Неизвестный Юлиан Семёнов. Разоблачение - Юлиан Семенов 23 стр.


Ее глаза были кофейного цвета; кофейные зерна, кожа вроде красного дерева, а может, меда - когда как; нос у нее был чуть длиннее, чем следовало бы, какой-то арабский... Медные волосы, медная кожа, кофейные глаза, правда, красиво? Чем дольше я присматривался к ее глазам, тем больше открывал их для себя. Особенно интересны были зрачки: симметричность линий и каких-то таинственных, глубинных рисунков делала их притягивающими, необыкновенными... Когда я любил Клаудиу, ее глаза смеялись, лицо замирало в улыбке, и тело, казалось мне, тоже смеется от счастья, хотя я не мог видеть этого, оттого что самое большое наслаждение доставляли ее глаза. В них было счастье ее тела, моего тела, наших двух тел вообще, счастье всего мира. В самый последний миг рождался, грохотал и низвергался солнечный дождь, который высвечивал ее лицо изнутри, она широко открывала подрагивающие кофейные глаза, и в ее зрачках я видел то, что она скрывала ото всех: феерический поток огней незнакомого ни ей, ни мне города, мерцание свечей на балу в королевском дворце, веселье в доме старенькой бабушки, грохочущий паводок после весенних дождей... Я не поэт, мне не хватает слов, чтобы описать то, что я видел в тот прекрасный, последний миг любви в ее глазах... Нет большего счастья для мужчины, чем чувствовать счастье женщины, в глазах которой бьется все многоцветье мира, все запахи его лугов в горах, все его мелодии, что слышатся в ночной сельве, когда ты один на один с миром и рождается предчувствие того, что сейчас твоему взору откроется асиенда, и там нет сомосовцев, и крестьяне, собравшись возле костра, поют свои великолепные песни, и ты испытываешь такую успокоенность, которую не может понять тот, кто не провел вместе с нами годы в этих бескрайних зеленых горах...

Когда мы были вместе с Клаудией, мне думалось, что нет ничего прекраснее, полней и законченнее, чем наша любовь; это как первые лучи солнца в мамином доме, как первое в твоей жизни мороженое, купленное отцом в день праздника, это вроде антильской сливы в меду, это песня Донны Саммерс, улыбка Аль Пачино, Тайная Вечеря...

Я говорю так сумбурно потому, что, когда наступал сладостный миг любви, в глазах Клаудии все смешивалось: и музыка, и самые фан­тастические цвета, которых нет на земле, радуга, купающаяся в песнях, тишина, которую слышат в космосе...

Воспоминания... Память... Я никогда не мог заставить себя забыть ее счастье, которое было и моим. Я никогда не мог забыть, как с ее волос стекали капельки ливня, и они были напоены запахом цветов и горной воды, и я жадно ловил их пересохшим ртом, и ее глаза, огромные, улыбающиеся, отрешенные, таинственные, как Джоконда, были рядом с моими глазами...

И эти глаза видел кто-то другой?! И так же, как я, пил капли солнечного ливня?! И слышал бетховенский орган?

Я мучился много дней, а потом сказал себе: "Все, хватит, Омар! Или - или. Давай решим так: ты сам отдал товарищу эти глаза. Взаймы. Иначе бы он умер с голода. Или умер, не имея возможности получить лекарство. Да и потом у нее с ним все было по-другому. Он же не мог понять ее глаза так, как понимаешь их ты, правда?"

...Я отложил рассказ Омара, лег на широкую тахту, включил кон­диционер, сразу же услыхал крик январских цикад и ощутил влажную тишину тропической ночи.

Закурив, спросил себя: "Ну и что, старый волк? Ты бы решился написать такой рассказ о том, кого любил, и прочитать это жене, матери своей трехлетней дочки? Однажды ты попробовал такое, и тебе до сих пор стыдно из-за того, что случилось после... Такой рассказ мог написать только тот, кто десять лет провел в горах и городском подполье, а последние семь лет под пулями контрас... Воистину, иной отсчет самоуважения... Революция рождает честность в отношениях между мужчиной и женщиной; правда, только правда, ничего, кроме правды... И восхищаться этим рассказом может лишь та жена, которая отдала свое миллионное приданое революции, а учась в Гарварде, помогала, чем могла, сандинистам... А может быть, Гата ломает себя, - подумал я. - Может быть, она относится к редкостному типу сильных и умных женщин, которые понимают мужчин, своих младших братьев и сыновей? Каждая женщина старше мужчины; возможно, в Гате совмещено несовместимое: очень красивая, молодая, старая женщина, сильная и мудрая? Нет, - ответил я себе, - просто Гата есть Гата, Омар есть Омар, а Никарагуа - это Никарагуа..."

Мы исследуем подвиги революционеров, их самоотверженность, логику борьбы, но отчего же вне поля зрения остаются такие моральные категории, как любовь, честность, уважение к чувству другого? Может быть, это столь же важно для человечества, как и сражение против зла и социальной несправедливости? Когда появляется плесень ханжества? Кто благословляет ее, отбрасывая в прошлое то, что рождалось вместе с крушением рабства, абсолютизма диктатуры? Чем объяснить то, что революция, свергшая Бурбонов, так покорно благословила новую монархию Бонапарта?

Как сохранить живую память революции в поколениях? Сколько ни кричи "халва", во рту от этого не станет слаще. Что больше помнит Франция: штурм Бастилии или триумф Наполеона? Поди ответь... Однозначность будет успокоительной ложью; с другой стороны, возможна ли многозначность ответа в наш прагматичный, хоть и взбаламученный век?

...Только в правильных пьесах или романах герои обязательно находят верное решение; в жизни все труднее и горестней; поэтому я выпил таблетку снотворного и выключил свет; спасительное "утро вечера мудренее" позволяет человеку продолжить жить и выполнять свои обязанности, хотя это совсем не простая штука, особенно в годину крутого перелома, накануне того часа, когда надо принять решение - единственное на те годы, что тебе осталось прожить на земле, зная, что отпущено их очень немного.

БАРОН

Барон позвонил в Ялту рано утром; в его Лихтенштайне было только пять утра; голос его яростен и одновременно по-детски обижен:

-Ты видал ваше телевидение?

-Что именно?

- Церемонию перезахоронения Шаляпина на Новодевичьем! Куда меня посмели не пригласить! Какая неблагодарная безнравственность!

... А все это началось десять лет назад, когда я жил и работал в деревне Лисем, под Бад-Годесбергом, в Федеративной Республике Германии, и еще был жив Георг Штайн, замечательный немец, посвятивший свою жизнь поиску Янтарной комнаты.

Я опубликовал об этой истории брошюру, но когда однажды спросил аудиторию книголюбов, кто из них читал ее, из полутора тысяч присутствовавших на встрече руку подняло только три человека, - оказалось, что книгу (выпущенную даже полумиллионным тиражом) купить практически невозможно. Вот она, кстати, проблема "взаимодействия рынка и плана" в обнаженном виде.

Именно потому, что интерес у нас на Родине к судьбам произведений культуры, похищенных нацистами, разбазаренных нами самими или вывезенных подпольным мафиозным синдикатом, не ослабевает, я и решил включить в эту часть "Ненаписанных романов" несколько расширенных заметок из дневников, сделанных во время поиска. При этом меня отнюдь не пугает то, что весьма известный ученый не так давно подписал статью, в которой утверждалось, что, мол, "один писатель" - на деле поиска культурных ценностей - "издал несколько книг, поставил пьесу и фильм". Что-что, а уж понимать намеки мы научены всей нашей многовековой историей - от Александра Радищева до Ивана Ефремова и Виктора Некрасова. Написана статья была весьма раздраженно, что заставило меня задуматься: "А может, не надо было бы мне все это начинать в прессе? Может, вообще не стоило приковывать к этой проблеме внимание общественности?" Однако по размышлении здравом я ответил себе: "Пусть именитые ученые подписывают, что хотят; я делаю свое дело не по приказу, не для кого-то, я делал и делаю его потому, что не могу не делать, и судья мне не раздраженный ученый, а письма читателей и господь Бог".

...Итак, десять лет назад я вернулся из Москвы в Лисем, пригласив к себе в гости матушку, Галину Николаевну Ноздрину.

Поэтому я не сразу позвонил господину Уманскому, в прошлом "товарищу", эмигрировавшему в Израиль, а оттуда перебравшемуся в ФРГ, - он тоже включился в дело Поиска, передав мне свои показания о том, как советская мафия продолжает вывозить из Москвы (с помощью ряда дипломатов из арабских и африканских стран) уникальные произведения русской культуры, оседающие среди еврейской эмиграции в Дюссельдорфе и Кёльне. Документы были убойные, с фамилиями, показаниями, адресами и датами. Я спросил Уманского, понимает ли он меру опасности того дела, в которое включается, Георгу Штайну чуть не ежедневно присылают письма с угрозами физической расправы, звонят по ночам, травят; Уманский долго молчал, потом, судорожно вздохнув, ответил: "Мне терять нечего, все, что мог потерять, - потерял".

Словом, я не позвонил Уманскому в тот день, когда вернулся, потому что матушка, ветеран коммунистической партии, попросила отвезти ее в Трир, в музей Маркса; когда я показал ей экспонат, который свидетельствовал, что один из предков основоположника был раввином из Гомеля по фамилии Каценеленбоген, мама сделала мне страшные глаза, прошептав: "Не надо акцентировать, мальчик, возможно, это буржуазная пропаганда".

Не позвонил я Уманскому и назавтра, потому что заметил: мама не притрагивается к овощам и фруктам, пьет чай с хлебом. Я осторожно заметил, что не стоит так уж увлекаться батонами, тем более они здесь не такие вкусные, как у нас.

Мама скорбно улыбнулась: "Дело не во вкусе, просто надо экономить, ты же покупаешь фрукты на рынке".

- Да, - ответил я, - покупаю на рынке, потому что они там дешевле.

-Напрасно ты меня успокаиваешь, на рынке все в три раза дороже.

Поскольку мама у меня (в отличие от отца) чисто русский человек из

Иваново-Вознесенска, никакие словесные убеждения и доводы не могли поколебать ее уверенности. Поэтому я пригласил маму прогуляться в наш деревенский магазинчик: семь сортов колбасы (в городе их десятки), десять

- сыра, пять - ветчины, четыре - масла, пять - мяса. Мама стала придирчиво рассматривать цены: батон хлеба стоил в четыре раза дороже яблок, не говоря уж об огурцах и помидорах. А тут еще на грех, - на отдельной полочке, - валялись колготки, кофточки, какие-то туфельки, парики, шарфики.

- Я правильно поняла, - спросила мама, не поднимая на меня глаз, - что пара колготок стоит в четыре раза дешевле, чем батон хлеба?

- Правильно, - ответил я. - Это ж химия, а не хлеб...

А мама вдруг заплакала. Она плакала молча, только слезы катились по щекам.

Когда мы вышли, она прошептала:

- Неужели наши люди никогда не будут жить так, как живут здесь?! Я ведь с семнадцатого года воспитана в святой вере, что здесь трудящиеся страдают, мальчик...

Когда мы вернулись домой, а мама продолжала всхлипывать, я накрыл стол и жахнул стакан водки: ведь каждый из нас, кто живет на Западе, постоянно, с рвущей болью в сердце, думает о том, когда же наши люди будут обеспечены так, как те рабочие, что живут под гнетом загнивающего капитала...

Наутро мне пришлось составлять финансовый отчет - без бумажки таракашка, лишь с бумажкой человек; затем сообщили, что в бундестаге состоится интересная встреча, словом, завертело, и к Уманскому я позвонил только через четыре дня.

- А он умер, - ответили мне. - Лег на обследование в клинику, пошаливало сердце, и умер.

Отвечали спокойно; я узнал голос его жены; молодая женщина из Сибири; сын от первого брака, приехавший к отцу, сошелся с молодой мачехой, Уманский знал об этом: когда рассказывал, кусал губы до крови; для сына и мачехи его смерть оказалась избавлением (Уманскому тогда было пятьдесят два года); но в первую очередь его странная смерть была угодна "культуртрегерским" мафиози из Дюссельдорфа: сначала их дело спустили на тормозах, а потом и вовсе прикрыли - исчез главный свидетель обвинения...

...Когда через несколько дней мы встретились с Георгом Штайном, он, выслушав рассказ о загадочной гибели Уманского, задумчиво ответил:

- Скоро мой дом пойдет с молотка, жена тяжело больна, ты знаешь, как дорого у нас болеть; без мецената, который бы страховал наш поиск, мы можем зайти в тупик...

(Однажды мы встретились со Штайном во Фрайбурге, он там работал в архиве; я снял номер в отеле; наутро мне выставили счет - я укладывался в бухгалтерскую норму, но пунктуальный хозяин вписал, что ночевали два человека - это счетоводы не пропустят, нельзя, необходимо, чтобы в отчете было указано, что ты был один. (Почему? Кто придумал? Зачем до сих пор не отменено?!) Я путано объяснял хозяину, что надо переписать счет и не указывать, что мы ночевали вдвоем; он не понимал меня, говорил, как с марсианином; счет тем не менее переписал; Штайн смотрел на меня с горькой усмешкой, ему-то была известна наша страсть к отчетности, которая ведет не к порядку, а, наоборот, к полнейшей голожопости, ибо команди­ровочный прежде всего думает, как уложиться в нормы, чтобы не платить десятикратный штраф, а никак не о бизнесе, черт с ним, с этим бизнесом, только б персоналку не начали по возвращении в любимые пенаты... (До сих пор, кстати, не отменено постановление по Народному комиссариату иностранных дел: каждый, кто отправляется за рубеж, вправе требовать у хозяйственного управления пару калош, отрез бостона на костюм, шляпу и теплые кальсоны.) До сих пор наши финансисты игнорируют стремительность роста цен - в первую очередь на отели. Если тринадцать лет назад пристойный номер в Нью-Йорке стоил пятьдесят долларов, то сейчас меньше чем в сто долларов не уложишься. Спасительный семидесятидолларовый "Чел-си", - прибежище писателей и актеров, обшарпанные комнаты, разваливающиеся кровати, - далеко не всегда имеет свободные номера, вот и начинается поиск людей, которые выручат тебя там, а ты рассчитываешься с ними здесь. Мы сами (порою, сдается мне, намеренно) создаем ситуацию, при которой каждый советский, приезжающий в командировку за границу, вынужден нарушать "предписания", становясь, таким образом, правонарушителем. Кому на пользу?! Мы сейчас даем суточные, - двадцать долларов в день. Но ведь в самом дешевом китайском ресторане обед стоит не менее пятнадцати - даже без пива! Вот и уминают наши профессора, а равно доценты с кандидатами батон всухомятку, чтобы сэкономить сыну на джинсы. Какой выход! Либо - продавать валюту советским гражданам по туристскому курсу, выгодному для государства, либо прекращать командирование за рубеж, - не готовы, хватит позориться. Рассчитывать на то, что кормить и поить нас будут западные дяди, - значит наносить непоправимый урон престижу страны, а престиж дорого стоит, потерять его легко, наработать - трудно.)

... С бароном Эдуардом фон Фальц-Фейном из Лихтенштейна я познакомился случайно, хотя мой давний приятель, в прошлом писатель, а ныне корреспондент радио "Свобода" Толя Гладилин, в это не верит.

Вот как он говорит по этому (и не только по этому) поводу:

- Являясь офицером КГБ, Юлиан Семенов свободно разъезжает по миру под маркой поиска Янтарной комнаты! Ха-ха! Кто поверит в эту легенду автора боевиков!

(Занятно, Толя Гладилин в свое время написал повесть о советских контрразведчиках "Затянувшаяся командировка". Следуя его логике, я мог поздравить соответствующие службы в Москве с тем, как они внедрили своего офицера на радиостанцию "Свобода", ведь он автор боевика! А как бескомпромиссен был Вася Аксенов, один из "горпожаксов", сражаясь против вездесущих агентов ЦРУ!)

...Словом, жизнь свела меня с бароном заочно во время аукциона в Женеве, мне назвали его телефон (он был завсегдатаем аукционов русского искусства, его знали во всей Западной Европе), я позвонил, начал говорить по-английски, представился, он рассмеялся:

- Я рожден в мамочке-России! Мой родной язык - русский! Зачем ты говоришь со мной на какой-то английский, хоть и этот язык, так же как немецкий, тоже мои родные?! Немедленно бери машину и приезжай ко мне в Вадуц, на виллу "Аскания-Нова", ее знает каждая собачка в Лихтенштайн, совсем рядышком с замком нашего князя, жду!

И - положил трубку.

Через шесть часов я приехал к нему, и с тех пор началась наша дружба, которая дает мне силу и убежденность: то, что мы с ним делаем, - необходимо.

(Марк Шагал, когда мы приехали с бароном на его виллу "Колин" в Сен-Поль-де-Ванс, долго слушал наш сумбурный рассказ, а потом вздохнул:

- Вы - наивные мальчишки, я завидую вам. Душою я с вами, имя мое - принадлежит вам, вашему "комитету за честное отношение к русской культуре", но я не выезжаю отсюда, я останусь здесь - теперь уже навсегда... Даже если вы не найдете Янтарную комнату, люди на Западе узнают о трагедии России, вспомнят об ужасе забытой ими войны... Мальчишки, - повторил он, - как я завидую молодости и как мне страшно за вас, дети...

Барону в ту пору было под семьдесят, мне - под пятьдесят.)

...Именно он, барон фон Фальц-Фейн и стал истинным меценатом для Георга Штайна, да и всего дела поиска.

Он был им до того дня, пока Штайн - символ благородства и чести - не взрезал себе живот после того, как его имущество пошло с молотка: все деньги он тратил на архивные материалы и поисковые поездки по Европе.

Барон (после этой трагедии я попросил барона спасти документы Штайна; он выкупил весь архив, привез в Москву, - где он сейчас, кто работает с ним, - не знаю).

...Вот с ним-то, с бароном, задолго до всех этих трагедий, мы и задумали вернуть на Родину прах Шаляпина.

-Федор, сын Федора Ивановича, мой друг, - сказал Фальц- Фейн. - Но скажу тебе честно: большевиков он не жалует. Как и я, впрочем. Что ты хочешь, его мамочку ваш Сталин ни разу не выпускал из России, чтобы увидать детей?! А все ее сыновья жили на Западе, какое зверство, ты только подумай... Но ведь Федор Федорович - русский, а какой русский ставит себя выше России? Мы все под нею... Я могу пригласить его, он живет в Риме, но говорить боюсь, еще пошлет к черту... Говори - ты...

И вот мы встречаемся в туристском офисе барона. Он бледен, руки - ледышки, лицо - растерянное, оглядываясь по сторонам, шепчет:

-Он приехал, пошел мыть руки, сейчас поднимется, я пригласил его на Рождество, будем жить у меня три дня, я купиль мяса, только не торопись начинать разговор, Федор очень суровый, может рассердиться, тогда фсе полетит насмарку...

-Но ты ему сказал, о чем пойдет речь?

-Ти с ума сошла! (когда волнуется, акцент особенно заметен). Ти не знаешь здешних русских! Они не такие, как на Родине! Там все немножко хамят друг другу и всего боятся, зато здесь ничему и никому не верят, бедные мы, бедные, отчего нам такая горькая судьба?!

... И тут подошел Федор Федорович Шаляпин - очень высокий, сухой, с орлиными глазами, хрящеватым носом, в желтом пальто ангорской шерсти, пальцы - длиннющие, лицо (сходство с отцом поразительное) совершенно непроницаемо...

Барон засуетился, как-то неловко, смущаясь, познакомил нас и сразу отбежал к кассе: приехал автобус американских туристов, надо продавать сувениры, менять деньги; прокричал нам, что скоро поедем наверх, пировать, "отна минютошка"; Федор Федорович смотрел поверх голов, словно был здесь один; надмирен; впрочем, сухо заметил:

- Адова работа, я б не смог... Суетно, не для русского...

Назад Дальше