Властительница институтских сердец Табарчук, со своей стороны, предпочла многочисленным ухажерам потянувшегося к ней простодушно и дружески бескорыстного, ни на что не претендующего Маслыгина, и это тоже было в ее натуре: отвернуться от девичьих соблазнов, от пылких поклонников ради обыкновенного, без каких-либо лирических примесей, приятельства.
Впрочем, примесь все-таки была или незаметно образовалась со временем, - такого приятельства, убедился он, без этой примеси не бывает.
Когда, глядя в сад через заплывшее зеленой мутью стекло, позволил он себе чуть-чуть посентиментальничать, Светка сейчас же сочувственно отозвалась на это, - была у нее ценимая им также способность вживаться в чужую радость или печаль, и даже не близкие ей люди - что называется, посторонние - отдавали должное этой ее отзывчивости.
Он спросил, почему нет Должикова; после лета собирались уже не раз, но ни разу заочно зачисленный в их содружество Должиков так и не появился.
- Стесняется, - ответила она с легким сожалением, требующим сочувствия.
Он-то, однако, посочувствовать ей не мог, потому что не понимал, кого или чего стесняться Должикову: все заводские, из одного цеха, видятся ежедневно, а если и смущала кое-кого на первых порах разница в возрасте новобрачных, то вскоре с этим свыклись, да и Должиков глядел таким молодцом, что нельзя было не свыкнуться.
На первых порах смутило и Маслыгина это супружество, и более того - он словно бы оскорбился за Светку, но и за себя; недоставало еще за себя оскорбляться: Светку отнимали у него и отняли! Он быстро погасил в себе недостойную вспышку - непредвиденную, как самовозгорание. По-видимому, это было чужеродное чувство: как будто бы дочь выдавал замуж или сестру и знал, что избранник ее - достойная личность, и все же противился этому браку. Но то уж прошло без следа.
- Ты что-то хотела мне сказать? - спросил он.
- Да-а! - протянула она, не столько подтверждая свое намерение, сколько принуждая себя вернуться к чему-то, что имела в виду и вдруг потеряла из виду. - Между прочим, хочу тебя предупредить, - бросила она, как бы попутно. - На заводе покаркивает воронье. Маслыгин - партийный работник, на него устремлены сотни глаз, а живет хуторянином, домовладельцем, копается в своем огороде. Вишневый сад - это красиво, поэтично, это родительские корни, я понимаю, но нужно рубить, Витя.
Он рассмеялся. На заводе счастливы, что не претендует на квартиру. А срубят и без него. Он стал было растолковывать Светке неотвратимость предначертаний генплана, но она не дала ему договорить!
- Пока это будет, Витя, ты рискуешь оказаться пощипанным. Этим птичкам свойственно не только каркать, не и накаркивать.
Такую чушь она городила, что лишь добрые побуждения могли хоть как-то извинить ее.
- Перестань, - оборвал он, - иначе я в тебе разочаруюсь.
На него надвинулась полоса разочарований. Он произнес эту фразу с известной долей иронии, - только потом подумал о Подлепиче, о Булгаке.
Светка поводила пальцем по зеленому оконному стеклу.
- Понимаешь, Витя, - сказала она возмущенно, - тебе кто-то ставит подножку! Обожаю приносить хорошие вести, но увы… Из нашего цеха в список попал один Подлепич.
- В какой список?
- Ты от мира сего?
- А! - сконфузился он: она его пристыдила. - Подлепич? Это хорошо.
Это в самом деле было хорошо, но если бы двое попали, было бы лучше. Он почувствовал холодную пустоту в груди; пустота эта ширилась, холодела, а минутой раньше было что-то теплое там, устойчивое - и вот исчезло; пустота!
- Я против Подлепича ничего не имею, - протерла Светка стекло ладонью. - Но по отношению к тебе это свинство. - Стекло заплывало снаружи, а она протирала изнутри. - Но я противница бесполезных эмоций. Потому и порчу тебе выходной день. Порчу, порчу! - взмахом руки попросила она помолчать его. - Время идет, будь в полной боевой готовности, я на эти вещи смотрю практически.
- Побережем доспехи, - сказал Маслыгин. - Пригодятся для более практических целей.
А подумал он, что правильно говорят: "упало сердце". Так хотелось порадовать Нину, но, увы… Но увы, нехорошую весть принесла Светка. Была бы весть хорошая, не упало б сердце.
- Я не тщеславен, - сказал он. К сожалению, это было не так. - Пойду звякну Подлепичу.
Шагнув за порог веранды, спускаясь с лестнички, он подумал, что значительно охотнее порадовал бы Нину, а раз уж радовать ее было нечем, ему оставалось порадовать Подлепича. Он пошел через сад на улицу - к телефону-автомату. Дождя уже не было, но потяжелевшие стеклянные ветви желтой акации обсыпали его холодным стеклянным дождем.
Он порылся в карманах, выудил монетку, набрал номер, - сперва никто не откликался, а потом откликнулись: женский голос. Дуся?
- Юрий Николаевич в общежитии, - ответили ему. - А кто говорит?
Назвавшись, он лишь тогда сообразил, чей это голос: Дуси, конечно, быть не могло, а это была Зина Близнюкова; он сначала не узнал ее по голосу, но потом узнал и поспешно повесил трубку.
15
Года четыре назад загорелось Дусе делать ремонт в квартире, нанимать мастеров. Она и тогда была уже лежачая, но выписывалась из больницы с надеждой, что станет на ноги и сможет распорядиться работами по своему вкусу. Ничего не вышло: в пятницу, к примеру, выписали, а в понедельник опять положили, - так и заглохло с ремонтом.
У нее, однако, забота эта засела в голове, - казалось бы, какой уж тут ремонт, не о том помышлять, да он, Подлепич, и не помышлял о ремонте: валились бы стены, и то не помыслил бы. А не валилось ничего, спокойно можно было еще так прожить, но он все же взялся - сам, не призывая никаких мастеров, не признавая их, - и взялся не ради порядка или назревшей надобности, а ради Дуси, чтобы исполнить ее каприз. С побуждающим к работе воодушевлением он представлял себе, как вернется она из больницы и ахнет. Он делал все сам, не спеша, продуманно, никому не доверяясь: и шпаклевал, и красил, и штукатурил, и циклевал, и переделывал все по нескольку раз, если не удавалось, как было задумано.
В выходной он принялся за дело с утра, но без обычного задора: греби не греби - один черт, однако был он, как-никак, гребец, а не штукатур или маляр, и это мешало ему штукатурить или малярничать с задором. Для задора нужна была душевная основа: что свербит, с тем не мирись, избавляйся от этого немедля - действуй. Такой свербеж - любому занятию помеха.
Он переоделся и пошел в общежитие.
Некоторые считали это для себя постылой обязанностью и отлынивали по возможности либо показывались там на короткое время, чтобы отчитаться при случае, а ему это не было в тягость, - он любил там бывать. Ну конечно: один в квартире, не с кем слова молвить, тянет к людям. Так о нем говорили. А он, когда и Дуся была здорова, и дети в доме, тоже туда тянулся. С молодым рядом, и сам, считается, молодеешь; молодость, наверно, притягивала, своя вспоминалась.
Булгака в общежитии не было.
Где шляется, никто не знал, но жаловались, что в последнее время сделался замкнутым, стал уединяться, уходит куда-то и не скажет куда. Зазноба, предполагали, появилась, да, видать, на стороне, и такая штучка, которая рабочего класса не жалует, а то бы Владик, по-прежнему своему складу, непременно привел ее на смотрины, не утаивал бы. И еще говорили о нем, будто ударился в высокие материи, в классику, так сказать, в музыкальную культуру: заметили у него книжку по музыке, теоретическую, или, вернее, историческую, и он ее тоже утаивал, - видать зазноба преподнесла ему для приобщения к культуре.
- Ну, это совсем уж крах, - сказал Подлепич, - а вы бездействуете, в то время как ваш товарищ - на краю пропасти.
- Смех смехом, - ответили, - но это же факт: в прогульщики попал - до того она закрутила его.
- Чего зря трепаться, - вмешался очевидец, - никакой зазнобы, возможно, и нет, а он в читалке пропадает, в городской, там у меня библиотекарша на выдаче литературы, встречаемся, и раз наблюдал его: заваленный литературой, замученный-заученный, в вуз, наверно, готовится.
- Так обложить коллектив, как он, - вставил кто-то еще, - это только из наплевизма к коллективу.
- Ах, какие мы нежные, - сказал Подлепич, - какие чувствительные: чуть булавочкой кольнули, сразу в слезы, а еще рабочим классом себя величаем.
С полчаса топтались на этом месте: надо было Булгаку выступать или не надо, и как сочетать его выступление с дальнейшими событиями. Подлепич установок не давал, это было чуждо ему, но и утверждать, что подвел спорщиков к единодушной черте, тоже было чуждо. Он всегда с охотой отдавался таким спорам: это было интересно ему, а вот им - интересно ли? "Что ж, - подумал он, - для себя торчу тут, а не для них; есть потребность - и торчу, а не будет - не стану; взаимная потребность недосягаема; это надо выдающимся тактиком быть, педагогом, артистом; педагог - всегда артист; кошки на сердце скребут, а веселит аудиторию". Он тоже повеселил чуток спорщиков и надумал по дороге домой заглянуть в городскую библиотеку: любопытство взыграло.
Это был порядочный крюк - до библиотеки, пешком не доберешься, но раз уж взыграло любопытство, не стал считаться со временем. Говорили, что Булгак по выходным исчезает с утра и является только к вечеру. А график плавательных тренировок приколот был над кроватью - по выходным, объяснял Булгак, воды им не дают.
В читальный зал, однако, пройти не так-то просто: и паспорт покажи, и анкетный заполни листок. По широкой парадной лестнице он поднялся наверх и стал в дверях читального зала. Зал был огромный, двухсветный, и хотя заполнен лишь наполовину, высмотреть того, кто нужен, тоже было непросто. Он прошелся между столиками, да не раз и не два, и только потом в самом дальнем углу высмотрел Булгака - не напрасно, значит, канителился.
Можно было, конечно, прикинувшись удивленным, разыграть сценку случайной встречи, но он в артисты не годился, притвориться не сумел. Булгак тоже был не артист - и у него, что хотел, не вышло: досада пополам со смущением вогнали его в краску. "Каким, - спросил, - вы это образом?" - а слышалось по тону: "Какой вас черт занес?" Подлепич взял стул, сел рядом, сказал, что нашлись в общежитии наводчики. Пожалуй, не стоило этого говорить. Булгак нахмурился: какие такие наводчики? - но промолчал, шуметь тут не полагалось. "Учишься? Или читаешь?" - "Читаю", - ответил Булгак, а когда Подлепич потянулся к книгам, - их было с пяток или больше, и все с виду чистенькие, незачитанные, - Булгак сдвинул книги в сторону, прикрыл локтем. "А что читаешь?" - "Разное", - ответил Булгак и поднялся, как бы приглашая Подлепича выйти вместе с ним. Книги он оставил на столе - и вышли. Оба были некурящие, Подлепич курил, но бросил и вспомнил теперь, как просто, бывало, завязывались беседы у курцов. Дружба вместе, а табачок врозь. Неверно это - табачок-то и объединял. А что могло объединить его с Булгаком? Только работа. Но было бы смешно тащиться бог знает куда, чтобы поговорить о работе. Нечего было о ней говорить.
Ну и отец! Он насчитал бы до десятка из своей смены, кого мог смело назвать воспитанниками, сыновьями, но только не Булгака. Он лишнего тогда наговорил Маслыгину: как раз с Булгаком-то и не возился вовсе. Показывал ему, что надо делать и как, чтобы лучше: обычный инструктаж. Но не возился, нет; казалось, незачем возиться, и так дела идут на лад, передоверил Чепелю. Заимствовал из педагогических трудов Макаренко такую мысль: сколачивай, мол, коллектив - первейшая задача; вне коллектива личность не формируется, а призывать ее к порядку, держать в рамках, этим ограничиваться - служба надсмотрщика. Частично он заимствовал макаренковскую мысль, частично добавлял кое-что от себя. А ежели личность выпадает из коллектива, подумал он, что тогда?
Стояли на лестничной площадке, облокотились на перила, и Булгак оказал:
- Судимостей, между прочим, не имею и, насколько мне известно, под надзором не нахожусь.
- А я, - сказал Подлепич, - насколько тебе известно, в милиции не состою, и даже в дружинники меня не берут по состоянию здоровья.
Булгак спросил, что с ним.
- Грыжа, - ответил Подлепич.
- Ну, с грыжей люди в футбол гоняют.
- Так то люди. Вот я с ремонтом завелся.
- И что?
- Разрядочка потребовалась. Прогулочка, - добавил Подлепич, - и не беспокойся: насчет того дня, таинственного, выпытывать у тебя ничего не буду.
- А ничего таинственного нет, - сказал Булгак, - транспортная неувязка: ездил в энском направлении, и на обратном пути электричка подвела. Раз в жизни каждый имеет право изменить жене, напиться вдребезину или совершить прогул.
- Жены у тебя нет, - сказал Подлепич, - пить не пьешь, выбрал последнее.
- Каждый выбирает по возможностям, - сказал Булгак.
Глядя на него, Подлепич подумал о Лешке и опять - с досадой - про то, что наговорено было Маслыгину. Отец есть отец, и никто заменить его не сможет.
Стояли, опершись на перила, перегнувшись через них, и смотрели вниз, где чуть поодаль от лестницы девушка выписывала пропуска в читальню.
Собственно говоря, чего он хотел от Булгака? Чего добивался? Не пьет, не курит, занимается самообразованием, тренируется в бассейне, - чего еще надо? Душевной близости? Так у него, у Подлепича, и с Лешкой не было этой близости, и с Булгаком нет ее и не будет, а только учил он Булгака слесарничать и выучил. В том, правда, и доля Чепеля была. Вот и Чепель скажет, что состоял при Булгаке в отцах. Чепель, впрочем, не скажет.
- Отрываю тебя от чтения? - спросил Подлепич.
- Отрываете, - ответил Булгак и сплюнул в лестничный пролет.
Нет, ничему его он, Подлепич, не выучил, а выучил Костя Чепель: и мастерству, и манерам, и этим разухабистым плевкам.
- Костина школа крепко в тебе сидит, - сказал Подлепич, - хотя вы и подыркались.
Не видно было, чтобы это задело Булгака, он позы не переменил, стоял, опершись на перила, поглядывал сонно вниз.
- Ты почему до сего времени с комсомолом в разрыве? - спросил Подлепич. - Билет, говоришь, по ошибке забран, а в чем ошибка, не говоришь. По мне уж так: кто мирится с ошибкой, тот себе не верит. Значит, не ошибка.
Не в первый раз он задавал Булгаку этот вопрос и зря, пожалуй, снова задал, - не тут задавать их, такие вопросы, и не так, а где и как, пока еще не знал. Опять, конечно, отмолчится, подумал он, - и точно: не надо было быть особенным угадчиком, чтоб угадать.
- Чудак ты, Владик, - сказал он, - что-то прячешь, боишься, что отнимут, или цену набиваешь, но я-то ведь и даром не возьму. Ну, прячь, - добавил он, - коль никому не доверяешь.
- Хотите, Юрий Николаевич, выскажусь? - вдруг предложил Булгак. - У вас шаблон. Вас где-то инструктировали, что производственный мастер должен вникать в рабочую жизнь, и вы придерживаетесь этого, хоть ваша инструкция устарела.
Сказать бы, в запальчивости проповедовал, а то ведь нет: считывал, сонный, с невидимой бумажки.
- Вы ходите в общагу каждый выходной день и даже после работы, как на работу. Зачем? - спросил Булгак, глядя вниз, где девушка выписывала пропуска. - Вас ждут? Не ждут. Зачем вы ходите? - спросил он у этой девушки. - Зачем мозолите всем глаза? Вам мало завода, участка? Вы и сюда пришли. Возьмите книжку, почитайте. А если книжек не читаете, нечего сюда приходить. Возьмите жену под руку и ведите в кино. Неправильно говорю?
Он правильно говорил: и книжки почитывать, и жену водить в кино - все краше, чем канителиться с грубиянами.
- Жена моя в больнице, - сказал Подлепич. - Лечится. Сын в армии. Служит. Есть еще дочка - но тоже не со мной. Имею массу свободного времени, - прибавил с вымученной усмешкой. - Один я. Ну, пойду.
И пошел не прощаясь, - спустился по лестнице, бегло глянул, стоит ли Булгак на площадке. Стоял.
Так надо было с ним или не так - об этом подумалось вскользь, и вскользь же - о прочем, сегодняшнем, сиюминутном: словно бы пожалобился, тотчас ретировавшись, то есть в расчете разжалобить задеть какую-то струнку, ежели она у Булгака имеется. На самом же деле никакого расчета, кажись, и не было, вырвалось это, наверно, само собой, как и в разговоре с Маслыгиным - об отцовстве. Тот же Маслыгин или, к примеру, Должиков сказали бы, пожалуй, что вел он себя в читалке несолидно, не дал отпора Булгаку. Может, и так, а может, иначе - кто это знает? Никто ничего не знает, подумал он, чужая душа - потемки. Греби не греби… Лед под снегом, - вот это есть и будет.
Уже настало время созревать плодам каштана, - срывались с веток, падали; раскалывалась на асфальте светло-зеленая игольчатая оболочка. В такую пору с Оленькой, бывало, вовсю шел сбор этих коричневых налакированных орешков, - уже полны карманы, некуда девать, а ей все мало. И ею, крошечной еще, заполнено было тогда полжизни, - теперь половина эта пуста. Теперь пуста, подумал он, и тех орешков не воротишь, а эти уж не те.
Скорей всего, Булгака не разжалобил, а вот себя - определенно! Один, совсем один, - отнюдь не вскользь об этом думалось. Один, разумеется, да не совсем.
И дума эта, главная, не вскользь его затронувшая, словно бы подтвердилась, когда он возвратился домой: не пуст был дом.
С вечера еще начал он побелку на кухне, и были у него собственноручно изготовленные козлы - по росту, чтобы как раз доставать до потолка, но Зине, хотя и рослой, козлы эти все же оказались низки - не доставала и вместо них поставила стол, а на стол - табурет.
Когда он вошел, она белила - добеливала после него, и можно было сравнить, чья работа добротней. Не выдавая себя, он постоял в передней, поглядел, как белит. Белила она не хуже его и к тому же не пачкала так вокруг, как он: женская рука. У нее были женские руки, проворные и бережные, и вся она была женщина - даже чрезмерно, с каким-то постоянно приводящим его в смятение избытком, но он старался не видеть этого - всегда и теперь - и, стоя поодаль, не окликая ее, глядел не на женщину, рослую, крепкую, ладную, никак не стареющую, а на такую же ладную и молодую женскую работу.
- Здорово, помощница! - наконец окликнул он ее, подойдя поближе, чтобы подхватить, если, переступая на шатком табурете, оступится вдруг.
Она опустила помазок, подвернула рукав халата, улыбнулась ему.
- Где бегаешь? У слесарят своих был? Угадала? А то звонили тебе тут.
- Кто звонил?
Хмурилась она по-своему, не по-женски: то ли жестко, то ли жестоко, и хмурость эта, насколько помнил он давнишнюю ее, не овдовевшую еще, как бы накапливалась в ней с годами.
- Маслыгин, - ответила она, по-своему хмурясь. - Видно, узнал меня, подлец, и наложил в штаны, кинул трубку.
По чести, по совести, следовало раз и навсегда разграничить права: он, Подлепич, мог думать о Маслыгине что угодно и как угодно, даже винить его безотчетно, по-дурному, но она не должна была так.
- Баба ты все же.
Сказалось бы это строго - ну и по заслугам ей, а то ведь сказалось вроде бы ласково.
- Не умею придуриваться, Юра, и не желаю, - жестко проговорила она, берясь опять за помазок. - Видеть и слышать его не могу!