Словесное общупывание друг друга у отца и батюшки уже кончилось. Это уж так заведено на селе. И вроде видит мужик мужика насквозь: и что надо, и зачем пришел, а оба виду не подают, издалека все начинают. (Прийти и сразу выложить суть дела - это позволит себе разве что очень несерьезный мужик, пустомеля и брандахлыст.) Теперь я застаю настоящий разговор. Он налажен и действует, как хороший локомобиль под полными парами на "экономии"!
- Мне‑то что, венчанье, не венчанье, - мне все одно! По совести люди сошлись, по совести и жить будут. И господь бог ваш их благословит, - я так понимаю. Но - что люди добрые скажут?
Отцу, выходит, вовсе не нужно то, за чем он пришел? Ну и ну. Хоть батюшка и учился в разных семинариях - по части дипломатии ему с мужпком потягаться, видать, кишка тонка!
- Неправильно толкуешь ты, Карпуша. Умный ты человек, газеты и книжки читаешь, а речи твои пустые. Совесть - она потому и есть у людей, что существует бог и церковь, обряды и святыни. Потому, что есть мы, духовные особы, которые блюдем от скверности святыни эти. Без святынь, Карпуша, нет совести… Без святынь нельзя- озвереют люди, друг друга изведут. Не ножом, так бесовством. И страдать, и мучиться должен человек… Иначе - откуда ей, совести, взяться?
Отец терпеливо и настороженно слушает. У него потаенно–хитрое лицо рыбака, ждущего, чтоб рыбка, клюющая наживку, проглотила крючок, а там не упустить момент - дернуть.
- Так и скажи, Карпуша, и миру, и партейцу своему Марчуку, да и комнезаму Гавриле тоже, что все сделаю по христианскому, по православному обычаю нашему. Обвенчаю я молодых, даже на свечку не потратятся. Дело божеское… Понимаю, понимаю - не они тебя послали. А ты скажи! Кто ж к невенчанным на толоку придет?
Оба - и отец, и батюшка - довольны. И собой и друг другом. Они теперь, точно два соперника, обретшие взаимное уважение в результате нелегкого поединка. Оба даже приязненно улыбаются на прощанье.
- А все же - с толокой как? - хитро щурясь у калитки, спрашивает батюшка, демонстрируя свою осведомленность сельского духовного пастыря. Осведомленность поистине поразительная. Впрочем, и агентура у батюшки обширная. Чего стоит только женская половина прихода! - Все для толоки готово? - Опять оп заходится кашлем и жалуется: "Будто сам черт в груди засел!.."
Отец сперва советует батюшке самогонкой "прогреться внутрях", затем говорит, что Терентий дал бревна на стропила, а вот на балки и потолок материалу нет. Опять его, Терентия, просили - отказал.
- Ну это я, надеюсь, улажу с его бабой. Скажи своей, пусть сходит к той: завтра чтоб к заутрене пришла. А то она хворает. Вдруг не придет. Хай скажет, батюшка просил. Просил, - понял?
Отец кивает головой с такой поспешностью, что по всему видно - он очень хорошо все понял.
-Ну, большое спасибо вам… батюшка, - говорит отец и берется за шапку.
…Вечером отец передает матери поручение батюшки Герасима и ругает его на чем свет стоит. Он словно решил отвести душу, и тут, у себя в хате, желает высказать все то, о чем вынужден был промолчать в разговоре в поповском палисаде.
- Святыни! -ворчит отец. - Вишь, попу нужны святыни, чтобы его Елизавета как сыр в масле каталась. И чтоб Терентий драл три шкуры со всего села, а потом благодетелем себя выставил!
- Ты на месте Терентия, - замечает мать, - может, и вовсе сиротам ничего не дал бы. Вместо спасибо - злобствуешь!
- Ну–ну! Много ты понимаешь! - угрожающе взглядывает на мать отец. - У тебя, к примеру, отнимут твои гроши и тебе же из них милостинку дадут. Спасибо скажешь? Да? Эх бабьи мозги!
- Не я разговор начала, - оправдывается мать.
- Не твоего ума дело! Молчи знай! Это я сам с собой рассуждаю.
- Сам с собой? Чего уя{лучше - никто против и слова не скажет. Тут и глупость умной покажется. Ну, ну. Валяй! - усмехается мать, - а я‑то думала со мной толкуешь.
Мать, замечаю я, за последнее время перестала бояться отца. И впрямь, видно, новые времена настают!
Я, Андрейка и Анютка гуськом петляем меж огородами и наконец добираемся до клуни Горпины. Тут на всем еще черный след пожара. Двор в черно–сизом, прибитом дождями пепле - даже трава не растет. Торчат несколько деревьев с обугленными мертвыми сучьями вместо веток. Кое–где валяются головешки с ржавыми обгорелыми гвоздями…
Людей на дворе пока еще немного, но все заняты делом. Кто месит глину, кто лопатой и граблями готовит площадку под будущий дом, а кто уже копает ровчик, под фундамент. Горпина в белом платочке разбирает уложенные пирамидки лампачей. Это вроде болыппх самодельных кирпичей из глппы и соломы. Я знаю, как делают лампачп. Да вот он лежит без дела, продолговатый, на три клетки ящичек без дна и без крышки. Его набивают глиной, хорошо промешанной с хоботьем или соломой–сечкой. После этого утрамбовывают, водой приглаживают верх лампачей-и поднимают форму. Три лампача так и остаются рядышком на земле. Дальше-дело за солнцем. Перед тем как мужик собирается строить дом или клуню - двор его весь устилается кирпичами. Подними такой лампач - под ним обязательно уютно устроилась семейка розово–сизых доя? - девых червей, да две–три свернутые колечком белые гусеницы с оранжевыми головками, и видимо–невидимо бледнолиловых мокриц…
Высохшие лампачи укладывают в пирамидку, на пирамидку, как шапку, нахлобучивают обмолоченный сноп: чтобы не раскисли лампачи под дождем. Но чаще всего их укладывают под навесом, словно поленницу дров. И смотрит поленница такая на хозяина своими прямоугольными сотами–окошечками: когда, мол, за дело примемся?
Оценивающим взглядом смотрю на лампач, разбираемый Горпиной. Добротная работа! Значит, Степан даром время не терял. В России, отец говорил, тоже встречаются дома из лампача. Там они называются саманными. Название другое, а суть одна: под хорошей крышей, на каменном фундаменте такой дом сто лет простоит!
Степан грузит лампачи на тачку, подвозит их ближе к будущему дому. Кажется, что ему не слишком по душе и шум, и многолюдье. Впрочем, он и здесь чувствует себя, как в наймах. Гаврил Сотский то и дело распоряжается Степаном. "Ты это оставь пока! Беги к Василю, почему воду не подвозит? Вся работа станет!" -кричит Гаврил Степану. Только Степан оставил тачку, чтоб бея^ать к колодцу, Гаврил Сотский уже опять кличет Степана.
Андрейка бросается на защиту отцовской честп: "Батька давно уже к колодцу поехали! Волов покормить - надо было или нет?"
"А глину, глину чего не везут!" - волнуется Гаврил Сотский, обращаясь не то к Степану, не то к нам.
"Карпуша–солдат, - виновато улыбаясь, докладывает Степан, - на быках поехал за глиной".
"Тоже нашли кого послать! Карпуша небось уже забыл - когда цоб, когда цобе говорить! Еще напьется дорогой!"
Я медленно краснею от ушей до щек, аж до шеи. Чувствую, даже испарина проступила под рубашкой. И чего этот выпивоха никогда не упустит случая другого так обозвать?
Вот и отец - не может вспомнить Гаврилу Сотского, чтоб не добавить - "пьянчужка",.. Или и впрямь больше всего нетерпимы мы к людям, в ком видим собственную греховность?..
А кто это там, за клуней, топором тюкает? Неужели Грицько? Как ни в чем не бывало он мудрит над жердями, привезенными с мельницы Терентия и которым надлежит стать стропилами для дома Степана. Грицько раскладывает, размечает зарубками жерди и бревна. К плотницкому делу, на стезю отцовскую, вернули Грицько два обстоятельства. Во–первых, лучшего друга Петрю изловили и в тюрьму заперли; во–вторых, вообще дела контрабандистские пошли из рук вон плохо. Кончается этот промысел. Возможно, тут есть и третье обстоятельство: уворованный и пропитый рубль Степана? Как знать, совесть в ином человеке, может, что вода в глубине: и запрятана под землей, и в каком месте обнаружит себя - неизвестно.
Вокруг Грицька несколько парней. Они далеко от нас, на кордонной стороне села живут, и по этой причине имена их я не знаю. Зато в лица я их хорошо помню. Это раши комсомольцы! Не они ли, кстати сказать, тогда подкараулили Грицька и посчитались за уворованный Степанов рубль? Кто их знает. Но теперь они под началом Грицька. Работа у них мудреная, требует соображения, и Грицько нет–нет шумит на них, когда у тех этого плотницкого соображения недостача.
Подобрав схожие по толщине бревна и подтоварник, молодые парубки раскладывают из них огромные буквы "А". Шнуром проверяют длину, дощатым шаблоном выверяют углы - и опять из‑под топора Грицька летят щепки, точно перепуганные белые голуби.
Бочка с водой на возу Василя, в который запряжены его сильные рябые волы, и воз с глиной - в него запряжена пара желто–рыжеватых волов - прибывают почти одновременно. Отец и щуплый, егозливый мужичонка, хозяин желто–рыжих волов, снимают задок и боковинки воза, и почти вся глина ссыпается на землю. Остается только чуть–чуть поработать лопатой. Гаврил Сотский - тут как тут - берет комок глины, растирает между пальцами, смотрит с видом знатока.
- Возов десять потребуется, - говорит отец Гавриле Сотскому.
- Сколько надо будет, столько и привезем, - по–начальственному отвечает Гаврил Сотский. У него рассеянно–озабоченное лицо. Взгляд его останавливается на нас. С минуту он соображает, на что мы можем пригодиться.
- А ну‑ка сбегайте в сельраду! Там в шкафу, внизу ящичек с гвоздями. Он тяжелый, но втроем сдюжите.
- Сдюжим! - хором отвечаем мы.
- Вот и хорошо! - Одна нога здесь, другая там!.. Да! У шкафа дверь вываливается. Дубовая она, тяжеленная. Как бы не пристукнула кого. Осторожней!..
Последние слова мы уже слышим далеко позади себя.
Когда гвозди нами наконец принесены - никогда не думал, что гвозди, эти соблазнительно блестящие новые гвозди, могут быть такими тяжелыми! - мы застаем чуть ли не полсела на строительной площадке. Дела для всех явно не хватает. Но каждый сам соображает и находит чем заняться. И все же работа подвигается быстро. Едва уложен каменный фундамент, как пошли вверх лампачные стены. Гаврил Сотский сам увлекся работой. Кельмой с удовольствием шлепает глину на лампачи, обмазывает их той же кельмой, ловко работает - даже сам себе улыбается: стена уже ему по грудь. Однако тут же спохватывается Гаврил, наш голова комнезама и сельрады, кому‑то передает кельму, - спешит к плотникам. Он делит их на группы по нескольку человек. Одним поручает сколачивать двери, другим - дверную коробку. Грицька он ставит на самую тонкую работу: связать рамы для двух окон: два окна, по окну с каждой стороны дверей! Большинство крестьянских хат строится именно так. У нашей хаты - и вовсе одно окно. Значит, хата Степана будет лучше пашей. Я не испытываю зависти. Наоборот, мне хочется, чтоб дом был хорошим и красивым.
Когда прибывает очередной воз с глиной, Гаврил Сотский отзывает в сторонку отца.
- Как думаешь, Карпуша… Ежли немпого красной материи сельрадской отпустить на рубаху и на кофту молодым?
- Ты что? Из ре–во–лю–ци–он–ной материи - бабью кофту? - как бы с перепугом говорит отец.
- А во что ж прикажешь трудягу самого что ни на есть обряжать? Может, в поповский бархат? Или в шелкмадаполам? - делает строгое лицо Гаврил Сотский.
- Уж пебось распорядился? - поразмыслив, смягчается отец.
- А то нет!.. Возможно, и взгреют в волости. Да, надеюсь, как‑нибудь расплююсь. Не себе же и не на базар! Твоя баба и занялась шитьем. Справится?
- Пожалуй, - сказал отец. И вдруг усмехнулся: "Вот потеха будет, когда поп их в красном увидит у себя в церкви!"
Так вот, значит, какие "знамена шить" с утра ушла мать к попадье Елизавете! Говоря "знамена", мать улыбалась. А я, увлеченный мыслью о толоке, ни о чем не догадался. У поповпы - единственная на селе швейная машина. На чугунных ажурно–литых ее боковинках - не по–русски, но прочитать можно - написано: "Зтдег". Я много раз слышал это слово, но каждый раз мне кажется, что сам читаю его, когда бываю в поповском доме. Если б не толока, ради одной этой швейной машины "Зингер" я, конечно, увязался бы за матерью. Значит, она шьет свадебные наряды для Степана и Горнины. Красные свадебные обновы! По–моему, это здорово придумано. А отец еще ругает Гаврилу. Ведь он - вон какой башковитый!
И все же я смекнул, что распространяться о красных свадебных нарядах для молодых не следует. Но, ох как трудно удержать секрет от друзей!.. Я беру слово с Андрейки и Анютки ("вот тебе крест истинный, что больше ни–кому!") -и секрет перестает быть секретом.
…Солнце уже поднялось высоко, когда двое парубков начали крыть крышу соломой. Дидусь Юхим, понаблюдав за их работой, шумнул на парубков, и те, оправдываясь и виновато посмеиваясь, слезли с крыши - уступили работу ему. Уж тут дидусь показал свое мастерство! Казалось, у него не две руки и десять пальцев, а какая‑то вязальная машина! Слои соломы укладывал он быстро и сноровисто снизу вверх красивыми, слегка волнистыми рядами. Мужики, взглядывая на работу глухого, одобрительно покачивали головой. Молодые мастера, разжалованные в подмастерья, охотно подчинялись глухарю.
"Тыр–р-р!" - раздалось за углом дома. Из байдарки выбрался грузный и неторопливый Терентий - в неизменной своей длинной толстовке из "чертовой кожи" с пояском на пуговке, в темном, пропылившемся картузе. Картуз Терентий на миг скинул с головы, взяв его за козырек, будто стряхнул пыль с него, тут же снова надел: поздоровался с миром. По–хозяйски обошел дом, молча выслушивая замечания и реплики воодушевленных строителей. Став у угла задней стены, Терентихг присел, прищурился и чертыхнулся. Стена местами бугрилась, местами, наоборот, была в седловинах. Подскочивший Гаврил Сотский тоже присел, тоже прищурился:
- Ну, ничего страшного!… Бабы выровняют, когда мазать хату будут.
- Ну да, сами себе глаза замажут, - проворчал Терентий, избегая взгляда веселого, не в пример ему, головы комнезама, - э–эх, столько хозяев, а стенку кривую кладут…
И, вздохнув, Терентий достает серебряные часы, щелкает крышкой и рассеянно смотрит на них.
- В расход вогнали вы меня с этими хоромами. Ведь материал закуплен был для ремонта мельницы. Да ладно уж… Времена такие, что и не знаешь, что лучше: иметь или раздать. Налоговый пресс - все соки выжал… Никто не ошибется, в чужой карман копейку не сунет. Все с нас, с хозяев!… И нас же святым кулаком по окаянной шее… Хоть срок, Гаврил, малость послабили? А? Срок мал, а платеж велик…
- Не могу - и не проси, Терентий! От кого чают - того и величают! - все так же насмешливо и даже с лихостью ответил Гаврил Сотский. - Что, не сдюжишь? Или неволя велит сопливого любить?.. Пойми, новая жизнь, хо–зя–ин!
- Новая, говоришь? А сам пьешь по–старому? - угрюмо спросил Терентий. - Ведь не бросишь? То‑то ж! Это - раз… Шумишь, командуешь, а стенку кривую выложил и говоришь: "Сойдет". Это - два… Значит, уже с начала свою новую жизнь обманываешь… Э–эх!..
И видно вспомнив нечто более важное, сам себя перебил.
- Я Марчуку дал три карбованца. Как хотите употребите. То ли людям на угощение после толоки, то ли молодым на обзаведение. Я бы советовал молодым отдать. Бочонок бражки, капусту, огурцы соленые, арбузы квашеные - это дочка Мария вам спроводит. Уж никто не скажет, что Терентий жила и куркуль…
- Может, и не жила, а что куркуль - так это точно. Класс, Терентий Иванович! - показал редкие почерневшие зубы председатель комнезама и сельрады Гаврил Сотский. И сам смеясь своей шутке, обернулся к сельчанам, как бы приглашая их отметить свое остроумие.
- Да погоди ты со своей… политграмотой. Я молодым еще решил выделить поросеночка трехмесячного. И мешок муки. Вот какой куркуль Терентий… А что ты им дашь? Молчишь. Нечего у тебя давать… Я так понимаю, Гаврил, - вам бы за кулака - за хозяина то есть - зубами держаться. А у вас от зависти разум мутится… Или взять, к примеру, тебя. Кроме легкости да веселости характера - ничего в тебе нет…
- Что ж, Терентий Иванович, -насупил брови Гаврил, изображая пеидущую к нему сейчас серьезность, - веселый характер особую цену имеет. Жить надо весело! А то что у тебя за жизнь? Сам‑то на себя погляди, Терентий Иванович. Ты и в праздник не улыбаешься, жена - живые мощи, хоть в Печерскую Лавру отвози. Правду, видно, Карпуша–солдат говорит: где много денег, там мало радости. Так что мы богаче твоего. А чего недостанет - не постесняемся, у вашего брата - экс–плу–ататора - и востребуем!
Грузный, большеголовый и хмурый Терентий, не дослушав философствования головы комнезама, пошел к своей байдарке.
И укоряюще–ворчливый голос, и скользящий мимо взгляд, и внезапная задумчивость посреди разговора - все это было новым для обычно уверенно–басовитого, еще недавно победительно шествовавшего по земле Терентия.
- Выдыхается хозяин! Годы свое берут, - сказала Олэна, с кокетливо подоткнутым подолом и босыми ногами месившая глину.
- Не годы, а время другое пришло, - отозвался Симон, подливавший воду в замес, - фининспектор ему такое обложенье сделал, что он, слышал я, собирается продать и мельницу и маслобойку. А кому продать? Теперь даром никто не возьмет. Придется ему все оставить да подаваться на все четыре стороны… И то сказать, без манёвра наш Терентий. Другой бы пару червонных в зубы этому замухрышке фининспектору, угощение, то да се - половину обложения скостил бы. А то ведь Терентий в кубышке деньгу держать не любит. Все в дело! Недавно нефтянку купил для мельницы, уйму денег отдал. А теперь из обложения не выкрутится.
- Чего ты об нем жалкуешь? Шила он бессовестная. Надо же, по мерке ржи за пуд помола! От трудов праведных не паживешь палат каменных.
- А даром мелют только языком! - раздраженно возразил Симон жене. Та ничего больше не сказала, а только резвей пошла перебирать ногами. Симон с приподнятым ведром в руках в задумчивости смотрел в сторону Терентия. На глазах сникал, падал бог Симона.
Легкая байдарка скрипнула рессорами, вся перегнулась, подалась навстречу хозяину, едва тот занес на приступок ногу в тяжелом смазанном сапоге. Не успел Терентий разобрать вожжи, как каурая кобылка поплелась со двора - со двора Степана, нового хозяина.
Свадьбу и повоселье справляли вместе на второй день. Длинный стол, прямо на дворе сколоченный из остатков досок, выделенных Терентием на потолок, был последней мужской работой. Далее - и дом, и стол этот перешли в полное распоряжение уже принарядившихся баб и молодиц. Двор прямо расцвел от ярких и пестрых юбок–унек, от вышитых кофточек, парусящих на ходу хустинок–платков и струящихся цветным ливнем лент.
Мужики и парубки, дымя самосадом, жались по углам двора от непонятной им самим неловкости; может, что вот работа кончена и делать больше нечего; может, от непривычно чистых рубах, праздничных пиджаков и густо смазанных дегтем сапог, в которые тоже успели уже нарядиться. Все преувеличенно громко разговаривали, пересмеивалпсь, отпускали остроты в адрес мимо снующих молодиц. Те, наоборот, чувствовали себя сейчас как рыба в воде. Нарядная одежда и суета вокруг стола женщинам, наоборот, придали уверенность и ловкость; от шуточек мужчин у них разве что чуть ярче обычного розовели щеки, больше блестели глаза, но все это было им по душе и никак не сбивало с толку.