой волны.
Море возвращалось. Старая шхуна тихо скрипела - звала его. С черной короны исчезли последние облака. Наступил день - яркий и холодный. Небо было чистым, но море оставалось стальным - точно отражало в себе невидимую тучу. По нему бежали невысокие сердитые волны в белых гривах.
А птичка все взлетала и вновь бросалась волнам навстречу - точно дразнила свою судьбу. Ветер крепчал. В ярком негреющем свете солнца все стало острым, линии потеряли законченность. Во всем была смутная, неуловимая угроза.
Я свернула на тропинку, что вела в поселок. Захотелось увидеть знакомые-домики, почувствовать запах дыма, вяленой рыбы и выстиранного белья. Надежный запах человека…
- А вы всегда правду пишете или нет?
Вопрос прозвучал неожиданно, я вздрогнула и оглянулась.
За моей спиной стояла Тоня. В том же беспощадном свете я вдруг увидела, что глаза ее словно очерчены углем, у рта две разбегающиеся резкие морщины. Губы от них стали тоньше, злее. А чувствовалось, что еще недавно они были по-детски пухлыми. И в то же время было в ее лице что-то такое, что настораживало меня. Это пряталось в линии низкого лба, в широких скулах, в глубине глаз.
- Я стараюсь, во всяком случае.
Тоня порылась в кармане жакета, достала смятое письмо, протянула мне:
- Вот возьмите и напишите все как есть! Пусть все знают!
- Это… о вас и Андрее Ивановиче?
- Да.
Только сейчас я почувствовала, что от Тони пахнет вином. Вот откуда это туповатое выражение.
Тоня вдруг стремительно села, почти упала на камень и залилась слезами. Я села рядом, тронула ее за плечо.
- Идемте домой. Слезами беде не поможешь, а еще меньше - жалобой в газету. Я не оправдываю подлости, но тут не подлость - тут просто несчастье.
Тоня стряхнула с плеча мою руку.
- Несчастье не подлость, говорите! Вам бы такое несчастье, я посмотрела, что бы вы делали! Чай до обкома бы дошли!
- Никуда бы я не пошла. Но навязывать вам я ничего не хочу.
- Вот уж это верно - не навяжете!
Тоня пренебрежительно дернула плечом и пошла вперед.
За гребнем сопки сразу стало теплее, и тревога исчезла. Теплая дымка над землей смягчила яркость света, тени казались светлее, расплывчатее. Голова кружилась от запаха багульника.
Я присела на плоский нагретый камень. Машинально сорвала ветку багульника. Цветы у него были прозрачные и холодные, как весенний ледок. Тони не было видно. Может, пошла другой дорогой: тропок вокруг было: много.
Возвращаться в поселок мне не хотелось. Запах его дыма уже не приносил успокоения. Мне было жаль Тоню. Терять любовь всегда трудно.
- На субботник со мной не пойдешь? - спросила Настенька, не оборачиваясь. Она стояла посреди комнаты в стареньком лыжном костюме и глазами искала косынку.
- А что за субботник, в школе?
- Да нет. Конвейер на рыбозаводе встал, сами будем рыбу таскать. Сельдь пропадает.
- Конечно, пойду! Спасибо, что сказала.
Про себя я подумала, что о субботнике мне надо было знать первой, но все заслонила собой история трех человеческих судеб.
Я вполне бы могла уехать, но сейчас это было невозможно. Людям редко удается встретить большую любовь. Пусть она не твоя, все равно мимо нее невозможно пройти. Кем бы ни был разожжен костер, он все равно греет. Наверное, в этом и заключено обаяние чужого чувства.
Заботливая Настенька сбегала к соседке и принесла мне чьи-то шаровары и линялую кофточку. Через несколько минут я вполне могла сойти за любую из жительниц поселка.
Мы собрались на спуске к рыбозаводу. Из руки в руку пошли мелкие кедровые орешки - "семечки".
Какой-то парень лениво приволок и швырнул на землю несколько носилок.
- Что, бабоньки, по работе соскучились?
- Да уж не по тебе! - сейчас же ответил чей-то задорный голосок. И опять стояли, ловко щелкали "семечки".
Ничто не напоминало об аврале. И день-то был хоть и пасмурный, но тихий. Слишком тихий. Такие дни сулят ненастье. Море было удивительно спокойным. От этого оно потеряло безбрежность. Бухта словно сузилась и напоминала огромную лужу расплавленного свинца. Черные топорки деловито ныряли подальше от берега. И как всегда, нес в небе сторожевую службу одинокий орлан.
Подошла Нина Ильинична, и мы пошли вниз. Только теперь я поняла, откуда было это чувство мрачного покоя. Исчез живой ритм работы. Вдоль остановленного конвейера грудами лежала чуть потускневшая рыба. По рыбьим спинам брел, не торопясь, дикий серый кот с обгрызанными ушами. А дальше на воде плавали странные белые четырехугольники. Я не сразу поняла, что это чайки. Разомлевшие от сытости птицы обсели по краю сетные рамы, полные рыбы. Больше есть они не могли, но и улететь - тоже. Сидели одна к одной, разинув клювы и распустив по воде крылья.
Мы разобрали носилки. Толкаясь, побрели по берегу. Все явно не знали, с чего начинать, хотя работа никому не была в новинку. Просто на всякое дело людей нужно организовать.
Нина Ильинична оглянулась:
- А ведь нам бригадир нужен. Вот что, ты, Наталья, будешь за бригадира.
Она за плечи вывела из толпы Наталью Смехову и встала рядом, словно своим присутствием подчеркивая ее авторитет.
Настенька слабо ахнула и, нагнувшись, схватилась за ногу.
- Что с вами?
- Ничего… Ногу зашибла… Сейчас пройдет.
Прихрамывая, она отошла в сторону, но я не посмотрела ей вслед. Я видела только Наталью. Секунду она постояла неподвижно, боязливо опустив плечи, как человек, которого из темноты неожиданно вывели на яркий свет. Потом встрепенулась, обвела всех глазами. И опять я не знала, хороша она или нет, опять я видела только ее глаза. Но на этот раз они блестели не от непролитых слез.
- Что ж, будем работать. Пошли, что ли?
С группой женщин Наталья пошла дальше по мосткам. Мы остались на берегу у засольных чанов. Нина Ильинична тоже осталась с нами. Началась работа - одна из самых неприятных, какую я знаю. Когда нагружаешь носилки сельдью, кажется, что она очень легкая: ведь каждая рыбина весит немного. Но сельдь - рыба укладистая, ложится плотно. Чуть переберешь - носилки не поднять, надо скидывать лишнюю. А сзади уже ждут, живой конвейер нарушен.
Я тоже носила рыбу вместе со всеми. Так же с кем-то ругалась и меня ругали, так же, как всем, пот заливал глаза, ноги скользили по рыбьей чешуе.
Наталью я не видела, но чувствовала ее присутствие. Она была незаметна и всегда появлялась именно там, где было трудно. Раза два подходила и к нам, один раз привела кого-то на помощь. Поговорить с ней мне было некогда.
Казалось, рыбе не будет конца. Но вдруг я увидела, как по свинцовой воде тронулось юркое суденышко, уводя за собой пустые сетные рамы. Чайки по-утиному зашлепали по воде крыльями, тяжело взлетели и потянулись вдоль берега.
Оказывается, мы сделали очень много. Только сами не заметили этого. И почти в ту же минуту ожила и тронулась лента конвейера. Аврал кончился.
Нина Ильинична подошла ко мне. Глаза ее блестели.
- Видели? Кто был прав? Молодец. Наталья! Человек, да еще какой! Еще и на ударника выйдет, вот посмотрите.
Я оглянулась. Мне хотелось еще раз увидеть Наталью, но ее не было. Я подумала, что мне обязательно надо побывать у нее дома. Не сейчас, потом. И надо познакомиться с Андреем Ивановичем. С ним проще. Зайду домой - и все. Он человек видный, привык, что к нему ходят журналисты.
Пока мы разговаривали, почти все женщины разошлись. Две или три, из самых запасливых, бродили вдоль берега, собирая оброненную рыбу. Остальные разорванной цепочкой тянулись вверх по дороге к поселку.
Только тут я вспомнила про Настеньку - так ведь и не узнала, что с ее ногой. Не до того было. Да, наверное, ничего страшного. Нина Ильинична взяла меня под руку:
- Пойдемте ко мне чай пить? Вымоетесь, отдохнете.
Я согласилась. О том, где была все это время Тоня, я просто не подумала.
Дверь мне отворила опрятная старушка. На отцветшем смуглом лице пытливо блестели узкие темные глаза.
- Вам кого? Ладнова? Нету его, не приходил еще. Может, подождете?
Она пошла впереди меня по темному, по-русски пахнущему березовыми вениками коридорчику. Весь этот дом был старинно-русским. Деревянный, из вековых лиственниц, которые, может быть, по одной собирали в бедных здешних лесах первые поселенцы. Выстроили дом и на память о покинутой московщине одели его окна кружевом наличников, витыми столбцами украсили крыльцо.
Теперь от всей могучей рыбацкой семьи осталась в живых одна бабка. Остальных - кого похоронило море, кого война. Чтоб не было скучно, бабка пустила постояльцев. Бегали по горницам дети, и дом радовался жизни.
Комната Андрея Ивановича была угловой. В ней тоже пахло сухим листом, чисто вымытым деревом и немного морем. Ничего лишнего в комнате не было. Во всем - солдатский порядок. Чувствовалось, что в этой комнате вещи привыкли к месту, стали незаметными, потеряли лица.
Почему-то захотелось переставить на полке книги - пусть лежат как попало. Иногда очень полезно нарушить привычный порядок вещей. Но я ничего не тронула.
Мне давно уже хотелось пойти на сейнере в море. Трудно писать о деле, если не видишь его основы. А здесь эта основа была не у причалов рыбозавода, а там, в море, куда каждый день уплывали стаи сейнеров. Я решила побывать на сейнере Ладнова. Вот и предлог для знакомства.
Но он не появлялся. Старушка хозяйка опять заглянула в комнату.
- Может, чайку выпьете со мной? Самовар закипел.
Первый раз на Колыме я услышала это слово - "самовар". Я поняла, что старушка гордится такой редкостью.
Во вмятинах медных самоварных боков сохранилась вся история нелегкого пути его хозяев в неизведанные края. Но самовар выжил.
Варенье из дикой колымской жимолости пахло малиной. Так уж все было устроено в этом доме.
- Простите, но я ведь так и не знаю, как вас звать?
- Бабушка Аграфена. Все так зовут, милая. А я уж, прости меня, дочкой тебя буду звать, мне так привычнее.
За окном то пробегали облака, принося в комнату сумеречные тени, то разъяснивало, и тогда на мятом боку самовара вспыхивало маленькое солнце. Бабушка Аграфена щедро наложила мне варенья на пузырчатое зеленого стекла блюдце.
- Кушай, милая. С ванилью варила. Лучше ни у кого нету. Андрей Иванович и то хвалит, хоть и мужик.
- А вы его давно знаете?
- Да, почитай, с пеленок. Мне ведь годов-то много, не смотри, что я такая поворотливая. Дело давнее, прошлое. Отец-то его женихом мне был.
Я не успела ничего спросить. Бабушка Аграфена, чуть помолчав, заговорила снова:
- Вот нонешние жалуются: то у них не получается да это, а кто бы им мешал? Своим умом живут. А меня и не спросили - выдали за другого, да и все. Семья-то Ладновых пообедняла, а мы в достатке жили. Отцу моему и не показался такой жених, не ко двору, мол. Что ж, так вот и жизнь прожила. А Ладнову не повезло - худо умер. Медведь на сопке заломал. А как умирать стал, позвал меня и говорит: "Было бы мне еще жить, Аграфенушка, никому бы не отдал тебя. Трудно мне помирать: во всей жизни не было радости". Так вот и ушел. А я до сих пор жива.
Бабушка Аграфена вздохнула, сухонькой смуглой рукой тронула самовар, не остыл ли. В темных глазах была нестареющая боль.
- Я вот и Андрею Ивановичу толкую - выбирай по сердцу, а не по людскому слову, да ведь упрям он и обидчив. Весь в отца.
Старушка прислушалась:
- Никак, и он сам жалует?
В коридорчике действительно послышались тяжелые мужские шаги. Заскрипели старые половицы. Дверь отворилась. Загородив собой весь пролет, в дверях стал человек с литым обветренным и упрямым лицом. Особенно выделялись на нем густые и короткие - словно нарисованные брови.
В руках он держал свернутый плащ, в котором шевелилось что-то живое. Прежде чем я сообразила, в чем дело, в комнату мимо его ног проскочила небольшая рыжая собачонка и нервно забегала вокруг стола.
На лице Андрея Ивановича появилось мальчишеское просящее выражение:
- Бабушка Аграфена, ты только не бранись, ладно? Шел вон мимо магазина, а там собачонка эта. Ощенилась она, а мальчишки травят ее. Не понимают, что тоже живая тварь. Ну, я взял их всех. Пусть живут.
Только теперь я заметила, что он под хмельком.
Бабушка Аграфена вздохнула:
- Господи! Да разве с тобой поспоришь? Неси уж в сарай, что мне с тобой делать.
Обернулась ко мне:
- Вот видела, дочка? В доме пять кошек живет, всех он вот так натаскал. А теперь еще и собака щенная. Медведя разве еще привести? Только и осталось. Спьяну-то он добрый, всякую тварь ему жаль.
Андрей Иванович улыбнулся:
- Ладно, бабушка, на людей-то наговаривать - кошек сама привела. И не пьяный я вовсе. Так, вспрыснули малость план - и все. Разве ж можно без этого?
Краем глаза покосился на меня:
- Уж извините, я сейчас вернусь.
Старушка еще повздыхала, но уже легко:
- Ох, беда! Зверинец прямо, а не дом. Горностай ручной в кладовке живет. Вот так постучу в стенку - выбегает.
Андрей Иванович вернулся скоро.
- Бабушка, чаю хочется, страсть.
И по тому, как ласково протянули чашку старые руки, я поняла, как дорог ей, наверное, этот человек.
Он внимательно посмотрел, точно хотел узнать, какое впечатление произвела на меня вся эта сцена. В темных глазах медленно гасли смешинки.
- И надолго вы к нам?
- Еще не знаю…