Начало времени - Александр Ливанов 4 стр.


Но как бы там ни было, он, штабс–капитан Шаповалов, научил отца, простого солдата "из хохлов", читать и писать. Больше того, между ними установилось некое подобие друягбы. И сколько бы ни было в отцовской философии прямого штабс–капитановского ущербного умонастроя - офицер этот был, несомненно, начитанным и порядочным человеком. Жаль, что, когда созрел мой интерес к нему, ни его, ни отца уже не было в живых.

…Где‑то в просторах России дожди и ветра сровняли с землей две могилы, капитана и солдата, командира и подчиненного. Как встретили они последний миг жизни - с затаенной верой в другую, вечную жизнь, где человек становится лазоревой травой и ветром летучим, или страшила их тьма, небыль, надвигавшаяся ледяная недвижность? Неужели бесследно исчезает мысль, теряясь в слепящем пути вечности? Незримо стоим мы у изголовья умирающих отцов и неслышно переливается в нас их сила и тревога, их дума и мечта. Они уходят, потому что остаемся мы, чтоб размашисто идти в лучах с косой, холить саженцы и мудрые механизмы, держать иа протянутых ладонях книги и младенцев.

…Не считая комиссара кордона, учителя и попа, вторым мужиком–грамотеем после отца в селе нашем был Григорий–почтарь. Григорий был белолиц и черноус и по всем сельским канонам красоты мог бы покорять сердца молодиц, но он обнаруживал полное равнодушие к женскому полу. Если б надеть на Григория синие широкие шаровары, подвязать их красным кушаком, нарядить в просторную белую рубаху, изнутри раздуваемую ветром, перед нами предстал бы тот образцовый молодой украинский селянин, которого в те годы нэпа то с косой, то с серпом, в красных сапогах, подстриженного "в скобку" и с тонкими вислыми усами, рисовали повсюду - от первых плакатов до обложечек на книжечках папиросной бумаги для цигарок. Почтарь - была единственная "государственная служба" на селе, и поэтому всеми высоко почиталась.

На Григория даже посмотреть - удовольствие. На нем и впрямь широкая белая рубаха без воротника, но расшитая вокруг шеи и грудного выреза мелкими разноцветными крестиками; красными, черными, зелеными. Григорий всегда улыбался, и белозубая улыбка очень идет к его небольшим, опрятным черным усам. Кроме рубахи и брыля, соломенной широкополой шляпы, на Григории сельского больше ничего нет. Черные сатиновые брюки, ботинки со шнурками, большая, как корабль, кожаная сумка, а главное - на груди эмалевый, синий с белым, значок–ромбик. Под белым земным шаром с серном и молотом, такая же белая двойная надпись: по–русски - "почта" и по–украински - "пошта". Все это - городское! Да и жизнь Григория наполовину в городе, наполовину в деревне. Точно челнок ткацкого стана, он снует туда и обратно, туда и обратно. Григория все любят и уважают. Во–первых, каждый день он отмахивает двадцать с гаком верст, во–вторых, он приносит всем добрые вести, иногда и деньги все "от парубков", взятых на службу в Красную Армию. Вот только письма написать у Григория не допросишься: "Идите к Карпуше–солдату - у него и почерк помельче моего!" Мелкий почерк - признак большой грамотности…

Марчук и Гаврил Сотский ждут не дождутся отца. Они о чем‑то спорят. Гаврил сердится, Марчук отшучивается, отчего Гаврил еще больше сердится. Наконец решают меня послать - покликать отца.

"Скажи, по важному делу нужен, - ласково выталкивает меня за порог учитель и но–свойски подмигивает. - Одна нога здесь, другая там!"

Отец работает у батюшки Герасима. Чинит ему покосившийся плетень. Шапка отцова надета на один из колов плетня.

Отцу работа но душе. Из ивовых прутьев оы иной раз в охотку плетет и корзинки - вереньки и бокоушки. Не скупится отец при этом ни на узоры, ни на затеи всякие. Корзинка каждая у отца получается - на заглядение. Но кому нужны корзинки на селе?

Да и какой мужик не умеет сплести хоть лапоть, хоть корзину?

На побуревших, темных пряслах поповского плетня еще издали виднеются свежие отцовские заплаты.

Я кричу отцу, чтоб он шел домой, что его ждут Марчук и Гаврил Сотский, а сам скорей бегу обратно. Как бы еще отец не заругал, что хату оставил без присмотра.

Бегу и озираюсь: собирается отец домой или нет? Вроде собирается! Деревянной ногой, вижу, подгребает он к плетню прутки, снимает с кола свою шапку и ковыляет в мою сторону.

Вот он уже мелкнул мимо окошка.

- Ну, что зажурились, атамане! - у дверей бодро бросает отец, мельком ощупав глазами гостей. Входит в хату и снимает шапку.

Марчук, расхаживающий от окошка до порога, сдержанно кивает отцу, - как бы дав ему понять, что его веселое настроение неподходящее случаю. Гаврил, тот и вовсе не ответил на отцовское приветствие. Обеими руками вцепился он в край лавки, сидит, нахохленный, сердитый. Гаврил всегда спешит словами, руками, всей душой. Вот и сейчас - готов сорваться с места, куда‑то бежать.

- Что, атамане? Власть опять не поделили?

- Какая к лешему власть! -вскипел Гаврил. - Ну посуди, Карпуша. Гарно это получается? Нас теперь два партейца на все село. Я да он, он да я. Комиссар кордона, мабуть, отрезанный ломоть. Заставу ему перевели ниже по Днестру. Надолго али нет - это начальство не говорит…

- А щож ячейку свою не расширяете? - усмехается отец.

- Но кем? Кем расширять? Ты, к примеру сказать, Карпуша, - хоть мужик умный, а сочувствующий. Из комнезама вышел. Зашибаешь, шалапутничаешь, с попом дружишь. Значит, партейцем - тебе нельзя…

- А я и не прошусь…

- Симон, тот хоть и у Врангеля воевал, а теперича пуповиной к хозяйству прирос. Его в сельсовет налыгачом не затянешь. Григорий–почтарь только о Маринкиной спиднице миркуе… Вот я и баю. В такое время вчытель взял и меня совсем одного оставил! Из уезда на меня напирают - клуб изделать, церковь отобрать. Комсомольцы тоже проходу не дают. А церковь - как ее возьмешь? Тут - о! - крепко думать надо! Нужны подписи громадян. Кто с пародом говорить будет? Мне, председателю сельрады, не похвалясь сказать, дня нехватка. Да и нельзя мне! Мне, как раздумаешься, -не политика, мне подзуживать церковь закрывать. Я - власть! Надо, чтобы вроде мир по малости сам от бога отошел. Мир, мол, просит - власть уважила. А вчытель наш вон - только усики толстым пальцем холит. Взял да и в уезд укатил - мне и слова не сказал. А там его аж в столыци, в Харькове бачыли… Вот и майся один…

- Да–а… Соловей да кукушечка в одном лесу живут, разные песни поют? Так оно, Марчук? Виниться, выходит, тебе надо… - заговорил отец, покряхтел и присел тоже на лавку рядом с Гаврилой. - Чы правда - ты в Харьков ездил?

- Да чего его пытать? Разве он скажет? Видели его там. Повстречал его наш Алешка–чахоточный, поповский студент.

Марчук нахмурился, промолчал. В тишине опять раздался голос отца:

- Мое‑то дело сторона. Какой я вам рассуд…

- Какой, какой! - заерзал на лавке Гаврил. - Или ты не бывший комнезам?

- В том‑то и справа, что бывший. По нынешним временам, как я бачу, бывший друг хуже настоящего врага. Не ценят бывших друзей! Все против всех…

- Вот и неправда, Карпуша! Хоть ты и шалапут, а мы тебя за свово считаем. Что из того, что ты беспартейный? Мы тебе верим, хотя…

- Брезгала свинья гусем, потому что рыло не пятачком?..

- Гаврила, кончай митинг! -положил руки на плечи председателю сельсовета Марчук. - Ну чего ты на весь лес кукуешь? Разные в лесу звери живут… Ну вот, скажи, Карпуша. Разве я неправ? Ездил куда‑то или не ездил… Давай задание - все исполню. Шумкуешь зря. В уезде мне говорили - дела большие предвидятся. Что там твоя церковь!.. Надо подумать о СОЗе, о товариществе, совместной обработке земли. Бедноту нужно готовить, сознание у всего села… вспахать да пробороновать. А то что получается: еще и СОЗа в селе нема, а иду улицей, пацанятки - нет, не мои, не школьники еще. Сопливые еще совсем - частушки поют: "Маты в СОЗи, батько в СОЗи, плачут диты на дорози. Нэма хлиба, нэма сала - контрактация забрала!" Вот как работает кулачье! Аги–та–ция! Прямо ветром заразу носит…

Отец внимательно слушал учителя. Этот человек порой был сплошной загадкой для отца. То он вроде весь прост - как на ладони, а то… Вот, оказывается, даже в столицу ездил. Зачем - неизвестно. Только усмехается. И на какие шиши ездил?.. Или взять эту игру с Гаврилой. Всячески делает вид, что Гаврилу за старшего считает. Даже наскоки его сносит. А ведь Гаврила малограмотен, и газету читает через пень колоду. Без Марчука, как говорил не раз отец матери, Гаврил - пустое место, дырка от бублика.

- Одно знаю, - неторопливо заговорил отец, -ссориться вам пегоже. Самое это распоганое дело. Вас теперь всего‑то двое. Ты, Гаврила, помиркуй. Политика - не лапоть плести! И язык не кочедык. Кулачье вцепилось в жизнь, как вошь в кожух. В одночась можно все испортить по горячке. Я отчего отошел? Оттого, что был горяч. Головой горяч. А надоть - сердцем горячим. Так, бывало, миркувал штабс–капитан мой, Шаповалов…

Марчук слушал отца, улыбался в подстриженные усы; в глазах его прыгали лукавые искорки. Словно любимому ученику задал тяжелую задачу, а теперь с любопытством следил, справится или не справится?..

- Я вот тоже читал и думал про товарищество… Оно, конечно, - продолжал отец, - взять туда и богатеев - оно заманчиво. И скота самолучшего, и семена ядреные. Держись, веселись, с ног не свались!.. А подумаешь - не политика, нутряная неосновательность. Почему богатый - богат? Что он, лучше нас работник–заботник? Ни хрена! Дай мне волов Василя, - разве у меня будет такой достаток? Он у меня третий сноп берет каждое лето… А стал бы я, к примеру, на его месте брать третий сноп? Ни в жисть. Поэтому я и бедняк… Совесть!

Слово - оно просто сказать… Я за СОЗ, но брать в него надо только бедных. По совести! Иначе СОЗу тому - не… существовать.

- Заздря так, Карпуша, гутаришь! - отозвался остывший Гаврил, - Без крепких мужиков СОЗ сам себя не прокормит.

- Вы оба по–своему правы, -вставил Марчук, -но слова говорите не те. Нужен классовый подход.

- А кто, кто класс? Терентий али Василь? - запетушился Гаврил. - Как его класс‑то в прозор увидеть? А хозяйство их - это я вижу.

- А очень просто, - сказал Марчук. - Терентий - классовый враг. Хоть бы и просился в СОЗ, его пущать нельзя. Может, и прикинется заботником, а случай не упустит. От его же руки красным петухом пропоем.

- Ну да! Хватил! - вскочил со скамьи Гаврила.

- Не веришь?.. Дай срок. Еще кое‑что узнаешь про Терентия.

- А что, а что?.. Говори, что знаешь. Тут не чужие.

Но только вытянулись шнурочком губы под подстриженными усиками учителя, загадочно глянул на отца.

- Ну ладно! Посердились и забыли, - миролюбиво хлопнул по коленке ладонью отец. - Летечко бежит… Эх, во рту что‑то сухо поделалось. Хватит, громодяне, митинговать да колготиться. Лучше по стаканчику пропустим!

Но еще не успел отец подняться, чтоб пойти за плиткой, гости почти одновременно замотали головой.

- Ну да ладно! И я не ради гульни. Ради мира. - Тоди и я не стану. Держитесь, атамане–партейцы! Друг дружки держитесь крепко, но с бережью. А копытом только лошадь правоту доказывает…

- Слушай‑ка, Карпуша… - с заминкой в голосе спросил отца Марчук. - Ты как‑то говорил мне, что знавал когда‑то Лунева. На фронте он поручиком был, что ли?

- Ну да, ну да… - насторожился отец. - Сволочь порядочная… А в чем дело?

- В общем, приходи в школу. Один разговор имеется. Да вообще о разных делах потолковать надо.

- Хорошо. Вы идите, а я чуть погодя… Где это моя хозяйка запропастилась?

…Я смотрю в окошко и вижу, как неторопливо покидают наш двор учитель и председатель сельсовета. Странные, непостижимо сложные заботы у взрослых. Жучка выскочила из конуры, завиляла хвостом, потерлась о сапоги учителя. Любит она его. Да и Марчук всегда ее ласкает, гладит под мордой. А на этот раз как бы даже и не заметил Жучку нашу.

Горячо размахивает руками и трясет головой Гаврила, что‑то продолжает доказывать Марчуку. Тот, невысокий и плотный, Гавриле по плечо, заложив руки за спину, идет молча, размеренно–обдумчиво, весь ушел в себя.

Отец стал позади меня и тоже смотрит вслед уходящим партейцам. Мне о многом хотелось бы расспросить у отца, но он щурится в задумчивости, трет впалую щеку и меня не замечает сейчас, как Марчук Жучку.

- А Харьков, батько, далеко? - вдруг вырвалось у меня.

- А? Что? -только сейчас заметил меня отец. - Ты- вот что - слушай да помалкивай! А то, друг ситный, буду из хаты выгонять… Умный слушает да помалкивает, - заворчал отец и глянул на меня со строгой пристальностью. Он всегда поспешал сделать из меня умника, но, как мне казалось, сам не знал, каким образом это достигнуть.

- Мать еще не пришла с экономии?

- Нет, еще не верталась, - торопливо ответил я.

Эх, и впрямь лучше мне б помалкивать! Зря сказал, что мать еще не вернулась; лучше бы ответить "не знаю". Авось отец воздержался бы от пляшки… Ведь за этим спрашивает.

Однако, достав свою пляшку, отец, как бы пересиливая сам себя, досадливо поморщился, зябко поежился и, к удивлению моему, сунул пляшку обратно за полати. Схватил шапку - ив дверь.

Что это с отцом творится? Какие думки донимают Марчука? О чем они будут сегодня толковать в школе?

"Слушай да помалкивай…"

Слава богу, что хоть мать ничего никогда не таит от меня. Скорее бы только вернулась!

* * *

И опять я с матерью у колодца. Нарядную молодицу, которую мать долго наставляет - как ей справиться с веснушками, - зовут Марией. И зачем только сводить веснушки, которые так мило окропили лицо Марии! Но белоликость - главное для сельских красавиц.

Мать увлеклась, забыв и про воду, и про меня. Мария в новой узкой уньке–юбке; из‑под уньки–юбки выглядывает - ровно на сколько положено - зубчатый подол белой сорочки. Тесные и ловкие сапожки высоко зашнурованы и забавпо сверкают двумя рядами медных пистонов. Поверх вышитой на рукавах и спереди белой кофты ниспадают с головы на грудь и спину ленты. Это маленький водопад красок. Яркие, разноцветные ручейки лент вздрагивают от ветерка. На голове улыбающейся Марии - поверх венцом уложенных темных кос - очень красивые белые бумажные цветочки. А может, передо мной вовсе даже не Мария? Может, это яблонька в нежном бело–розовом первоцвете вышла к колодцу из сада?

Мария - дочь Терентия, хозяина мельницы и маслобойки; богатая невеста. Терентия еще пока не называют куркулем, пока еще дремлет на время усыпленный нэпом классовый инстинкт. Когда над куполом церкви гаснет последний зоревой свет и в школе меркнут окна, лишаясь золотого сияния, когда выкатывается на небо млечная луна, Терентий - ладонью с лопату - охорашивает сперва на голове жидкие волосы, затем окладистую бороду и садится на скамью перед гудящим самоваром. Ему, неподвижному как идол, суетливо прислуживает чахоточная, со впалой грудью и черными губами, жена; робко жмется по углам стайка приживалок в одинаковых, темных как ночь платочках с ярко–красными розами и золотистыми листьями. Терентий женщин не замечает, пьет чай долго, обдумчиво, до седьмого пота. Хозяин дома мрачен и неразговорчив; только всегда праздничная и быстрая, как синекрылая ласточка, Мария может заставить Терентия поднять насупленные казацкие брови. Оттаявшим вдруг лицом он провожает дочь от стола до порога, от скрыни до вмазанного над печуркой зеркала. И разглаживаются тогда на лбу Терентия каменные черные морщины и в зеленых глазах светится задумчивая печаль.

Терентий - крепкий хозяин! Две пары быков, запрягаемая в бричку пара серых жеребцов, две коровы. Марию, лучшую певунью села, мать всегда ласково привечает. Мария красивая, и даже я это чувствую. Мать говорит, что у Марии доброе сердце. Когда я не смотрю в колодец, я смотрю на Марию. Какой нежный румянец на щечках ее, какие у нее свежие, алые губы! И нарядилась Мария потому, что сегодня воскресенье и она приглашена к кому‑то на свадьбу: "на весилья".

Вдруг Мария вся встрепенулась, заволновалась, словно бабочка от внезапного порыва ветра. От нее веет ароматом цветущих лугов; на высокой груди огненно блещут монисты, тонко звенят стеклянные бусы: мимо колодца идет Григорпй–почтарь! Одной рукой он придерживает сумку-корабль, в другой у него вербная палочка. Палочка вся испещрена–изрезана перекрещивающимися в зеленой коре светлыми спиралями–змейками да шахматными клеточками. Григорий снимает свежий соломенный брыль, приветствует женщин.

- Куда спешишь так, Григорий. Постой с нами. На Марию вот посмотри. Гарная невеста! Упустишь - жалеть будешь! - говорит мать.

- Да он небось на городской жепится, - вставляет Мария, красиво щуря глаза и кокетливо отставив ногу в сапожке. Прохладным молочным ручейком струятся белые зубы Марии.

- А я ни на какой не женюсь… Вдовушек хватает! - бросает Григорий, краснеет и спешит в село.

Насчет "вдовушек" - одни слова. На селе знают, что Григорий "схимник" и давно влюблен в Марию. Мать укоризненно улыбается. А Мария, уже не надеясь на женскую дипломатию, отчаянно кричит вдогонку Григорию:

- Приходи на весилья!

…Мария богатая невеста. Григорий же бедняк, и вообще даже не мужик. Жалкие гроши для Терентия его семнадцать рублей жалованья. Не о таком зяте думает Терентий. Но любовь не считает рубли, не ищет выгоды; как половодье, она сносит плотину предрассудков. А пока Григорий не смеет надеяться и мучается; Мария, неуверенная в его любви, тоже мучается; Терентий не чает души в дочери и ворочается в постели, не спит по ночам, думает, думает…

Мы расстаемся с Марией. Она вдруг погрустнела, и я догадываюсь, что к колодцу она вышла не по воду, а чтоб увидеть Григория. Так вот она любовь, про которую столько говорят люди!.. Влюбленных сельчане жалеют, о любви часто говорят чуть ли не как о роке, беде или болезни. Особенно когда любовь идет вразрез с родительской волей. А это почти всегда так. Замуж отдают родители, женят - родители; любовь - блажь, которая должна пройти; она терпима, пока парень "парубкует", а молодица "гуляет". За нуждой и тяготами жизни старшие быстро забывают, что сами были молодыми. Любовь - несерьезно. Серьезно - это по–хозяйски слаженное замужество, приданое, состоятельное родство. Стерпится - слюбится. После замужества - молодицы нет больше, есть баба. И наряжаться ей уже не положено, и общаться с молодицами не приходится. И платочек по–другому - по–бабьи - повязан, и уньку, короткую и стройно обтягивавшую бедра, сменяет широкая, длинная, бабья унька. И посидеть, погутарить с молодицами - легкомыслие, непутевость. Осудят злые языки. Стыда не оберешься!..

Грусть Марии передалась и мне. Может, я влюбился в нее? Влюбился же я с первого взгляда в Лену, младшую дочь поповскую, учившуюся в городе. Впрочем, возможно ли не влюбиться в Лену? Во–первых, Лена вся–вся городская: от шевиотовой жакетки в обтяжку, длинной и узкой юбки, снизу зигзагом обшитой темной шелковой тесьмой, туфелек на высоком каблуке до глубокой, по моде сдвинутой набочок, кепки с кнопочкой посредине. Какая Лена красивая в кепке! Не барышня, а картинка.

Мать вскоре смекнула, что я влюблен в Лену. Каждый раз, когда Лена приходит к нам, мною овладевает дикая застенчивость, и я поскорей скрываюсь на печи. Оттуда, из‑за печной трубы, как из засады, я жадно, во все глаза смотрю на поповскую барышню. Она излучает какое‑то розовое сияние, и сердце мое разрывается от нежности. Как‑то мать, смеясь, обратила внимание моей избранницы на запечное любовное томление своего робкого поклонника. Та, улыбнувшись, быстро взглянула в сторону печи: кажется, она меня так и не успела заметить; я тут же юркнул за печную трубу…

Назад Дальше