Когда революционный народ движется к выстраданной цели, разрушая, смещая скальные берега старого уклада, его, по мудрому наблюдению художника, словно становится во много раз больше, чем можно охватить и сосчитать глазом. Становясь творцом истории, трудовые массы словно включают в свои ряды духовных предшественников, героев и гениев, формировавших их идеалы, их мечту, множат свою волю на их мужество. А самое главное - народ осознает себя народом, узнает себя, вырастает из всего, что распыляло, разобщало, теснило силу и мысль, утверждает новую нравственно-политическую структуру, содружество.
Величие народа, осознавшего себя творцом нового мира, народа, постигшего неразрывность своей судьбы с судьбой всей страны, особенно выразительно передал А. Серафимович в заключительной сцене. Когда баба Горпина, так горько оплакивавшая брошенное хозяйство, кричит теперь: "Та цур ёму, нэхай пропадав!"; когда ее муж, который "цилый вик мовчав", всенародно заявляет, что не жаль ему ни коня, ни самовара, ни хаты, то эти слова звучат словно вздох раскрепощения всей массы. Радость, которая охватывает всех участников митинга, рождена не сознанием избавления от опасности, а прежде всего ощущением того нового, что вошло в жизнь каждого таманца, - это радость возникшего содружества, умножающего силы каждого и всех вместе, это радость народа, осознавшего себя народом.
Стихийно доходит до каждого участника митинга восхищение подвигом, интуитивное угадывание нравственной высоты, на которую вознесены таманцы, угадывание счастья, доступного только им. И именно потому красноармейцы, не участвовавшие в походе, свежие, сытые, сильные рядом с этими исхудавшими людьми, "чувствовали себя сиротами в этом неиспытанном торжестве и, не стыдясь просившихся на глаза слез, поломали ряды и, все смывая, двинулись всесокрушающей лавиной к повозке, на которой стоял оборванный, полу-босой, исхудалый Кожух".
Словно на огне замешаны "пылающие" краски романа, романтические эпизоды, в которых живет реальная героика тех лет. Окрыляющий дух романтики "пробивается" из самых внешне натуралистических подробностей тяжких переходов через горы, из описаний мук беженцев, томимых голодом и жаждой. Собранные воедино рукой замечательного мастера, осмысленные с высот нравственных побед и достижений всех армий Октября, картины "Железного потока" становятся эпической панорамой "пересотворения" мира, рождения тех сил сцепления, которые обеспечат победы нового общества и в настоящем и в грядущем. Страдный путь таманцев в изображении А. Серафимовича превратился в прообраз пути всей Революции, утверждавшей себя в столь же немыслимых испытаниях.
* * *
После вопроса о власти и мире проблема земли, крестьянский вопрос был самым важным и сложным в России послеоктябрьской. Революция свершилась в стране с преобладающим деревенским населением. И прав был А. Воронский, образно говоря в статье о Д. Бедном, что у нашей рабочей революции "крутой, упрямый, твердый лоб и синие, полевые, лесные глаза; крепкие скулы и немного "картошкой" нос; рабочие, замасленные, цепкие, жилистые руки и развалистая, неспешная крестьянская походка".
К началу Октябрьской революции русская земля так "отсырела" от солдатских, мужицких слез, крови, пролитой бессмысленно и бездарно на полях воины, так напряглась душа крестьянская в ожидании "чуда" - земли и свободы, "правды" в широком смысле слова, что уже в первые месяцы гражданской войны вмиг, своими путями явились сотни народных вожаков. Из них, отбрасывая анархиствующих атаманов и эсеровских "самостийников", вроде Махно и Антонова, народ и партия отбирали в годы гражданской войны действительных вождей. Дм. Фурманов самой судьбой был поставлен в условия, наиболее выгодные для изучения, раскрытия крестьянской революционной среды, ее вождя, выразителя, "коренного сына этой среды" Василия Ивановича Чапаева.
Чапаевская дивизия, включавшая и полк иваново-вознесенских ткачей, и крестьянские полки, выросшие из стихийно сложившихся отрядов, из мобилизованных деревенских парней, была нагляднейшим свидетельством "многоукладности" революционных сил. Крестьянство не только стало одной из этих сил, оно, как это показал А. Серафимович в "Железном потоке", наложило свой духовный отпечаток на облик масс - принесло свою горячую, лютую ненависть к угнетению, к богачам, к захребетникам. Но оно же принесло и другое - мечту о земле, о правде, свой идеал счастливой доли, идеал, зачастую ограниченный собственническими чертами.
Первое слово, которое веками произносил мужик в России (да и не только в ней!), - это слово "земля". Оно у него не только на языке, не только в уме рождается, оно живет во всем его существе, "звучит" в нем даже до того, как он заговорит. Никакой "правды", никаких реформ не примет мужик, если будет обойден вопрос о земле. Мечта о справедливом разделе земли, о счастье свободного труда на ней окрашивает все поведение крестьянской массы, объясняет все колебания, искания ее.
Чапаев, появившись на гребне "зиждущего потока" времени, действуя в местах, где когда-то бушевала пугачевщина, принес с собой многое из того, что выработали в крестьянстве века стихийных протестов, напряженного социального и нравственного поиска. Уж так стосковалась душа крестьянская в неправедном, тяжком мире нужды, подлости, несправедливости, что Чапаев стремится сразу же, немедленно установить всеобщее благо, "правду" на свой лад.
"- Ты вот тащишь из чужого дома, а оно и без того все твое… Раз окончится война - куда же оно все пойдет, как не тебе? Все тебе. Отняли у буржуя сто коров - сотне крестьян отдадим по корове. Отняли одежу - и одежу разделили поровну… Верно ли говорю?!
- Верно… верно… верно… - рокотом катилось в ответ.
Вспыхивают кругом оживленные лица, рыщут пламенеющие восторгом глаза… Чапаев держал в руках коллективную душу огромной массы и заставлял ее мыслить и чувствовать так, как мыслил и чувствовал сам".
Это характернейший эпизод из эпопеи чапаевщины, из его доверительных бесед с бойцами, крестьянами. Насмотревшись за жизнь на то, как страдал народ по градам и весям российским, Чапаев решил как бы вмиг всех утешить и ублажить - насколько это сейчас в его силах. Он не видит иных, более сложных и "отвлеченных" возможностей творить добро для мужика. Идеал прямой дележки ста коров на сто семей, земли, вещей и т. п. как самого праведного, без обмана установления справедливости словно взят им из правосознания былых заступников народа, из обычаев казачьих ватаг, разинских и пугачевских социальных норм. Желая "порадеть" всему бедняцкому классу, он требует немедленно экзаменовать мужичка-коновала и сделать его полноправным, как и интеллигенты, дипломированным доктором. "А чтобы бумага была крепче - пусть и комиссар подпишется… Экзаменовать строго, но чтобы саботажу никакого. Знаем, говорит, мы вас, сукиных детей, - ни одному мужику на доктора выйти не даете".
Чапаев не хочет ждать, жажда нового миропорядка, "правды" на земле в нем так велика, что он намеренно ставит командирами вчерашних солдат-мужиков, сам он готов при нужде работать хоть командующим фронтом и выше. И это не от чрезмерной самоуверенности, привычке к славе, как порой казалось Клычкову, а, конечно, от того же пылкого стремления - переделать жизнь сверху донизу, возвести народ на все вершины власти и счастья, сделать тех, кто был последним, первым в новой жизни. Так понимает Чапаев смысл революции, свою роль в ней. Этот максимализм, категоричность решений, стихийное братство, тяга к свободе и правде, как к живой воде, одухотворяли всех чапаевцев, весь революционный народ. Именно поэтому бойцы чапаевских полков отказывались от индивидуальных наград, именно поэтому они так дорожат славой, легендой о Чапаеве. Величие и красота Чапаева - это величие народной победы, его достоинство и гордость - это мера уважения к правомочности самого народа.
Крестьянские массы и Чапаев, как яркий представитель их, уверовав в скорое установление самых праведных, человечных, справедливых порядков (а за всем этим видится все тот же раздел желанной земли!), прониклись ощущением своей человеческой значительности, достоинства, стихийно потянулись к знаниям, к культуре, к настоящей жизни. С какой жадностью, отмечал Клычков, усваивал Чапаев знания, новые понятия, как легко отказывался он от суеверий, предрассудков, нелепых суждений, как сожалел он о невозможности учиться немедленно, сейчас же! Изменилось отношение героя к собственной жизни. "Я, к примеру, был рядовым-то, да што мне: убьют аль не убьют, не все мне одно? Кому я, такая вошь, больно нужен оказался? Таких, как я, народят, сколько хочешь… Потом, гляжу, отмечать меня стали - на человека похож, выходит… И вот вы заметьте, товарищ Клычков, што чем я выше подымаюсь, тем жизнь мне дороже… Не буду с вами лукавить, прямо скажу - мнение о себе развивается такое, што вот, дескать, не клоп ты, каналья, а человек настоящий, и хочется жить настоящему-то как следует… Не то што трусливее стал, а разуму больше. Я уже плясать на окопе теперь не буду: шалишь, брат, зря умирать не хочу…" - говорил он Клычкову.
"Дешев человек на Руси" - эту рабскую мысль миллионы таких, как Чапаев, откинули навсегда после Октября, и то, что именно партия Ленина помогла Чапаевым прийти к осознанию себя "человеком настоящим", помогла развить на новой основе все традиционные народные черты гуманизма, сердечности, говорит о великом историческом значении Октября для судеб русского народа. И Чапаев прекрасно чувствует этот перелом в народной душе: удовлетворить все былые ожидания, сохранить все, чем богата душа и сердце, и обогатить их можно только в борьбе за идеалы революции. Чапаев при всех перегибах, при всей молодеческой поспешности "внутридеревенских" рывков к коммунизму, всегда "за тот Интернационал, в котором состоит Ленин". Политическая зрелость, разумность Чапаева - в накале его классовой ненависти ко всем видам угнетения, зла, в его подвижнической преданности революции, идеалу прекрасной новой жизни.
"Жарко дышит партизанщиной" - об этой характеристике начдива Федор Клычков не забыл, но, прожив рядом с ним несколько месяцев, он увидел, что труженический характер, душевное благородство, ясный ум, высокое человеческое достоинство всякий раз помогают герою правильно избирать пути, помогают преодолеть всякую партизанщину и вольницу. Клычков увидел за буднями походов, ночевок, быта каждодневный героизм Чапаева, его беспримерные заслуги перед революцией: "Слить ее, дивизию, в одном порыве, заставить поверить в свою непобедимость, приучиться относиться терпеливо и даже пренебрежительно к лишениям и трудностям походной жизни, дать командиров, подобрать их, закалить, пронизать и насытить своей стремительной волей, собрать их вокруг себя и сосредоточить всецело только на одной мысли, на одном стремлении - к победе, к победе, к победе, - о, это великий героизм!"
Чапаев - это одна из вершин гигантской пирамиды народного опыта. Рожденный определенным временем и обстоятельствами, он стал вечным спутником советских людей в их пути.
* * *
В предисловии к одной из своих работ о Бетховене Р. Роллан определил внутренний смысл ее как стремление показать наш век, нашу мечту, нас самих и нашу спутницу с окровавленными ногами - Радость. "Не жирную радость отъевшейся у стойла души. Радость испытания, радость труда и борьбы, преодоленного страдания, победы над самим собою, судьбы, покоренной, соединенной с собою, оплодотворенной",- добавлял великий гуманист.
При всей многоплановости произведений А. Серафимовича и Дм. Фурманова, обилии героев, выражающих самые различные качества революционной массы, Н. Островский первым столь широко и полно художественно освоил новый человеческий тип, сформировавшийся в жизни, характер комсомольского вожака, молодого борца, "рожденного бурей", всем обязанного исключительно революции, не связанного почти никак с духовным наследием старого строя.
Николай Островский создал в своем Павле Корчагине один из самых героических и трагических характеров молодого человека XX века. Этот герой, рядовой боец и строитель, поверженный недугом и победивший его, стал учителем мужества, провозвестником новой морали, вдохновляющим примером строителя, хозяина своей судьбы. И так велико было возвышающее воздействие Октября, что сейчас не кажется чудом, что человек, но праву вошедший в ряды духовных вождей века, был простым рабочим парнем, комсомольцем, одним из тех, кто шел рядовым в армиях Революции. Н. Островский дополнил этим романы А. Серафимовича и Дм. Фурманова, раскрыв с наибольшей психологической полнотой индивидуальную судьбу молодого человека новой эпохи.
А задача эта была одной из труднейших. Федор Клычков в романе Дм. Фурманова в ночь перед сломихинским боем, обходя на ночевке костры, пытается понять, что думают бойцы о завтрашнем дне, о своей судьбе, о жизни и смерти. И что же? В сознание соскальзывают традиционные представления об искупительных жертвах, герою-интеллигенту кажется, что мысль о грядущей гибели ("выпал он неприметно, словно крошечный винтик из огнедышащего стального чудовища") владеет и солдатами, вчерашними деревенскими парнями, что им тяжка мысль уйти из рядов без барабанного боя, никем не узнанными, никем не прославленными… Но сквозь эти несколько книжные умонастроения просматриваются реальные черточки солдатского быта, говорящие совсем о другом: "…здоровенный кудрявый парень склонился над огнем, возится с картошкой, перевертывает, прокаливает ее на холодеющих угольях костра… Он вынет да и сунет в пепел штык, выхватит оттуда пронзенную картошку, пощупает пальцем, робко к губам ее поднесет, - из огня-то! И живо отплюнет, сошвырнет с острия обратно в пепел: он весь поглощен своим невинным занятием. Верно, и у него в голове теперь целый рой неотвязчивых мыслей, быстрых и переменчивых воспоминаний?.. О чем он думает так сосредоточенно, вперившись неотрывным взором в потухающий костер? Уж непременно о селе, о работе, о жизни, которую оставил для фронта…"
Для Дм. Фурманова (и это не его вина) осталось, при всей любви его к этому парню, еще недоступным глубокое выявление своеобразной душевной жизни молодых чапаевцев; он невольно распространяет воображаемое на сущее, ставит реального молодого красноармейца на "пьедестал" заданной концепции, он от себя домысливает его тревоги, сомнения, мечты. Достаточно сравнить этот эпизод со сценой в романе Н. Островского, в которой Павел Корчагин вечером у костра читает товарищам "Овод", спорит о любви, о смерти героической и "собачьей" и в то же время совсем по-мальчишески готовится перемахнуть в буденновскую армию, - становится ясно, что сама позиция Н. Островского была иная, более "выгодная" для всестороннего изображения молодых, всецело революцией мобилизованных и призванных к борьбе красноармейцев.
Обаяние юности, дерзостной и бунтующей при каждой стычке с пошлостью и грязью старого быта, несет Павка Корчагин в своей душе, раскрытой и любви, и мужеству, и благородству. Какое-то стихийное, инстинктивное уважение к большевику Жухраю, своему, рабочему человеку, толкнуло его на смелый шаг: освободить Жухрая, рискуя жизнью. Но и после первых испытаний в тюрьме, после бессонных ночей, омраченных зловещей тенью смерти, Павка остается верен всем велениям молодости. Он прекрасен в любви к Тоне Тумановой в тот короткий срок, что отпустила ему эпоха, - между случайным освобождением из камеры и началом боевой страды. "Юность, безгранично прекрасная юность, когда страсть еще непонятна, лишь смутно чувствуется в частом биении сердец; когда рука испуганно вздрагивает и убегает в сторону, случайно прикоснувшись к груди подруги, и когда дружба юности бережет от последнего шага! Что может быть роднее рук любимой, обхвативших шею, и - поцелуй, жгучий, как удар тока!.. В жизни забитой, жестокой не знал, что есть такая радость".
В дальнейшей судьбе Павла Корчагина, теряющего и Тоню, и Риту Установил, свидетеля гибели друзей юности Сережи и Вали Брузжак, кончающего жизнь слепым, нельзя искать жертвенности, свидетельства "опустошающей" силы революции. Если революция разоряла души, нарушала естественную гармонию любви, то откуда бы брались в Павле, израненном, изувеченном борьбой, все новые и новые силы? При всех трагедиях, жизненный путь Павла - это путь расцвета, обогащения его человеческой сущности. Именно после болезни, грозившей унести Павла в могилу, герой приходит к самой оптимистической, изумительной по мужеству и зрелости мысли о цели жизни: "…прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире - борьбе за освобождение человечества. И надо спешить жить. Ведь нелепая болезнь или какая-нибудь трагическая случайность могут прервать ее".
Павел Корчагин - не "святой" одиночка, и поведение его нельзя назвать самопожертвованием, самозабвением, ибо эти термины несут привкус сознательного аскетизма. В глазах Тони Тумановой, которой после встречи с Павлом на станции Боярка стало искренне жаль когда-то любимого человека, дальше рытья земли не пошедшего в жизни, он выглядит обойденным, ограбленным. Но в действительности Павел, сражаясь сначала с белополяками, воюя с разрухой, с оппозицией, ни в коей мере не самоограничивает потребности души и сердца. Подлинным аскетизмом было бы для него устранение от строительства нового мира, уход в сферу элементарных потребительских радостей.
Безграничная преданность революции, верность принципам социалистического коллектива (в армии, на стройке в Боярке, на погранзаставе в Берездове, на заводе), умение не падать духом в труднейшие моменты - эти главные истины Корчагина, человека и коммуниста, роднят его с Федором Клычковым. В Федоре мы видим страстное горение, вдохновение и мужество подвижника идеи, идущего на самые трудные участки. И потому именно, что сознание цели, приятие суровой дисциплины было глубочайшим человеческим переживанием, он и смог сердцем соприкоснуться с Чапаевым, человеком, руководствующимся чисто интуитивными порывами к правде и справедливости.