А вызвался я идти сюда в горы потому, что до конца отпуска оставалось целых две недели. Бить баклуши - я не привык, сидеть с удочкой на речке - надоело. А потом случилось попасть в правление колхоза, где шел разговор о том, что в горах, в глубоких лощинах вручную можно наскрябать возов 50 хорошего сена. Там, на открытых полянах и луговинах, скосили траву сенокосилками, а в лощинах и среди деревьев остались травы. Начиналась в колхозе уборка хлебов. Людей не хватало. И вот я сам подсказал председателю, чтобы направили в горы меня, учителя восьмилетней школы.
Мне вспомнились вчерашние слова деда: "Когда пахнет сеном, хороший человек думает о Родине". Значит, тогда в правлении даже не сам запах сена, а только разговор о нем пробудил во мне что-то хорошее, захотелось помочь колхозу.
За утренним чаем разговор льется легко и неторопливо. Старик Абдюшев, допивая чуть ли не десятый стакан душистого чая, медленно говорит, обращаясь в основном к Салиху, но и не забывая о моем присутствии.
- Старое сердце, как книга. Раскрой его и перелистай. Ты увидишь много красивого. Оно звенит и поет, как стихи Мажита Гафури и Мустая Карима... Салих вот не понимает, зачем сельскому учителю сено косить. Коровы у него нет, овечек тоже. А я все понимаю. - Он прищурил узенькие с непонятной лукавинкой глаза, погладил грубой пятерней белесую бороду, пропитанную дымом костров, запахом сена и душистым парком крепкого чая. - Я понимаю. Спроси меня, зачем ты, такой старый, на сенокос пошел, я, может, не всякому отвечу на это. И правильно сделаю. Но тебе, учитель, скажу, потому что у нас, однако, одна и та же причина, которая позвала нас далеко в горы. Мы пошли сюда потому, что почувствовали запах сена.
Старик замолчал и снял широкополую шляпу. В его глаза блеснуло солнце, и они стали похожими на морскую воду.
- Учитель, - сказал мне Салих (он всегда называл меня не по имени, стараясь подчеркнуть, что я - белоручка, а он - рабочий человек), - не удивляешься ли ты красивым словам бабая?
Признаться, эта мысль давно уже сверлила меня. Дед Абдюшев говорил легко и красиво. Он зорко и понятливо отбирал слова, проверял их силу и задумчиво отдавал людям эти отобранные слова.
- Не удивляйтесь, - продолжал Салих, - он у нас шибко грамотный старик. Все говорят, что дед Хафиз учился в медресе большого города Оренбурга.
Выцвел голубой ситец неба. Сгорел закат. Поздно вечером с покоса уезжал Салих. Старик в стороне кипятил чай. Я придерживал за уздцы мерина, который уже почувствовал дорогу к дому.
- Привет передай сестре. - Исподлобья бросаю взгляд на Салиха.
Его узкие глаза, словно прорезанные осокой, стали еще уже.
- Пожалуй, не передам.
- Слушай, Салих, какое твое дело? Кажется, никогда не следует совать нос в чужие дела?
- Она, к твоему горю, не чужая мне, а сестра родная. Сам знаешь.
- Это же бесполезно. Все твои уловки не помогут.
- Посмотрим, - сказал слепой. Я ее так скручу, собаку, что она шагу к тебе не шагнет. Думаешь, может быть, на твои учительские рубли позарится?..
- Дурак! - не выдерживаю я и отхожу к балагану.
Салих, как пружина стиснутая кем-то и вдруг отпущенная, вприпрыжку подлетает ко мне. Он схватил меня за воротник рубашки. Кулак у него тяжелый, большой. Я вижу глаза Салиха, налитые злостью. Руки у него мелко дрожат. На широких скулах под коричневой кожей резко обозначились желваки.
- Сейчас, как свистану - одно мокрое место останется, - зло зашипел он.
- Дурак! - Злость овладевает и мной. Салих не знает, что у меня в институте был третий разряд по борьбе, к тому же и боксом занимался.
Насторожившись, ловлю каждое его движение, готовый в любой момент приподнести сюрприз брату моей Гузель. Чувствую, как взлетает вверх кулак Салиха. И в этот же миг я резко ловлю мелькнувшую надо мной руку, плечом быстро упираюсь в его широкую грудь. Ноги Салиха оторвались от земли, и в ту же секунду, как тяжелый мешок с зерном, грузно летит он на траву метрах в двух позади меня.
Салих растерянно быстро вскакивает, но не подходит ко мне, а говорит:
- Ты что, убить хочешь...
- Подходи, подходи, если надумал повторить лечебную процедуру, - смеюсь я, и злость, как волна от берега, откатила от сердца. - Может, теперь передашь привет, а?
- Не такой глупый. Завтра же я отправлю ее из деревни. Ей в техникум надо идти, а не замуж, тем более за тебя. - Салих кинул в телегу свежей травы, сел поудобнее и, не попив чаю, уехал. Когда за березняком скрылись лошади, старик Хафиз сказал:
- Любовь бывает слепой. Она часто похожа на весенний ручеек. Бежит он, глупый совсем, не по той дорожке, по какой бы следовало бежать. Стремится туда, где на пути тяжелые камни лежат. Приходится поворачивать в сторону ручейку, огибать эти камни. Но все равно когда-нибудь ручей найдет свое истинное русло и, весело набирая силы, отдаст себя большой реке. Не так ли, учитель?
Старик говорит, а я думаю: "Пусть будут всегда такими мягкими твои слова, дедушка". Я пью чай, молчу. Уже на покосе во время перекура спрашиваю:
- Не пойму, почему так упорно Салих противится нашей дружбе с Гузель? Он же не маленький, уже под тридцать. У самого скоро дети в школу побегут.
- Горяч он, и потом - темен немного. Отец у него погиб на фронте. Трое их - мал-мала меньше - осталось на руках у матери. Салих старшим был. Ушел он из шестого класса, как помню, и больше никогда не садился за парту. А дело все в том, что Салих не хочет отдавать замуж сестру свою за русского. Любит он ее, надеется на Гузель, хочет чтоб учиться пошла в город.
- Я почему-то до сих пор не понимал отношений Салиха ко мне, - сказал я скорее себе самому, чем старику Хафизу. - У нас на последнем курсе института Наташка Иванова замуж вышла за Рината. Колька Наседкин женился на Венере Вахитовой... Да что говорить - много таких было.
- То город, а здесь - деревня, от которой двести верст до ближней станции. Не сразу все приходит в деревню, а тем более обычай. Это - не камешек на дороге, его не возьмешь в руки и не откинешь в сторону. В молодости я тоже любил русскую. Но в те времена далекие об этом не только в деревне, но и в городе говорить бесполезно было. Сейчас другое дело. Как бы ни упирался Салих, жизнь все равно победит. Не так ли?
И я, твердо кивнув головой, ответил:
- Все равно...
Когда утренними прозрачными росинками промочена густая трава, коса идет легче. Даже упругий ковыль, гибкий, как стальные нити, не прогибается, а падает наземь, замертво срезанный отбитым на пробое тонким острием косы.
Мозоли у меня на руках огрубели. Они уже не лопаются, как в первые дни работы. Кожа стала жесткой. Ладони легко скользят по окосеву.
Рядки сена подсохли, мы сгребли их в волокуши. Потом скопнили. Сено метать оказалось легче, чем косить. Здесь не нужна привычка - была бы сила в руках да легко б пружинила поясница.
К полудню солнце сильно пригрело землю. Мы попили чай, спрятались от жары в прохладу шалаша. Сегодня из колхоза должен приехать за нами Салих.
Солнце, остыв за день, задело краем крутолобый увал и стало медленно прятаться за него. Салих не приехал.
- Он плохой человек, - сказал дед Хафиз.
В холщовые мешки мы собрали наши несложные пожитки. Большую долю я взвалил на спину себе, меньшую - старик, и мы по молодой отаве вышли на проезжую дорогу. Вечерний воздух настоен на клевере и пырее. Дышалось легче. Я шел размашистым шагом по каменистой дороге, то круто поднимающейся к облакам, то опасливо падающей вниз, шел, позабыв, что за мной шаг в шаг идет старик, силы которого совсем не соответствуют тяжелой горной дороге. Я вспомнил об этом лишь тогда, когда услышал за спиной его голос:
- Шибко шагаешь, учитель, хорошо шагаешь.
- Может быть, потише пойдем?
- Нет, зачем же. Когда впереди идет человек, за его следом легче шагается.
Последний горный увал был особенно тяжелым. Он высоко к небу вздымает свою каменистую спину, с которой ясным солнечным днем виднеется наша деревня, окутанная жидким туманом. Это даже не туман, а какой-то матовый налет хмари. Миновав увал, дорога круто бросается вниз и петляет вдоль холодного ручья по низине.
На увале мы присели отдохнуть. Сизый беркут пролетел над нами, взметнулся к небу и упал с высоты.
Где-то вдали послышался непонятный, еле уловимый шум, он долетал к нам откуда-то снизу. Мы пристальней стали вглядываться в темь. Но в предвечернем сумеречном воздухе сливалось все: и дорога, и лес, и горы, и даже небо на горизонте.
- Телега, пожалуй, гремит, - заметил Хафиз. - Кто может ехать сюда на ночь? Это Салих, непременно, - догадался старик.
Мы стали ждать. В тишине отчетливее послышались скрип колес и цокот копыт, переливчатый и гулкий.
Ночь, как всегда в горах, наступила быстро. Погромыхивание телеги уже слышалось совсем рядом, а лошадь еще нельзя разглядеть было. Мы заметили ее уже тогда, когда подвода оказалась почти рядом с нами.
- Кто едет? - крикнул я.
Лошадь остановилась. С телеги кто-то спрыгнул.
- Это я. За вами приехала.
Голос Гузель я узнал сразу, и сердце мое тронул этот девичий голос с чуть заметным башкирским акцентом.
- Салих поздно вернулся из правления, - продолжала она, когда мы уже сели в телегу и лошадь тронулась с места, - он мрачный какой-то был, ходил, ходил по избе, потом буркнул, что надо бы ехать за вами. Сам, говорит, я не поеду, а если, говорит, ты не боишься, поезжай - лошадь на конном дворе запряжена.
Хафиз засмеялся, сказал:
- Не всегда люди говорят о человеке правильно. Часто сильно мы ошибаемся, как например, ошиблись в Салихе. Он оказался не таким уж плохим, не правда ли, учитель?
- Пожалуй, верно, - ответил я ему по-башкирски.
Трусцой бежала лошадь, чутьем нащупывая копытами извилистую дорогу. Я держал вожжи в руках и чувствовал щекой горячее дыхание Гузель. Горели яркие крупные звезды, и над душистой землей, как волны тумана, плыли густые запахи сена.
АСТРАХАН
Запуталась в разнотравье да в увалистом коряжнике одна-единственная улица деревушки Ильбаево. Протянулась она вдоль узкой горной речушки, густо поросшей вечно нестареющим ивняком и разлапистым калинником. Деревня эта давнишняя, древняя. Из стариков редкий кто, да и то не помнит, а знает лишь понаслышке о том, как кочевое племя башкир обосновалось здесь, в расщелине между гор, соорудило вместо войлочных юрт аул из рубленых домов.
Старым-стара деревня, а с виду совсем еще молодая. Крепкие избы крыты тесом, шифером, жестью. Ставни да наличники окрашены в веселые тона: у одних синие, у других голубые или зеленые. Один всего дом бросается в глаза своей невзрачностью, запущенностью. Старенький, тесовая крыша давным-давно побурела, загнила и похожа на черную весеннюю пашню, выделяясь резко среди других, белых шиферных, алых железных и золотисто-тесовых крыш.
Издавна живет в ней, в избушке этой неприглядной, Астрахан Гайсин - тоже старый, прошедший огни и воды бабай. Двор его сплошь зарос крапивой, коноплянником и мягким молочаем. Сарай с изгородью в прошлую зиму израсходован на дрова. В зеленом бурьяне по самую грудь потонул старенький дом и рядом с ним - такие же старые ворота.
Молодежь, парни и девки, прогуливаясь теплыми ночами по улице, непременно чуть завидев этот домишко, залихватски кинут припевку по-башкирски, сочиненную, видимо, не нынче, а давно.
Слава богу, понемногу
Стал я наживаться:
Продал дом, купил ворота, -
Стал я запираться.
Астрахана месяцами не бывает дома, то он пасеку колхозную сторожит, то на все лето с отгонным табуном в горы уйдет. Нынче он дома остался - захворал, говорит. Кости уже не те, говорит, стали, - подгибаются.
...Жаркий летний полдень. Не шелохнутся листья деревьев, припудренные серебристо-пепельной пылью. На краю бочки у замшелого колодца сидит одиноко разомлевший на шальной жаре воробей и медленно, не торопясь, тычется клювом в теплую застоявшуюся воду. Нависнет с краю бочки к воде, подцепит капельку, поднимет вверх взлохмаченную головку и нежится и, заметно, растягивает удовольствие утоления несносной жажды.
Из погреба, что неподалеку от колодца, вылез старик, сухой, поджарый, белобородый. В руках у него алюминиевая кастрюля, а в ней терпкий, со смородиновым листом квас.
Воробей вспорхнул с бочки, примостился на плетне и стал наблюдать за стариком. Тот подошел к колодцу, нагнулся над бочкой, обмакивая голову. Встряхнул седой шевелюрой волос - брызги разлетелись во все стороны. Он сел на колодезный сруб и тоже медленно, растягивая удовольствие, стал пить. Руки его дрожали, край алюминиевой кастрюли дробно и мелко стучал по зубам. Струйка кваса с губ разбежалась по бороде, по смородиновым листьям, спавшим из кастрюли на подбородок, пролились на подол застиранной, свисающей поверх шароваров рубахи.
В соседнем дворе показался и затем вышел в огород крепкий, широкий в плечах мужик.
- Эй, шабра, - крикнул он, - с похмелья хворашь, что ли?
- Было дело, Василий. Вечор долго гуляли. У Гаяза сын из Уфы приехал... Как звать-то его? Забыл совсем. Видать, совсем старый-старый стал я.
- Шамиль, может, приехал?
- Вот-вот, он самый. Ну, стало быть, меня не забыли, в гости позвали. Нынче вот хвораю, Василий.
Василий Осокин подошел к соседу, рядом присел.
- Пропадешь, Астрахан, скажу я по совести, совсем пропадешь. Тебе рюмку подай, а ты уж и рад - за второй тянешься... Пить, скажу по совести, больно охоч стал.
- Кто не пьет, Василий? Разве сова только. Ночью она, когда зрячий и видит все, - сельпо закрыт, а днем-то сослепу дорогу к лавчонке не найдет...
И засмеялся Астрахан и снова к кастрюле приник.
- От кваса не полегчает. Пойдем-ка лучше ко мне. Старуха блины пекет. - Осокин приподнялся, взял кастрюлю, протянутую Астраханом и тоже приложился к холодному ее краю. Долго пил, крякнул довольно, отставил посудину в сторону, сказал:
- Хорош квасок, с хреном, так и щиплет, так и покалывает во рту посильней нарзана.
- Нарзан - не знаю, вода-водой нарзан, в районе в ашхане брал, потом каялся, как помои, одна моча детская. Кумыс настоящий - квас мой! - повысил голос Астрахан. - Сам делаю, хрен обязательно класть надо, для крепости.
Голос у Астрахана приятный, грудной какой-то. Это не столько бас, сколько рокочущий баритон. Когда он говорит, - медленно, растягивая звуки, делая после каждого слова паузу, - кажется, что это камни вдали перекатываются по горному ущелью.
- Ну пойдем, Астрахан. У меня на твое счастье и маленькая припасена.
Мимо колодца, по узкой тропке через огород пошли они к соседскому дому. На крылечке перед сенцами Астрахан снял с ног глубокие резиновые калоши, аккуратно сдул с них пыль и поставил на выскобленную до бела косырем приступку.
- Да не сымай ты, проходи в обутке, - заметил Василий.
- Что ты, нельзя. Хозяйкину работу ценить надо, без того она серчает на меня, так и ждет как бы языком уколоть. Как хошь думай, не люблю ее, больно язык длинноват у бабы твоей, подрубить не мешало бы. Правду башкиры говорят: аркан хорош, когда длинный, а язык - короткий. - Астрахан как-то по-злому засмеялся.
- Ладно, ладно, шабра. Проходи, не стесняйся.
- Кого стесняться, тебя, что ли, аль хозяйку? Да я бы метлой длинной... - Но осекся, умерил пыл. - Судьба гонит, похмель верх берет. А то бы трактором на канате не затянул сюда.
Осокин в свою очередь разозлился, но виду не показал. Только в глазах ожесточенность вспыхнула, а так с виду спокоен, уравновешен.
- Проходи, проходи, кто старое помянет - тому глаз вон...
Они прошли в избу, чисто прибранную, с тюлевыми занавесками на окнах, с цветами в горшочках на подоконниках.
Из-за дощатой переборки, отгораживающей кухню от прихожей, выглянула старуха, жена Осокина.
- Опять привел поросенка этого, - не слишком грубо, но во всяком случае с заметной опаской и досадой буркнула она.
Астрахан, нисколько не смутившись, не рассвирепев, как следовало бы, грудь картинно расправив, прошел чисто твой хозяин в передний угол к столу.
Рядом присел Василий. Плечи по-беркутиному поднялись вверх, локти на стол. Он приземист, крепок еще в кости, не чета худому, пригнутому годами Астрахану. Будто в цирке, веселым и быстрым движением невесть откуда выхватил четвертинку водки и чинно, как королеву на трон, поставил ее на стол. Улыбнулся хитро, руку к ножу протянул, готовясь соскоблить с посудинки алюминиевую пробку-закрывашку. Но Астрахан опередил хозяина. Не дожидаясь, когда он дотянется до ножа, взял четвертинку и привычно передними зубами сковырнул ее с горлышка. Осокин, не сообразив ничего поначалу, отложил нож в сторону, поставил поближе к краю стола два граненых стакана.
- Разливай, Астрахан, молодость вспомянем.
Старик выплеснул в стакан всю водку сразу, одним махом на глазах удивленного соседа выпил все содержимое, локтем отодвинул четвертушку и пустой стакан в сторону.
- Пить, говоришь, шибко стал? А когда стал, вспомни-ка, проветри мозги! - Бархатная приятность в голосе пропала, голос звенел и рокотал властно и сурово.
Выбежала из-за перегородки жена Осокина. Жена она или нет, откуда знать Астрахану. Помнит он только одно, как два года назад приехал в деревню Осокин на постоянный постой и местожительство. Купил по сходной цене домишко небольшой, подремонтировал его и зажил тихой спокойной жизнью сельского пенсионера.
Был тогда, в то лето, Астрахан на отгонном пастбище, молодых колхозных стригунков пас. Вернулся по осеннему чернотропу, пригнал с дальней фермы нагуленных жеребят. Еще на конном дворе колхозный конюх Гаяз, изба которого стоит напротив избы Астрахана, сказал ему:
- У нас теперь новая шабра появилась. Старик со старухой, русские. Люди, видать, неплохие. Тихие, обходительные. Звали меня чай пить. Хороший чай был, индийский...
С конного двора, передав из рук в руки жеребят конюху Гаязу, шел домой Астрахан с какой-то приятной надеждой в сердце, наконец и у него сосед будет под самым боком. Будет с кем побалагурить вечером после работы, будет с кем морозной зимой в баньку сходить, чтоб спину вдосталь попарить. Давно уже из соседнего дома уехали хозяева в город, совсем домишко свой забросили. Стоял он посреди деревни мертво и сиротливо. Лишь изредка от сильных зимовеев оторвется где доска, плохо прибитая. Застучит тоскливо и одиноко на весь аул. Грусть нагоняет. Раньше много таких домов было. Теперь один остался. Ушедшие от колхозной работы в города повозвращались. Лишь соседский дом отравлял жизнь Астрахану пустотой и одиночеством. Как застучит, бывало, оторванная доска, встанет Астрахан, возьмет молоток и доску вновь заколотит, чтоб меньше тоски нагоняла.