- Молчи, разиня! - Под ногой хрустнуло, несколько секунд я удерживался на прогнувшейся коромыслом верхушке дерева, а потом, по-лягушачьи дрыгнув ногами, вниз головой упал в арык.
Тина приняла меня с жуткой нежностью, мягко и добротно залепила глаза, уши, нос, полезла было в рот, но тут ноги, которыми я отчаянно бил по поверхности, перевесили и я, наконец, вынырнул.
Облепленный черной тиной, я представлял ужасное зрелище. А тут еще с перепугу заорал во всю глотку. Сестренка только ойкнула, скакнула в сторону и кинулась бежать. Никогда не замечал у нее такой прыти.
- Зачем же так надрываться, молодой человек? Или в Шаляпины метишь? - донесся мягкий и обволакивающий, как тина, голос.
На берегу стоял крепкий пожилой мужчина в новеньких белых штиблетах с пряжками и смотрел на меня как-то непонятно: то ли с насмешкой, то ли с любопытством.
Я, конечно же, моментально смолк. Его еще не хватало! Новый свидетель моего позора. Злость поднималась медленно и опасно, как кипящее молоко.
- Чего уставились? Радуетесь, что бесплатно?
- Ну, ну, - то ли огорчился, то ли восхитился моей свирепостью он. - Могу и заплатить.
- Заплатить? - опешил я. - За что?
- Ты же сам просишь?
"Завод" мой кончился. Только буркнул напоследок:
- Ничего не прошу, - и принялся быстро смывать с себя тину.
Прибежала мама. Она всегда прибегала, когда мне было туго. Помню, однажды, после того, как она ушла на работу, мальчишки нашей и соседней улиц затеяли играть в войну. Посланный в разведку, я осторожно пробирался вдоль стены дома к перекрестку, не ведая, что за углом притаился разведчик противника с кирпичом в руке. Едва я выглянул, он так саданул меня по голове, что кровь залила лицо, и я шлепнулся без сознания на землю. Ошалевший от страха, противник дал деру, перекресток был пуст. Неизвестно, сколько бы я провалялся в крови и пыли, если б не мама. Почему-то именно в этот момент она, отпросившись с работы, решила проверить, чем я занимаюсь дома. И в дальнейшем материнское чутье ни разу не подводило ее.
- Когда это кончится? Долго ты будешь меня мучить? И почему с тобой вечно что-нибудь происходит? - вопрошала она скорей по привычке, наблюдая, как я грязный, в разорванной рубахе, выкарабкивался на берег.
- За ребенком глаз да глаз нужен. Родить легче, чем воспитать, - назидательно заметил мужчина в белых штиблетах.
- А вы что, пробовали?
- Воспитывать-то?
- Нет, рожать?
Когда он обижался, у него сначала краснела шея, затем кончик носа, а уж затем все лицо. Но выдержки хватало.
- Личный опыт ничто, тьфу, пустое место, если хотите знать, по сравнению с тем, что можно почерпнуть из книг.
- Черпайте, - великодушно разрешила мама, - а нам некогда, то на работе, то в очередях пропадаем. Вот вернется отец с фронта, тогда все у него будет - и наряд, и пригляд, - крепенько взяв меня за ухо, она повела к дому, как козу на веревочке.
Привыкший к такому использованию своего уха, я поинтересовался:
- Мам, а что это за дядька?
- Ишь, любопытный! - оглянулась, не идет ли тот следом, сказала со злостью: - Потапенко - вот кто! Окопался на хлебозаводе, загривок с ладошку отъел, на антимонии потянуло… - И закончила круто: - Из-за тебя каждый лезет с замечаниями, наставлениями! - Все правильно. Кругом виноват я один. Даже в том, что кто-то окопался на хлебозаводе.
Моя, да и матери других мальчишек не очень-то распространялись при нас о Потапенко, боясь, видимо, как бы мы, народ на расправу скорый, не поколотили ему окна и еще что-нибудь.
…Люди вспоминают обряды, обычаи, когда с их помощью можно хоть чуточку облегчить свою жизнь. В войну детей научили колядовать. Причем, колядовали мы не только перед рождеством, как полагается, но и во всякие другие праздники, а если особенно было голодно, то добирались и до воскресных дней.
Дома нашей округи мы сами разбили на квадраты: в чьей семье больше ртов, тому и квадрат побольше. Хозяйки знали нас как облупленных. Стоило появиться перед домом с сумкой на плече, и они, не дожидаясь, пока мы дрожащими голосками заведем свои песни-прибаутки, начнем притопывать и приплясывать, несли или горсть зерна, или ломоть хлеба, или щепотку соли. Мы честно отрабатывали подношения, размахивали руками-спичками под их вздохи и причитания.
- Хватит, уморились, бедненькие. - И страдающие глаза провожали нас до поворота.
Случалось, что нам не подносили. Но чтобы обижать - язык не поворачивался. Ведь ходили-то дети фронтовиков. Правда, у одной все-таки повернулся. Жорка, живущий через два двора от нас, рассказывал, что едва он постучал в окно, как она выскочила, костлявая, с огромной бородавкой на левой щеке, и давай орать:
- Кусочники, попрошайки, передоху на вас нету! Шастаете по чужим дворам, паразиты окаянные! - Бородавка, позеленевшая от злости, прыгала, как жаба, на щеке.
Жорка растерялся, продолжал испуганно пританцовывать на месте, а она напирала, бранилась, но он словно бы ничего не замечал, кроме бородавки, загипнотизированно таращился на нее и отступал, отступал, пока не свалился в яму для отбросов. Перепачканный, рванул без оглядки оттуда, а во след гремело:
- Еще раз увижу, собаку спущу! Кусочники, попрошайки бездомные!..
- Я знаю, почему она бесится, - сказал Куват. - У нее сын дезертир, недавно поймали.
Мальчишки были беспощадны, вынося свой приговор. Решили нарисовать на воротах фашистский крест.
- А писать что-нибудь будем? - спросил Петька, единственный среди нас, кто умел выводить буквы.
- А как же! Баба-яга костяная нога! Лучше не придумаешь.
- Подходит, - согласились все.
Только Жорка помотал головой.
- Надо написать: жа-ба!
Все согласились, что так действительно лучше.
С тех пор крест и эта надпись не сходили с ворот нашего врага. Напрасно стирали, соскабливали, закрашивали то и другое. Наутро крест и надпись: "ЖА-БА", еще более увеличенные, появлялись снова.
Вскоре семья Кувата переехала в село. Каждый из нас получил от него в наследство по два дома, где можно было колядовать.
Обычно мы с сестренкой ходили колядовать вдвоем, надеясь, что хоть кому-то что-нибудь да перепадет. При первой же возможности мы отправились к еще не знакомому нам высокому дому с резными наличниками и витиеватыми решетками, чтобы попытать счастья.
На стук из калитки вышел Потапенко. Я ожидал чего угодно, только не этого! Вот влипли! Сейчас заговорит до смерти. Я попятился, но он успел взять меня за руку.
- Куда ты, молодой человек? Испугался, что ли? Неужели я такой страшный? Пойдем-ка в дом. А это кто, твоя сестра? Машенька, - крикнул Потапенко, - принимай гостей!
Машей оказалась пожилая молчаливая женщина с добрым лицом. Она повела нас в комнату. Потапенко, идя сзади, приговаривал:
- Ну, молодцы! Ну, обрадовали!
В блюде на столе возвышались горкой румяные пончики. Сто лет я их не видел! Облизнулся, конечно же. Сестренка за рубаху дергает: некрасиво, мол, так держать себя при людях. Ладно, думаю, я с тобой потом поговорю. И прямехонько к столу.
- Садись сюда, молодой человек, а ты, девочка, напротив братца. Как вас звать-величать? Андрей и Наташа? Ну, замечательно. Ешьте, не стесняйтесь.
Маша подавала пончики, наливала молоко, все глядела, чтоб мы не сидели без дела. Тем временем Потапенко стал рассказывать о том, как увидел меня в арыке, облепленного тиной, похожего на черта, как хотел было бежать, но вспомнил, что достаточно перекреститься и черт исчезнет. Говорил он много, упустив, правда, что я тогда ревел, словно бык на бойне. За это я готов был простить ему болтовню, а после тарелки блинов во мне шевельнулось даже что-то вроде симпатии.
Провожая нас, как взаправдашних гостей, до калитки, Потапенко шепнул мне на ухо:
- Приходи почаще, можешь и без сестры. Посидим, потолкуем по-мужски. А?
Я кивнул: ждите, загляну на днях.
Мое расположение к Потапенко усиливалось с каждой встречей. Взрослым тогда было не до нас, а он говорил с удовольствием, на равных. То о положении на фронте все еще тяжелом, беспросветном, то о работе на заводе, где ему надоело из ничего выпекать хлебные булки. Уписывая сдобные бублики, каких в нашем ларьке днем с огнем не сыщешь, я разделял муки и сомнения Потапенко. Мог ли я догадаться, что черный, будто на глине замешанный хлеб, который приносила мама, потому и полусъедобный, что на потапенковском столе процветают пончики да бублики.
Но о чем бы ни говорил Потапенко, в конце он обязательно жаловался на свое невезение с детьми. Не было и нет у него детей, а он так хотел этого! Все бы сделал, чтобы малыш ни в чем не нуждался, жил, как в сказке.
- А вы купите, - наивно советовал я.
- Кого?
- Ну, малыша.
- Ничего ты не понимаешь, - улыбался он.
- Ага, не понимаю, - я даже обижался. - Вон недавно наши соседи купили сразу двоих - мальчика и девочку. А живут они в тыщу раз хуже, чем вы.
- Допустим. А тебя можно купить?
- Да вы что! Только совсем-совсем маленьких можно. Это же все знают.
Потапенко отворачивался, доставал платок, долго и громко сморкался. Лицо его краснело, а в уголки глаз натекали слезы. Вызвав во мне сочувствие, он продолжал издалека:
- Надо бы, Андрюша, помочь твоей матери.
- А как?
- Скажи, трудно ей одной прокормить тебя и Наташу?
- Конечно.
- Вдвоем с Наташкой им было бы легче?
- Конечно, - я еще не догадывался, куда он клонит.
- У нас тебе нравится?
- Вполне.
- Тогда сделай два добрых дела - и для матери, и для меня: переезжай сюда жить.
- Как, насовсем?
- Ну да.
- Не могу. Мама говорит, что война скоро кончится, приедет отец и у нас хлеба будет, сколько захочешь.
Дальше этого в то время мечты наши не продвигались. Даже хлебные крошки, нечаянно просыпанные на стол, мама аккуратно делила между сестренкой и мной.
Потапенко опять отворачивался, доставал свой неизменный платок в синюю полоску, долго и громко сморкался. Неожиданно лицо его прояснилось.
- Как я раньше не сообразил! Живи у меня до тех пор, пока не вернется твой отец.
- Хорошо, я спрошу у мамы.
- Этим ты все испортишь. Не нужно ничего говорить. Разве она поймет, что таким образом вы только выиграете?
- А если она не пустит?..
- Чепуха! Ты же мальчик, у тебя голова на плечах, неужели мы не найдем выход? Слушай: через два дня ночью прибегай сюда, я соберу вещи - и мы укатим в какой-нибудь другой город. А матери твоей, чтоб сильно не переживала, письмо напишем. Из писем женщины быстрей суть улавливают. Когда увидит, что им вдвоем легче, поймет, что ты поступил правильно, тогда и вернемся назад. Договорились?
Маша порывалась что-то сказать мне, но Потапенко так взглянул на нее, что она побледнела, сжалась и побрела на кухню.
- Значит, через два дня ночью, - повторил Потапенко. - Запомнил? Прихвати еще свидетельство о рождении и кое-что из одежонки. На первый случай. Потом я тебе столько накуплю - закачаешься.
Эти два дня я старался быть щедрым и обходительным, чем поверг в изумление маму и сестренку. Ел я в три раза меньше, считая, что наверстаю в другом городе. Через каждое слово говорил "пожалуйста", чтобы вспоминали обо мне как о вежливом мальчике. Мама трогала мне ладонью лоб и обещала, что если это не пройдет, то она сводит меня к врачу. На душе было грустно. Очень уж не хотелось расставаться с ними. Я утешал себя только тем, что тогда им будет гораздо легче. И мысленно произносил добрые прощальные слова.
Свидетельство лежало в шкатулке рядом с хлебными карточками. Его я решил взять в последнюю очередь перед самым уходом, боясь, как бы мама не заметила пропажи. Узелок с одеждой, куда были сложены самые новые, всего пять-шесть раз штопаные рубашки и штанишки, мне удалось спрятать между шкафом и стеной, у самого пола. Затем порепетировал, как бесшумно снимать крючок с петли, потихоньку открывать дверь. В общем, побег был подготовлен. Оставалось ждать.
Чтобы не заснуть и не проспать, я положил поверх матраца остренькие камешки. Они сразу стали впиваться мне в бока, но я терпел; вертелся даже меньше обычного. Мама с сестренкой засыпали мгновенно, едва коснувшись постели. Поэтому терпел я недолго.
Пробравшись на цыпочках к шкафу, достал приготовленные заранее вещицы. Дальше все шло как по маслу. Крючок и дверь послушно выполнили то, что от них требовалось. Я оказался на улице.
Вечером небо было чистым, лишь по краям маячили алые облака. Вдруг погода резко изменилась, задул сильный ветер, набежали тучи. Началась гроза.
Когда я вышел, небо обрушивало на землю потоки дождя. Пройти до Потапенко и остаться сухим можно было только под маминым зонтом. Ладно, подумал я, придется взять зонт, утром я как-нибудь переправлю его обратно.
Зонт не предусматривался при подготовке к побегу. Где его искать? Скорее всего, возле вешалки. Осторожно приоткрыв дверь, протиснулся в комнату. Вешалка с правой стороны. Ощупываю все, что попадается под руку. Медленно продвигаюсь к цели. Попался, голубчик, ликую я, дотягиваясь, наконец, до ребристого бока зонта. Но тут же нечаянно задеваю ногой пустое ведро, оно падает, громыхает - и мой план трещит по швам.
Мама включает свет. Она ни капельки не напугана. Помню, сама говорила, что жуликам у нас делать нечего, только время потеряют даром. Сидит и смотрит на меня.
Как бы выкрутиться?
- Мамочка, - говорю, - ты спи, пожалуйста, я по-маленькому на двор сбегаю, - и дрожу почему-то, а в руке узелок с бельишком.
Как услышала она мое "пожалуйста", встрепенулась, затряслась вся, еще сильнее меня, по щекам слезы потекли. Кинулась ко мне, на колени упала, прижала мою голову к груди, силится заговорить, да не может: слезы мешают.
- Мамочка, родная, - растерянно твержу я, - ну, успокойся, я ведь хотел ненадолго, потом бы вернулся, честное слово, ну, успокойся.
Она вроде стала успокаиваться, но тут рубашка у меня расстегнулась и хлебные карточки выскользнули на пол. Сам ошалел от неожиданности. Выходит, в темноте я захватил их вместо свидетельства. Вот натворил!.. Пытаюсь оправдаться, но мои объяснения не действуют. Я еще не видел, чтобы так плакали: почти беззвучно, сотрясаясь всем телом.
- Будь проклята, - сквозь рыдания, с трудом выталкивая слова, произнесла мама, - будь ты проклята, война!
Произнесенные совсем тихо, ошеломляюще тихо, эти слова разбудили сестренку. Но она поняла только то, что мама страдает, что ее очень обидели. А причиной всех обид, как всегда, был я один. И на мою голову посыпались обвинения. Припоминались грехи и старые, и новые, большие и маленькие. Но, как ни странно, именно от этого становилось все легче и легче. Я готов был взять на себя любую вину, лишь бы успокоить маму и сестренку. Ведь какой бы я ни был плохой, исправиться мне намного проще, чем прекратить войну.
Вскоре в нашем доме, как и во всем городе, гаснет свет. Воцаряется тишина.
ВЫБОР
Мужчина лет сорока, с вьющимися седоватыми волосами, широким носом и крепким, но уже начинающим размякать от сидячей работы телом, задумчиво смотрел перед собой, для удобства подперев ладонью щеку. Его собеседник, выглядевший гораздо старше, грузный, с тяжелой отвисшей челюстью разливал коньяк в стоящие на журнальном столике рюмки и говорил:
- Когда ты пришел ко мне после института, я сразу понял: нашему конструкторскому бюро повезло. Да, да, теперь об этом можно сказать прямо. Запоздалые комплименты, как цветы увядшие: их в петлицу не вденешь. Так вот, я не ошибся. КБ в тот день заполучило толкового, энергичного инженера, способного сотворить чудо, сделать имя не только себе, но и своим товарищам.
- Не надо, - седоватый слегка поморщился. - Такие речи допустимы в двух случаях: если провожают на пенсию или на тот свет. А мне еще вроде рановато.
- Ну и придира! Я же оговорился.
- Все равно.
- Ладно, буду конкретней. Хотя я преднамеренно зашел издалека. Потому что уже через год было видно: по всем статьям ты сильнее меня и должность начальника КБ, которую занимал ваш покорный слуга, куда больше подходит тебе. Ибо должность - это как плуг: представление о пахоте имеет каждый, но встать к нему должен лишь пахарь. Только тогда толк будет.
Седоватый слушал, не перебивая. В общих чертах он знал эту историю. Начальник КБ Холмогоров подал заявление с просьбой перевести его на рядовую работу якобы по состоянию здоровья. Руководство завода восприняло заявление как чудачество. Никто ничего подобного еще не писал. Холмогорову отказали. Но он настаивал, добивался. Для пущей убедительности даже запасся справкой об острой сердечной недостаточности. В конце концов, руководство уступило. А когда встал вопрос о замене, он назвал только одну фамилию - Анатолия Александровича Федорова. Его, значит, фамилию. С тех пор они поменялись ролями.
Не знал Федоров лишь того, что медсправка и сама болезнь Холмогорова - сплошная липа. И все-таки поступок его считал благородным, редкостным, несколько раз пытался затащить Холмогорова домой, выказать ему свою признательность, но тот вечно ссылался на занятость, избегал неофициальных объяснений. Годы накладывались на годы, заявление Холмогорова постепенно отошло, подзабылось, и Федоров относился к нему с такой же требовательностью, жесткой и неумолимой, как и ко всем своим подчиненным. Правда, тот и не нуждался в снисходительности, работу выполнял оперативно и безукоризненно. А вот теперь сам пришел к Федорову. И, конечно, не для того, чтобы болтать о пустяках или заняться воспоминаниями.
- Ты прости, Анатолий, ввалился без приглашения время отнимаю. Во не просто это, ох, не просто!
Федоров улыбнулся.
- Не просто? Ястреб, наверное, тоже так думает, когда ходит кругами над цыпленком.
- Сравнения у тебя, - покачал головой Холмогоров. - А ведь я серьезно.
- А мне уж и пошутить нельзя! Как-никак с завтрашнего дня в отпуске, - Федоров зажмурился, словно предвкушая блаженство отпущенных ему на вольную жизнь тридцати дней. - Впрочем, я весь внимание. Только сначала давайте-ка выпьем. Для вас соблюсти ритуал - это разлить коньяк, а до остального руки не доходят.
- При полных рюмках оно как-то спокойнее.
- Ничего, первую выпивают, чтобы налили вторую.
- Уговорил. Ну, счастливого пути!
- Спасибо.
Они выпили, и Федоров тут же налил по второй.
- Так что же получается с нашим аккумулятором? - спросил, наконец, Холмогоров, посасывая тонкую дольку лимона.
- Ерунда получается. Еще десятки раз пересчитывать придется.
- Зачем?
- Как зачем? Чтобы какая-нибудь шальная запятая, малейшая ошибка не стала роковой. Похоронить всегда легко, а вот воскресить…
- Нынче проекты, как и люди, к обеспеченной старости тяготеют. Уж до того оберегаются, до того вылизываются, что тошно становится. Словно сами по себе и для себя. А какой прок от устаревших проектов? Положить под стекло и любоваться?
- Не пойму, за что вы ратуете? Хотите ляпать расчеты и чертежи сложных конструкций, как блины? Размазал по сковороде - и готово? Но ведь у нас, простите, не общепит.
- Да ну! - лицо Холмогорова выразило удивление: косматые брови уползли вверх, челюсть отвисла, обнажив крупные влажные зубы. - Премного благодарен. Просветил. А то за тридцать лет службы никто не удосужился втолковать мне, чем я занимаюсь.