Нагота - Зигмунд Скуинь 21 стр.


- И вдруг на тебе! Как обухом по голове. Сам не понимаю, как это случилось. Ну да, лил дождь. Да не такой уж сильный, чтобы совсем не видать. И не темно еще было. Ехал нешибко, впереди перекресток. Вдруг из-за микроавтобуса - женщина! Во все глаза на меня глядит! Ну, думаю, видит, - значит, остановится. А она - прямо под колеса.

- Думаете, поскользнулась?

- Не знаю. Как-то сразу все получилось. Я и ахнуть не успел, уж она снопом валится. Еще вперед руки выбросила. Вот так.

- И смотрела на вас? Видела?

- А может, не видела. Откуда я знаю.

- Тормозить было поздно?

- Шага два оставалось, не больше.

- Да-а.

- Крутанул влево, да куда там.

- Да-а. - Достал сигареты. Взгляд остановился на валявшемся на полу резиновом мишке. Сунул сигареты обратно в карман.

Мужчина спиной ко мне стоял у окна.

- Такое дело, - сказал он, - прямо как обухом по голове. Машина подпрыгнула, ну, думаю, - там, внизу.

Он повернулся ко мне, его широко раскрытые глаза еще больше раскрылись - вот-вот потекут. Одна слеза скатилась, повисла на кончике носа, заискрилась на свету.

- Послушайте, - сказал я, - а вам не кажется... Вы полностью отвергаете возможность, что она... - Я замолчал.

Он воздел кверху руки и позволил им свободно упасть. Звучно шлепнули ладони по бедрам.

- Не знаю, - сказал он, - чего не знаю, того не знаю. Как-то сразу все получилось. Помню, плащ у нее такой симпатичный, с цветочками.

Из Ильгуциема опять поехал в больницу. В лучах фар серебрились ветки деревьев, оперявшиеся первой зеленью. Открылся вид на Кипсалу, на баржи, пароходики в канале Зунда.

Подумал, не заехать ли к Вите, но не мог никак решиться. Сначала надо узнать, как прошла операция. Такая причина показалась достаточно убедительной.

Проехал мост, позади остался Театр драмы и высвеченный прожекторами Музей искусств. Настоятельно сигналя, поблескивая огнями-блицами, меня нагоняла машина "скорой помощи". Я знал, что пункт назначения у нас один и тот же, но с готовностью посторонился. Это я мог. Но я не мог совсем остановиться, не мог совсем не ехать, уж это было не в моей власти. У каждого несчастья своя гравитация. По правде сказать, я давно вращался вокруг несчастья Ливии, как шарик, привязанный на нитке, и оно, это несчастье, держало меня на своей орбите крепче стального троса.

В Паневежском театре. Несколько лет тому назад. Тогда все ездили в Литву, Паневежис, смотреть спектакли. Даже присказка такая появилась: в Паневежисе гуси на улицах, в Риге - на сцене. Банионис играл коммивояжера. Глубоко несчастного человека, которого доконала жизнь. Любовница, дети, шеф. Коммивояжер неудачно пытается отравиться газом, потом, застраховав свою жизнь, умышленно врезается в стену на автомобиле. Последняя сцена у могилы. Одетые в черное люди. Венки. Цветы. Надгробные речи.

Где-то в середине действия Вита заплакала. Ну, подумаешь, не велика беда, решил я про себя, у девочки чувствительное сердце, вот что значит прекрасный театр. Но она все никак не могла успокоиться, всхлипы перешли в рыдания, Вита кусала губы, плечи у нее дрожали. На нас оборачивались. Опустился занавес, послышались аплодисменты, актеры вышли раскланиваться, в зале зажгли свет. А Вита все плакала. Она была совершенно подавлена, вконец разбита, тряслась от плача, всхлипывала, утирала слезы. Никто не мог понять, в чем дело. Одни с интересом поглядывали в нашу сторону, другие тактично отворачивались. У вас в семье, случайно, никто не умирал? А может, девочка просто переутомилась? Я и сам терялся в догадках. Прямо наваждение какое-то. Переходный возраст лихорадит? Может, как раз тот случай. Или какое-нибудь стечение обстоятельств.

Все это припомнилось, пока стучался в дверь дома Бариней. Одно окно нижнего этажа еще светилось.

На пороге, в сумраке коридора, предстал передо мною обнаженный по пояс парень.

- Извините, Янис, что так поздно. Мне бы с Витой переговорить.

- Да ведь они наверху живут.

- Извините. Совсем из головы вылетело.

Ощупью взбираясь по темной лестнице, вспомнил, как укладывали молодых. Свадебное празднество казалось уже таким далеким.

Тенис безо всяких вопросов распахнул дверь. Не видя, кто перед ним, жмурился, зевал во весь рот.

- В чем дело? Сами не спите и другим не даете.

- Так получилось, Вита уже спит?

- А-а-а-а, - узнав меня, протянул Тенис. - Я думал, кто-то из брательников.

Взглянул на меня и нахмурился, собираясь с мыслями.

- Который час? Что, уже утро?

- Нет, - сказал я, - половина двенадцатого.

Тенис опять взглянул мне в глаза, на этот раз по-другому. (Он был почти голый - тугие комки мускулов, пушок на белом животе.)

- Проходите, пожалуйста. Я сейчас. Один момент.

- Тенис, свет не зажигай, - донесся из комнаты голос Виты. - Кто там? В чем дело?

- Твой отец, - сказал Тенис.

- Папочка, ты? Заходи же. Нет, свет не зажигай. У нас тут страшный беспорядок.

Понемногу глаза свыклись с темнотой. Впрочем, было не так уж темно. Окно выходило на улицу, неподалеку светил фонарь. Никакого "страшного беспорядка" я не заметил. На спинке стула белело полотенце. Вита торопливо облачалась в ночную рубашку. Тенис успел натянуть брюки, застегивал ремень.

- Садись, папочка, на кровать, стулья все еще внизу, - сказала Вита, отодвинувшись к стене.

- Ничего, постою.

- Да нет же, спокойно можешь сесть. Вот сюда, на одеяло.

Хорошо знакомый запах свежих простынь, теплого тела, запах любви уловили ноздри.

Еще тяжелее навалилась тоска, еще крепче вцепилась в меня усталость, когда понял, как я не вовремя заявился.

Присел на край кровати. И не мог из себя выдавить ни слова. Вита отодвинулась подальше, вроде бы для того, чтобы лучше видеть мое лицо, а может, чутьем уже чувствуя что-то недоброе, и, как удара, ждала моих слов.

Молчание, по правде сказать, было недолгим, но и недвусмысленным. Вита отвела от меня глаза, обхватила руками плечи, словно укрываясь от принесенного в комнату холода.

- Папочка, что случилось?

Я молчал.

- Папочка, что?

- С мамой.

- С мамой?

- Да.

- С мамой! Но что?

- Очень плохо.

Вита отодвинулась еще дальше. Зачем-то скинула с себя одеяло, казалось, сейчас встанет, но так и осталась сидеть.

- Попала под машину. В половине седьмого у Пороховой башни. Я только что из больницы. Переходила улицу и...

Нет, Вита все-таки встала с постели. Вытянув руку, добрела до стены, включила свет. Все это не спуская с меня глаз. Будто не поверила моим в темноте произнесенным словам и хотела получить подтверждение прямо из моих глаз.

Тенис ей кинул на плечи халат, босиком, без каблуков, она была Тенису до подбородка.

Я все ждал, когда же она заплачет, примерно так, как тогда в Паневежисе, но она не плакала, просто смотрела на меня оцепенелым взглядом и мотала головой.

- Не может быть, не может быть.

- Четыре часа оперировали, - сказал я. - Я ездил на то место. Все удивляются, как это могло произойти.

- Она была одна, - тихо сказала Вита.

Я так и не понял, был ли это вопрос или ответ.

- Одна, - сказал я.

Вита поднесла к губам руку и покачала головой.

- Какая жестокость.

И на том же месте, у выключателя, у нее подкосились ноги, и она рухнула на пол.

Ничего подобного я не ожидал, даже вскочить не успел, поддержать. Вдвоем с Тенисом мы уложили ее обратно в постель. Вскоре она пришла в себя.

- Ничего, это пройдет, - говорил Тенис, растирая ей виски.

Но Вита, глядя на меня застывшими, стеклянными глазами, все повторяла:

- Какая жестокость.

Тенис уговаривал меня остаться ночевать. Я отказался. Понемногу приходил в себя, мысли уже не метались, напротив, - застыли, затвердели, окаменели. Я по-прежнему видел, слышал, понимал, но больше в меня ничто уже не просочится, голова была налита затвердевшей лавой. Ливия лежала в больнице, а я ехал домой. Хоть немного поспать. Завтра на работу. В баке осталось пять литров бензина. Я сижу за рулем. Светофор на перекрестке вспыхнул зеленью. Кошка перебежала дорогу. Рабочие ремонтируют трамвайную линию. Прикуривая сигарету, большим пальцем прикоснулся к раскаленной спирали. Запахло паленым, палец болит. У человека, который сидит за рулем машины и которого зовут Альфредом Турлавом, болит палец.

Как обычно, поставил машину в гараж. Как обычно, проверил, хорошо ли закрылась дверь. Как обычно, кинул взгляд на окна. Как обычно, в будуаре Вилде-Межниеце светился оранжевый абажур. Потом свет погас. И отворилось окно. (Тоже - как обычно.) Вилде-Межниеце что-то сказала. Чтобы я поднялся к ней наверх или что-то в этом роде. Скрипящая дубовая лестница. Запах воска. Духи Вилде-Межниеце. Суар де Пари. Келькё Флер. Таба. (Где-то попадались мне эти названия.) Запах высохших лавровых венков. Запах грима. Запах кофе.

- Вам известно, сколько сейчас времени? - В голосе Вилде-Межниеце металлический призвук.

- Без четверти три.

- Вот именно! А вам не кажется, что без четверти три мне бы полагалось быть в постели?

- Вполне возможно.

- А я не могу уснуть. Я дожидаюсь вашу жену. Просто слов не нахожу. В пять часов пополудни она по моей просьбе едет в сберкассу взять деньги, но вот уж три часа ночи, а ее все нет!

Глаза Вилде-Межниеце, подобно двум отбойным молоткам, вонзились мне в лоб. Казалось, я слышу, как громыхают эти молотки. Гулкими, короткими очередями, (Так громыхают отбойные молотки, взламывая асфальт.) Мне показалось даже, что искры посыпались. В ушах стоял оглушительный грохот. В моем затвердевшем, как лава, мозгу что-то треснуло. А из трещины, мне самому на удивление, ударил целый фонтан догадок и чувств.

- Она пошла для вас взять деньги?

- Вас это удивляет?

- Да. В общем - да.

- Я места себе не нахожу. Я понимаю, могут возникнуть всякие непредвиденные обстоятельства, но ведь можно позвонить. Есть у вас ее рабочий телефон? Дайте мне.

- Рабочий телефон Ливии?

- Не сомневаюсь, она сейчас как ни в чем не бывало сидит у себя в диспетчерской.

Я видел обиженно надутую верхнюю губу. Видел презрительные складки на пористом лбу поверх сдвинутых бровей, видел симметричные морщины, наподобие скобок спускавшиеся по щекам до заносчиво выпяченного подбородка. И постепенно я переполнялся такой злостью, какой никогда еще к ней не чувствовал. Всю оцепенелость мою как рукой сняло, внутри у меня что-то разваливалось, расщеплялось. И все же нашлось достаточно сил, чтобы сдержать те слова, что криком ломились наружу.

- Сначала она мне сказала, что неважно себя чувствует и на работу не пойдет, - обиженно продолжала Вилде-Межниеце. - Я отдала ей сберкнижку и попросила, чтобы она занялась этим, когда почувствует себя лучше. У меня ведь не горит, потом она передумала, объявила, что за деньгами все-таки зайдет. Однако по дороге, должно быть, еще раз передумала.

- Ничего она не передумала, - сказал я, - и сейчас она не на работе, а в больнице.

- Все равно. Из больницы тоже можно позвонить.

- Она при смерти! Если это вас вообще интересует, в чем я сильно сомневаюсь. Отправляясь за вашими деньгами, она попала под машину. Что касается денег, можете не беспокоиться. Завтра же все выясню. Вы ничего не потеряете, И книжку свою получите!

Вилде-Межниеце смотрела на меня скорее презрительно, чем осуждающе. В остальном выражение ее лица нисколько не изменилось.

- Благодарю вас, - сказала она. - Вы чрезвычайно любезны.

- Завтра же я с вами рассчитаюсь!

- Je regrette beaucoup de ne pouvoir rien faire pour vous.

- Только я думаю, у эгоизма тоже есть свои пределы.

- Тем самым вы хотите сказать, что вы не эгоист? Что вас очень волнует судьба Ливии?

- Да. Меня волнует судьба Ливии.

Она рассмеялась коротким, колючим смехом.

- После того, как она угодила под машину, да? И не стесняйтесь, можете кричать. Может, вам станет легче. Всегда становится легче, когда отыщется кто-нибудь, на кого можно свалить вину. Вот ведь все как просто: Вилде-Межниеце послала вашу жену за деньгами, и потому она попала под машину...

На меня опять нашел столбняк.

- Вы же знаете, это неправда. Задолго до сегодняшнего дня и до того, как она попала под машину, вы ее сами раздавили, Турлав. Вы сами.

Как хорошо, наконец наступило лето, и озеро Буцишу звенит, выкатывая волны на разноцветные прибрежные голыши. Омытые, они блестят, как лакированные, а просохнут на солнце, - такие серые, монотонные. На ветру шелестят аир, рогоз, осока. Над кувшинками млеют голубые стрекозы. Вода мягкая, светло-коричневая, по цвету как пиво. Катится к берегу, взбивает пену, пускает радужные пузыри, и те плывут себе среди тростниковой трухи и так пристально вглядываются в небо, совсем как большие глаза. Положив руки под голову, я лежу на траве. Надо мною склонились марена, тмин, таволга, тысячелистник. И божья коровка качается на ромашке. И большой гудящий шмель сучит ножками в белой кашке. Но выше всех поднялся жаворонок. Можно подумать, он немного не в себе, ведь со своих высот он видит то, чего не видит шмель, - озеро со всеми семью островами, всеми заливами, берегами. А вокруг леса, луга, холмы и рощи, и опять озера, и опять леса, луга, холмы и рощи - необъятный простор до самого горизонта, сквозящего синими борами. По обе стороны от дороги малинники. Голенастая малина вперемежку с крапивой. А мы ломимся дальше, туда, на солнцепек, на гудящую пчелами вырубку. Ягоды крупные, алые, так и тают, только дотронься, алый сок стекает по рукам до самых локтей. Пальцы красные, ладони красные, лица красные. Больно жалит крапива. Вита кричит, потирая красные ладони: папочка, скорей на подмогу! Змеится красное пламя под закоптелым котлом. Синий дым и пекло. Варится варенье, булькает лениво. Мир полон малиновым духом, словно баня паром. Кружат черно-желтые осы, ползут по черенку ложки, усами пошевеливают, садятся на кромку котла, валятся в манящее кроваво-красное варево. Чуть свет я спускаю на воду надувную лодку, поджидаю лещей. Над озером - дымком от костра заночевавших на лугу косарей - стелется туман. Прохладно, поеживаюсь. В прибрежных зарослях щуки гоняют пескарей. Туман все плотнее, все гуще, сомкнулся вокруг меня. Синевато-серая гладь озера слегка дымится, даже красного поплавка как следует не видать. Солнце, должно быть, уже низко. Туман отливает перламутром. И вода как будто оживает, на нее ложатся легкие тени. А потом, наподобие звонкого, торжествующего крика трубы, туман пронзает солнечный луч. Вот он рассекает клубящуюся дымку, как рассекает волны нос корабля, ныряя в них, исчезая, опять возникая, покуда туман совсем не загустеет, и тогда пора выбираться на берег. Со дна лодки, с трудом разевая рот, недвижным зрачком глядит лещ. Есть у тебя заветное желание? - спрашивает лещ. Да, отвечаю, а сам гребу к берегу. Есть у меня заветное желание. Хочу сфотографировать облако поверх заходящего солнца. Рука вытянута, и солнце лежит у меня на ладони. Над солнцем облако с золотой каймой. Прекрасная композиция. А какой у тебя аппарат? - спрашивает лещ. "Зенит-ЗМ", отвечаю, с телеобъективом. Раньше у меня был старенький "ФЭД". Седьмой год сюда езжу, все хочу сфотографировать облако поверх заходящего солнца. Старуха ель громоздится над озером. Мохнатая, колючая. Ствол в молочно-белых смоляных оплывах. Совы испятнали нижние ветки. Я взбираюсь до самого верха, привязываюсь к стволу, чтобы руки были свободны. На воде легкая зыбь. Блестит, как рыбья чешуя. Сверху озеро кажется малиновым варевом. Запах малины щекочет ноздри, сладко першит от него в горле. Ливия, когда ты наконец перестанешь возиться с вареньем, кричу вниз Это только седьмой котел, отзывается Ливия, хлопоча у костра. Сверху вижу ее загорелую спину. Я пытаюсь сделать фототрюк - подставить под солнце ладонь. Словно огромную ягоду малину, буду держать на ладони солнце. Рука должна быть красной. Все должно быть естественным. Плывет по небу серебристое облако. Медленно плывет на запад, светозарное. Как раз такое облако мне и нужно. Такое облако я ждал все эти годы. И ветер гонит его в нужном направлении. На нужной высоте. Глазам не верю, нет, в самом деле, солнце, словно спелая ягода, сейчас повиснет над горизонтом, а облако своей нижней кромкой коснется окружности солнца. Так и было задумано. Да, сегодня все как надо. Сегодня мне повезло. Все удивительно совпало. Скорость погружения солнца и угол движения облака, направление ветра и место нахождения ели. Сейчас, сейчас можно будет щелкнуть. Сию минуту. Еще немного терпения. Раз. Два. Три. Вот опоясала облако золотая каемка. Вот покраснела рука. Теперь все как нужно. Но где фотоаппарат, где мой "Зенит-ЗМ". Нет аппарата. Пуст чехол. На груди болтается ремешок, сухо поскрипывает кожа. А облако уплывает. Солнце садится в алое озеро. Никогда мне больше не представится такая возможность. От малинового духа кружится голова. И это вовсе не чехол от аппарата поскрипывает на груди, сердце поскрипывает. Мне хочется крикнуть, но ни единого звука не срывается с губ. Смотрю вниз, где Ливия варит малину. И Ливии больше нет. У котла стоит Майя и еще там олимпиец Фредис. Майя помешивает кипящее варево. Я расскажу вам, что приключилось со мною тогда в Берлине, говорит Фредис. В руках у него карандаш, к концу карандаша привязан блестящий металлический кубик. Не переставая говорить, Фредис стегает Майю кубиком по голым рукам, и на том месте, куда угодит кубик, остается малиновая отметина. Чувствую, в жилах стынет кровь. В груди так же пусто, как в кожаном чехле. Грудь совсем пуста, высохла от зноя и жажды. Я чувствую, как в пустой груди что-то шуршит. Только что же там может шуршать. И откуда этот размеренный, четкий такт, все сильнее, все ближе. Протягиваю руку, хватаю часы. У меня не осталось ни одной лишней секунды. Четверть седьмого.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Тем утром я совсем рано пришел на работу. Все ломал голову, как выйти из положения. Нигде не мог достать для макета нужных деталей. Не стыковались отдельные узлы. У четырех сотрудниц болели дети, семеро сами были на бюллетене.

За несколько минут до начала работы ко мне подошел Пушкунг.

- Значит, так, - произнес он, поводя носом, как бы принюхиваясь к лишь ему ощутимому запаху.

- Нельзя ли поясней?

- Я передумал.

- Это по поводу чего?

- По поводу работы.

- Не понимаю.

Но я понял его с полуслова. Просто прикинулся, что не понимаю. Мне нужна была эта короткая передышка. Иначе бы я не сдержался. Меня так и подмывало заорать благим матом, грохнуть кулаком по столу.

- Мне бы все же хотелось заниматься иннервацией.

- Ну и на здоровье, это ваше личное дело.

- В общем-то оно так. В какой-то мере.

- У вас ко мне имеются претензии?

Назад Дальше