- Опять ты паришь в облаках, опять все путаешь. Эдмунду Вита нравилась до одиннадцатого класса, но это было несерьезно. Теперь Эдмунду нравится Ева, и это всерьез. А в Виту влюбился Ивар. Но почерк Ивара я знаю, у него он прямой, а этот наклонный.
- Ева? Та светловолосая девочка? - При мысли о стройной красотке с пышным бюстом ему зачем-то захотелось помянуть недостающую пуговку, но он промолчал.
- Она, только не девочка, уже побывала замужем. Год, как развелась. Жила в Москве.
Над ним зажурчал назидательно-печальный рассказ о заблуждениях юности: легкомысленное увлечение, опрометчивое решение, дурные последствия...
Он дослушал до того места, когда Ева, разругавшись со свекровью, отправилась ночевать на вокзал. Он еще успел подумать: не везет этим Евам в любви. Но потом навалился сон. До него все еще долетали отдельные слова, но они тут же рассыпались; смысл их терялся, и только звуки равномерно плескались вокруг, словно волны о край плота, понемногу окатывая и захлестывая его.
...Опять я проснулся, опять не сплю. Почему? Ничего у меня не болит, ничего мне не нужно. Только во рту почему-то сухо, и сердце стучит, словно после пробежки. Ливия дышит ровно, свернувшись, как белка, в комочек на своей половине кровати. Тихо, темно. Прислушиваюсь - не прогремит ли гром, не полыхнет ли шипящая вспышка молнии, не захлебнется ли от лая Муха за стеной. Нет, ничего не слышно.
И понемногу возвращается память. Это похоже на то, когда черпаешь воду из бочки: поначалу лишь взбаламученная поверхность, волны, брызги, завихрения, а когда все успокоится, даже дно увидишь. Конечно, виной всему все тот же надоевший до чертиков сон. Отвратительный сон, и всякий раз он начинается по-разному, с безоблачных детских воспоминаний, с приятных картинок минувших дней, с веселых встреч с давними друзьями, потом словно западня защелкнется. В конце всегда одно и то же: я играю в шахматы, мой ход, а я не знаю, какую фигуру куда двинуть. Со стола исчезли клетки. А часы продолжают тикать, и они подключены к адской машине. Время рушится, падает, рассыпается в прах.
Отчего меня так преследует этот сон?
Часы тикают. Почти так же громко, как во сне. Каждый вечер Ливия из кухни приносит будильник, ставит на тумбочку. Завести часы перед сном - для нее такой же ритуал, как молитва для верующего. В половине седьмого будильник зазвонит. Потому что его завели. Шестеренки, колесики, пружинки во времени смыслят не более, чем заступ могильщика в законе сохранения материи.
Сейчас ход часового механизма вовсе не страшен, он деловит и не навязчив. До половины седьмого еще далеко. Но перед глазами разбуженные сном воспоминания детства: вот отец ведет меня за ручку погулять, я босиком брожу по лужам. И все как будто близко. Где-то рядом, рукой подать. А времени в обрез.
Совещание у директора. Если проектирование новых АТС поручат нашему бюро, это станет работой на несколько лет. Хочу ли я этого? Отдать часть жизни проекту, в который не верю. Проекту, которому суждено прозябать в моделях и опытных образцах. Который в производство, скорей всего, не будет вообще запущен. Ничего себе старт велогонки, когда знаешь заранее, что у тебя спускает колесо. Неужели к этому я готовил себя долгие годы? И как раз теперь, когда по силам то, что лет через шесть или семь уже мне будет не поднять.
Матери своей я не помню. Меня за ручку ведет отец. Летний погожий день, сквозь щели забора вижу солнце, оно слепит глаза. Отчетливо вижу отцовское лицо, крупное, грубоватое, будто топором тесанное из старой колоды, слегка тронутой древоточцем. Отчетливо чувствую запах отцовской щеки, когда прижимаюсь к ней носом.
Отец давно умер, его лицо теперь ношу я. У меня отцовский лоб, отцовский нос, у меня запах его кожи. Индусы верят в то, что души людей после смерти вселяются в собак, кузнечиков, кошек. Я верую в то, что душа человека после смерти живет в его детях.
Нет у меня сына, кому бы я смог передать свое лицо и запах своей кожи. Цепь разорвана. Может, потому и снится мне этот дурацкий сон. Жизнь не всегда складывается так, как мы того хотим и ожидаем. Каким дородством еще пахнет наша любовь. Но это одна только видимость.
Операцию Ливии делали два часа. Потом я вошел к доктору. Хирург сидел на диване в белой сорочке, в белых брюках, похожий на уставшего пекаря после выпечки булочек. Пил кофе, покуривал.
- Все в порядке? - спросил я.
- Полагаю, что да, - отозвался доктор, поглядывая на меня со странной улыбкой. - Ведь у вас уже взрослая дочь...
До чего же громко могут тикать такие вот часики. Под подушку их, что ли, положить? А может, самому под подушку засунуть голову? Страус в пижаме. Давай шевели мозгами - твой ход. Или спи.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Когда он утверждал, что знает наперед, чем будет занят через неделю и месяц в такой-то час, с какими людьми увидится, о чем станет с ними говорить, - это, разумеется, было несколько преувеличено. Много ли он знал о зигзагах даже предстоящего дня?
На работу Турлав, как правило, являлся на полчаса раньше. Он любил войти первым в тихую, проветренную комнату, не спеша подсесть к столу и в одиночестве подумать - в мыслях и на бумаге, - что предстоит сделать за день. Эти полчаса обычно бывали самыми плодотворными, хотя задания для каждой группы он обдумывал и распределял еще накануне вечером, перед тем как лечь спать, иногда утром, за завтраком или по пути на завод. Голова особенно хорошо работала, пока он принимал душ.
В проходной, у первой вертушки, стояла Алма. Темно-синяя шинель, кобура револьвера на поясе, платок из собачьей шерсти на голове; у Алмы болели уши, что ж, понятно, всегда на сквозняке, между двух дверей,
- Привет, Алма. Как дела?
- Да вот опять Язеп.
- Туда или обратно?
- Обратно.
- Вдвоем?
- Хуже. На сей раз втроем.
Язеп был ее единственным сыном. То уезжал он счастья искать к ненцам на Север, то на Дальний Восток, то в солнечный Ташкент. Однако нигде не задерживался долго, возвращался в Ригу к матери, и всегда с новой женой, от которой норовил поскорей избавиться, чтобы опять куда-нибудь улететь вольной птицей. Таким манером Алма обрела двух квартиранток, носивших ту же фамилию, что и она.
- Поздравляю.
- Спасибо. Хватит с меня.
Стоять на проходе не принято. Людской поток прибывал, в цехах шла пересменка.
Возле "Лучших людей" Турлав повстречался с Фредисом. По утрам в этой части двора Фредиса можно было встретить почти наверняка; в зависимости от сезона он поливал цветы или снег сгребал. Все разговоры с Фредисом рано или поздно сводились к спорту. В молодости Фредис занимался классической борьбой, в 1936 году ценой огромных усилий ему удалось пробиться на олимпиаду в Берлин, но там, по собственным его словам, "от больших душевных волнений", его свалил понос, и так он ослабел, что даже шнурки на башмаках не способен был завязать самостоятельно. По части спорта Фредис был ходячим справочным бюро. "Как ЦСКА вчера сыграл с Грузией?" - еще издали кричали ему проходившие. "Это правда, что Лусис сломал себе большой палец?" "Что-то Пеле в этом сезоне не слышно?" Фредис знал решительно все. Был он веселый, улыбчивый, вставные челюсти так и поблескивали.
И теперь он там хлопотал, старый атлет, "наш олимпиец", располневший, сутулый, одеревенелый, в вязаной шапочке с помпоном, с множеством значков на желтой нейлоновой стеганке; все, кто куда-нибудь ездил или участвовал в состязаниях, считали своим долгом привезти Фредису эти маленькие сувениры.
- Здорово, Фредис! Что там слышно насчет игр с канадскими профессионалами?
Однако на этот раз Фредис оперся на грабли и отвел глаза.
- Только что увезли.
- Кого увезли?
- Жаниса Бариня.
- Куда увезли?
- В морг.
Фредис швырнул грабли в пожухлую траву так, что песок брызнул.
- Послушай, Фредис, ты случайно не того? (Общепринятый жест - щелчок в подбородок.)
- А надо бы.
- В чем дело?
- Не стало человека. Ночью в шахту лифта провалился. Какая-то там пружина подвела. Открыл дверцу, шагнул. А лифт стоял тремя этажами ниже.
- Как же так!
- Я вот только думаю, такая смерть, она, должно быть, легкая. Жанис, поди, и не смекнул, что происходит.
- Еще бы. Отличная смерть!
К чему он это выпалил с такой злобой, с таким сарказмом, как будто во всем виноват был Фредис? Конечно, сорвать злость на Фредисе было верхом идиотизма, он совсем не собирался этого делать. Просто напор был слишком велик, и злость прорвалась наружу.
Бариню было уже за семьдесят. Дай бог каждому столько прожить. (И не стало его лишь потому, что "какая-то пружина в лифте подвела". Слабое утешение.) Баринь держался молодцом. Дважды его с оркестром, цветами и прочувствованными речами провожали на пенсию, и каждый раз он ухитрялся потихоньку вернуться обратно.
Долгое время они друг друга недолюбливали. Турлава тогда назначили начальником цеха. (1952 год. Он хорошо помнил одну из своих фотографий тех времен: худое, чем-то на колун похожее лицо, тонкая, длинная шея; из перелицованного костюма пошитая куртка, болтающиеся штанины, из-под кофты торчит воротник рубашки; волосы совсем светлые, посередке разделились надвое, свесились на уши.) Как все молодые выдвиженцы, он был необычайно самоуверен, немного витал в облаках, считал себя и свои действия непогрешимыми, свято верил, что грань между старым и новым проводит не кто-нибудь, а его персона. Сами по себе эти качества, возможно, были не так уж дурны, но при отсутствии опыта и практики приводили к неожиданным конфликтам, насмешкам, ухмылкам, а это больно задевало самолюбие молодого инженера. Повсюду мерещились подвохи его авторитету и достоинству.
Жанис Баринь был типичным представителем старорежимной рабочей верхушки. Знаток своего дела, к тому же и кичившийся своим уменьем, капризный и требовательный, он привык хорошо зарабатывать и свысока поглядывал на менее способных. В послевоенные годы, вовлеченный в поток перестройки промышленности, он себя почувствовал ущемленным и обиженным. Турлав в представлении Бариня олицетворял собой не только новую власть, но был еще и разрушителем старого заводского уклада.
Турлаву, в свою очередь, Жанис Баринь не нравился потому, что в его присутствии он ощущал что-то похожее на страх или неловкость. (Конечно же прав я, но поди попробуй докажи!) Баринь не оспаривал указаний Турлава, однако губы у него всегда были поджаты в странной ухмылке. Старые электронщики говорили: на таких, как Баринь, заводская слава держится. А Турлав в ту пору считал, что как социальное явление и производительный фактор рабочие вроде Бариня принадлежали прошлому, в широко автоматизированном массовом производстве их неоспоримое мастерство почти не находило себе применения.
- Простите, у вас какое образование? - спросил Турлав у Бариня в самом начале знакомства.
- Работаю здесь с тысяча девятьсот двадцать восьмого года.
- А как с образованием?
- Вот я и говорю. С двадцать восьмого года.
- Ваша основная специальность?
- Разные работы выполняю. По слесарной части, с машинами...
- Все-таки - что конкретно?
- Нужно было, электрические часы мастерил, понадобилось - самолеты строил.
- Один или оба? Самолетов-то этих было кот наплакал.
- Напрасно смеетесь. Работы там хватало.
В другой раз, после политинформации, где лектор с помощью цифр и диаграмм наглядно показал все слабые стороны старого "Электрона", Баринь вынул из кармана крохотную шестеренку, величиной не более булавочной головки, и торжественно положил ее на ладонь Турлава.
- Вот, полюбуйтесь, - сказал он, - продукция старого "Электрона". Регулятор диафрагмы "Молекса".
- Приходилось видеть.
- "Молекс" когда-то был самой маленькой любительской фотокамерой в мире. Самой маленькой и самой надежной. Такую не сумели сделать ни американцы, ни немцы, ни шведы.
- Себестоимость "Молекса" была очень высока. В месяц "Электрон" производил всего сотню "Молексов".
- Мы с вами толкуем о разных вещах.
Турлав долго не мог понять, отчего Баринь работает в монтажном цехе, а не в экспериментальном или с инструментальщиками. Позже он выяснил: в документах Бариня почему-то записали по четвертому слесарному разряду; к таким вещам старик был чувствителен.
В первый же день после того, как его поставили контролером, Баринь забраковал треть аппаратов и потребовал остановить конвейер.
- Вы соображаете, что делаете? - прикрикнул на него Турлав. - Девяносто процентов забракованных вами аппаратов отвечают государственным нормам.
- Сдается мне, у нашего завода помимо этого есть еще и свои собственные нормы, - ответил Баринь.
В тот раз они, что называется, схлестнулись не на шутку, хотя по вопросу о качестве продукции расхождений у них было меньше всего.
Когда конструктор автоматов Пурв организовал особую слесарную бригаду, Баринь ушел из цеха. Ему без разговоров присвоили седьмой разряд. И неожиданно для себя Турлав почувствовал, что в цехе чего-то не хватает.
Горделивость Бариня объяснялась вовсе не заносчивостью, причиной было свое особое восприятие жизни, в которой наиболее ценным достоинством почиталось умение работать. Сказать, что Баринь любил свою работу, было бы не совсем правильно. Он просто слился с нею, как пчела со своим ульем. "Электрон" для Бариня был его ульем со своим запахом, гудом, своими неписаными законами, своей трудовой спайкой.
А может, было что-то такое, что он без Бариня не смог бы открыть? Пожалуй, нет. И все же Турлав по сей день добрым словом поминал Бариня за то, что именно он впервые дал ему почувствовать, что значит любить свое дело.
Нет больше Жаниса Бариня. Трагически погиб, пал жертвой самой обычной халатности, которую старик всю жизнь ненавидел и с которой боролся где только мог.
Подсев к столу, Турлав схватился за телефон, набрал номер заместителя директора Лукянского. Номер отозвался гудками "занято", но это означало, что Лукянский уже на месте. Немного погодя Турлав набрал еще раз.
- Лукянский, - отозвался глуховатый, с хрипотцой голос.
- Ну, видишь, как здорово. Жму руку.
- Турлав? По какому поводу?
- В знак признательности. По случаю смерти Бариня.
- Послушай, Турлав, по-моему... шутки здесь неуместны.
- Тогда поговорим серьезно. Месяц назад Иванов поставил тебя в известность о том, что дверь лифта открывается сама собой, что нужен ремонт, просил твоего согласия. Я при сем присутствовал.
- Это не входит в мои обязанности. За лифты отвечают механики.
- Просто-напросто тебя это не трогало, поскольку ты был уверен, что сам в шахту лифта не провалишься.
- Мне дали знать, что лифт исправлен.
- Можешь не оправдываться, я ведь не прокурор.
- Несчастный случай. Аварии случаются даже на космических кораблях. Думаешь, мне не жаль старика.
- Ну и чудесно. Спасибо тебе.
- За что?
- За доброе сердце.
- Я тебе уже сказал: за лифты я не отвечаю.
- За что ты отвечаешь?
- Во всяком случае, я здесь не для того, чтобы отвечать на дурацкие вопросы.
Лукянский швырнул трубку. Мембрана донесла щелчок обычной громкости, однако Турлав хорошо мог себе представить, что произошло на том конце провода. Лукянский весил сто двадцать килограммов и мог ладонью обхватить графин. После подобных разговоров он обычно отправлялся в телефонный цех за новым аппаратом.
Утро было испорчено. Турлав как будто бы делал все то же самое, что всегда, - открывал шкаф, доставал бумаги, проглядывал расчеты, набрасывал схемы, но душа не лежала к работе.
Среда. Интересно, когда же похороны? В пятницу, в субботу? Остался ли у старого Бариня кто-нибудь из близких? Единственно, что знал о нем Турлав: Баринь жил где-то на Кипсале.
Он встал из-за стола и принялся расхаживать по недавно вымытому, местами еще влажному полу. Все никак не мог успокоиться, вроде бы даже знобило немного. К тому же волнение не только не утихало, а, наоборот, усиливалось. Может, дело вовсе не в Барине? Может, он волнуется из-за предстоящего совещания? Вопрос, который будет на нем решаться, чертовски важен.
О так называемых иннервационных телефонных станциях впервые заговорили японцы лет пять тому назад. Новым направлением в телефонии вскоре заинтересовались американцы и французы. На сегодняшний день разговор на дальние расстояния обеспечивается соединением и разъединением. Коммутаторы, декадно-шаговые искатели, координатные системы являются лишь различными ступенями соединения и разъединения, начиная с контактного штыря, который телефонистка вводит в гнездо требуемого номера, и кончая автоматом, который сам отыскивает и соединяет нужные концы. Чем надежнее соединение, тем выше качество переговоров.
В основу же иннервационных телефонных станций положен иной принцип: провода соединены постоянно, а потоком импульсов по мере надобности управляют особые иннервационные соединители. Повышается слышимость, исключается неисправность контактов, аппаратура не боится ни пыли, ни ржавчины.
Бывшему директору "Электрона" Гобниеку был присущ классически ясный стиль руководства. Постепенно поднимаясь вверх по ступенькам служебной лестницы, он до тонкостей изучил жизнь предприятия на всех его уровнях. Руководящий состав знал так же хорошо, как заядлый филателист знает свои марки, и все перестановки, перемещения он мог сделать с закрытыми глазами. Но подобно тому как актеры-трагики иной раз мечтают играть в комедиях, а эстрадным исполнителям снятся подмостки оперных театров, так и Гобниек, надо думать, свою степенную уравновешенность воспринимал как однобокость и в глубине души мечтал быть игроком, импровизатором. Поэтому в отдельных редких случаях он принимал решения, которые поражали своей непродуманностью. К таким решениям, вне всяких сомнений, относилось и назначение Леона Руша главным конструктором телефонии. Не проверенный в работе человек и вдруг - на такое место! Прежде на "Электроне" ничего похожего не случалось.
Но со временем Турлав начал кое-что понимать. Моложавая внешность и бесхитростный взгляд васильковых глаз Руша вводили в заблуждение. Он умел обещать, убеждать, всегда чутьем угадывал, на кого выгодно опереться, а с кем - бороться. У него были самые отменные анкеты и самые влиятельные рекомендации. У него находились знакомые именно там, где нужно, всегда он знал, когда и кому следует позвонить, и в нужный момент всегда находился кто-то, кто звонил ему. И тогда опять он звонил и просил позвонить кому-то другому, а другие звонили еще другим, ибо им звонили и просили позвонить. Руш вынашивал обширные планы. Стремясь поразить, ослепить, всех повергнуть в почтительный трепет, Руш избрал своим знаменем иннервацию. В ту пору в Риге проводилась региональная конференция по вопросам техники связи. Взяв слово для сообщения по поводу одной давно набившей оскомину эксплуатационной проблемы, Руш под занавес, свернув листки своего выступления, обвел светлым взором не очень внимательный зал, скучающий президиум и объявил, что руководимые им конструкторы "Электрона" решили создать принципиально новый тип телефонной станции.
Сообщение было принято бурными аплодисментами, о нем не забыли, оно задало тон всем последующим выступлениям - с еще бо́льшим пылом ораторы обличали застой и робость творческой мысли, призывали к дерзким решениям, смелым экспериментам.
Гобниек потребовал у Руша объяснений.