Миновала осень, отлистопадили окрестные леса, и пожухли травы, обнажив извечную суть земли - ее доброе темное лицо страдалицы и матери. Но не прошедшей, необычно теплой осенью случилось все, а вьюжной наступившей зимой с мягкими сугробами да леденящими ветрами. Почти каждое воскресенье Алексей стал приезжать в деревню, и Зина несколько раз побывала в городе.
На зимние каникулы, на последние каникулы перед защитой диплома приехал в деревню Колька. Один приехал, без жены. Домашние встретили его пышно и торжественно. Позвали соседей, родных. Была и мать Зины. После первых осушенных рюмок застолье расшевелилось, разговорилось, разбазарилось. Но, как говорится, до песен еще не дошло. Колька заметил, что гостей много, а нет его сверстников, бывших одноклассников. А кого и позвать-то, когда все поразъехались, поразлетелись в разные стороны. Страна-то, слава богу, вон какая огромная, везде и всюду каждому место найдется, были бы руки да голова работала.
- Тетя Марина, - обратился Николай к Зининой матери, - а чего же дочь-то не захватила с собой? Слышал, что она одна-единственная из нас всех осталась здесь.
- Дочь - ведь не сумка базарная, как я ее захвачу. Звала, да она не согласилась.
- Да чего уж ты, соседушка, скрываешь, хахаль у нее объявился. Уфимский. Зачастил сюда чуть ли не каждое воскресенье...
- А кто ему перечить станет? Ездит сюда отдохнуть, чать, поохотиться. Он мужика моего на ноги поставил, вот и ездит, - отрезала было Марина.
- Охотиться не на уточек да зайчишек, а на дочку твою. Это уж как пить дать.
Тут Марина вспыхнула, зарделась, чуть грубость не сказала, да сдержалась, только и проронила:
- Дочь - сама хозяйка себе, что ее по гроб жизни у подола юбки держать, что ли?
Колькин отец, кряжистый и крепкий лесоруб из леспромхоза, поднялся, и широко над столом повисли его плечи. Он, не торопясь, разлил всем по рюмкам водку, женщинам не всем, конечно, а кто воспротивился, плеснул красного вина. Запястьем руки, не выпуская рюмку, смахнул горячий пот со лба, сказал, как речь произнес:
- Товарищи наши дорогие! Речей говорить не умею я, сызмальства не тому учился. Лес рубить я умею, работать, как лошадь, умею, хозяйство свое в достатке держу. Ну, слава богу, жену свою голубушку... - он по-простецки, не наигранно посмотрел на жену, коснулся свободной от рюмки ладонью ее волос и после маленькой этой паузы, нужной для застолья, так как после этого сразу все угомонились, притихли, продолжил: - Жену свою любить умею. Но не об этом речь хочу сказать...
- Не речь, а тост, - перебил сын.
- А по мне все равно, пусть не речь, так тост будет. Скажу одно я, товарищи. Сколько трудного мы хлебнули в жизни своей, сколько жены наши любимые настрадались от тяжелой работы после войны, проклятой. И голод мы знаем и холод. Теперь нас на авось не возьмешь, мы стреляные воробьи. И живем мы сейчас хорошо, в достатке. Все у нас есть. Но самое главное, чем доволен я в жизни своей, - это, что сын мой, Колька, институт кончает. Какое дело это большое! Будет самолеты строить! Страну богатой будет делать. Выпьем, товарищи, за нашу Советскую власть!
Все встали, повернулись к Кольке.
А он стоял и гордо смущался, его не трогали, не волновали отцовские слова. Он почувствовал, что внутри у него зреет непонятное чувство какой-то оторванности от этого застолья, от всех этих, кажется ему, ненужных людей, почувствовал, что он уже не принадлежит им, дорога у него совсем другая. И не взволновали его слова отца о тех тяготах, которые прошли эти люди, его земляки, соседи, односельчане.
Что же зрело в его сердце? Может, оно так и положено жизнью - отрываться, от корней и лететь к новому? Он не мог понять. Но в то же время чувствовал, что оторванность от людей, которые кормили его и поили, от того уголка земли, где впервые собрал для любимой букет полевых цветов, оторванность хотя бы вот от этого застолья - плохое дело. Именно это подспудно сознавал Николай, но поделать с собой уже ничего не мог.
За столом дошло до песен, а кто-то через стол, стараясь заглушить песню, кричал задумавшемуся, погрустневшему Николаю:
- Коля, друг! Слушай отца. Отец правильно говорит. Отец плохому учить не станет. Главное, не отрывайся от своих.
Но песня заглушала его. Тогда он подсел поближе к Николаю, рядышком, и долго еще, по многу раз повторяя одно и то же, твердил, что дерево без корней гибнет, что по земле предков надо ходить с благоговением.
- Ну пошло-поехало, - засмеялся Николай, встал из-за стола и незамеченным вышел во двор.
Звезды сияли на небе удивительным блеском, рядом по-зимнему глухо шумел вековой своей музыкой лес и остроконечными елями пил холодную полумглу неба. Поселок спал в тишине, и редкий лай собак, этот шум леса не тревожили чарующую тишь.
Николай открыл калитку, вышел со двора. Родная улица, по которой будто вчера только бегал на гибком прутике верхом, не особенно взволновала и всколыхнула, встревожил его одинокий огонек в окошке сельской почты.
...Все произошло неожиданно. Увидев его, она сначала растерялась, а в синих глазах непонятно метнулась мгновенная радость. Он заметил.
Сразу же обнял ее и стал целовать...
В это время зашепелявил неожиданно зуммер коммутатора. Резкий его звук взбудоражил загустевший полумрак комнаты. Зина резко уперлась ладонями в грудь Николая, напрягаясь, с силой толкнула его в сторону. Подошла к коммутатору, язычок зуммера все еще беспомощно трепыхался. Она сняла телефонную трубку и замерла. Колька видел, как просияло ее лицо, как она беззвучно зашевелила губами, не в силах произнести слов.
- Здравствуй, - наконец сказала она.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Одна...
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Жду, конечно...
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Завтра приедешь? Ах, какой ты молодец, Алеша!..
Когда после телефонного разговора Колька вновь попытался подступиться к Зине, она уже знала что делать. Она была сильней Кольки, и только девичья слабость прежде не давала ей сил, она обмякла и подобрела от его неожиданных ласк. А тут взяла его за плечи и почти по-мужски швырнула от себя.
Сначала он ничего не понял. Мягко улыбнулся, шагнул к ней.
- Не подходи ко мне, уходил бы ты лучше...
По ровному, спокойному ее голосу Колька понял, что все дальнейшее бесполезно.
- Ах, напугала! - сказал он и, пошатываемый хмелем, вышел в темный квадрат двери.
Она чуточку привздернула занавеску на окне, но до того темной была ночь, что глаза ее не уловили силуэта уходящего Кольки.
А утром приехал Алексей. Как всегда радостный, улыбающийся, раскрасневшийся на морозце. Для него поездки в дальнюю деревню по воскресным дням стали привычными. Привозил небольшие гостинцы, все радовались неподдельно, и даже угрюмый отчим проникся к нему симпатией. Раскупоривал бутылку "Столичной", на стол выносилась всякая снедь: и глыбистый холодец, и соленый перчик, и самодельная ветчина. Пока варились да побулькивали в большом чугуне пельмени, они дружной семьей успевали выпить по рюмке, закусить всухомятку. Об Алексее знали здесь все: что живет один, есть квартира, небольшая, но зато своя. Единственно, чего не знали здесь о нем, Зина скрывала это от родителей, что он был женат и всего год назад разошелся с прежней женой. Ей было больно думать об этом, щемило сердце.
Как-то вышли на лыжах в лес. Сияло зимнее негреющее солнце. Слепило глаза. Взобравшись на гору, они остановились передохнуть.
- Как здесь прекрасно! - очарованно произнес Алексей.
- Чего же здесь прекрасного-то? - спросила Зина.
- Да все здесь хорошо.
- Ну, а коль хорошо, так приезжай и живи, кто тебе запрещает.
- Я же, Зина, к городу привязан, как лошадь к городьбе, у меня работа хорошая, квартира.
- А здесь что, работы нет, да? - не унималась Зина.
- Есть, для меня она везде найдется. Только привык как-то к своей больнице, к своему коллективу...
- Ко мне, значит, привыкнуть не можешь, да?
- А выйдешь замуж, если приеду?
- Выйду, - спокойно ответила Зина.
- Ну и все на этом, договорились! - засмеялся Алексей. Он обнял ее, и они долго целовались под морозным зимнем солнцем.
Он еще несколько раз приезжал в деревню зимой. Они с Реутом пилили дрова, кололи, морозные звонкие чурбаки легко разлетались надвое. Пока мужики копошились во дворе, Зина с матерью готовили пельмени, сочные, жирные.
Как было все прекрасно!
Пришла весна, но она неожиданно похолодала, подморозила то тепло сердечное, которое горело зимой. Алексей стал приезжать реже.
На березе в палисаднике высыпала мелкая - зелеными монетками - листва. Однажды Зина вышла проводить Алексея. Они стояли около березки, он, обнимая, говорил:
- Отчим у тебя хороший. Добрейший души человек. Столько вынести страданий и остаться человеком - не каждый сможет. Я понимаю его. Это же подвиг.
"Как по-разному они мыслят, Колька говорил другое", - подумалось Зине. И все-таки глубинным чутьем она улавливала, что Алексей стал не таким, каким был прежде. Вот и поцеловать не решился на прощанье, заметил, что у окошка стоит отчим.
- До свидания, цыганочка! - и шагнул к машине. Но и в этой ласке она чувствовала наигранность. В его словах не было прежней искренности. Она сняла с головы голубую косынку, помахала ею вслед уходящей машине. Ни боли, ни грусти в глазах у нее он не увидел. Как трудно понять все вокруг, и себя в том числе. Она долго еще стояла в палисаднике, освещенная ярким весенним солнцем. Алексей уезжал насовсем, она это почему-то чувствовала.
Отчим в открытое окошко добрыми белесыми, глазами наблюдал за ней, мельком проводил взглядом уходящую машину и снова ласково улыбнулся Зине:
- Дочка, - подозвал ее.
- Чего тебе, папа?
- Иди-ка сюда поближе. Вижу все, этого не утаишь никогда и ни от кого. И не надо таить. Собирай-ка ты вещи и поезжай к нему.
- Боюсь я...
- А боишься, так чего парня за нос водишь?
Как сказать ему, как объяснить, что все рушится. Внешне было все спокойно, конечно. И отчим, как слепой котенок в потемках, не мог увидеть того, что смогла разглядеть она. Он не мог услышать сухости слов, различить дребезжащего равнодушия в голосе. Ей хотелось плакать, спрятаться за сарай в огороде и плакать, тихо, без рыданий, слезно. Она себе-то ничего не могла объяснить, не то что отчиму. В жизни никому не грубила, а здесь грубость вырвалась само собой:
- Ты, папа, вообще слепой. И в жизни, наверно, всего один раз был прав, когда в плен сдался...
Она по-бабьи громко заголосила и убежала за сарай. Отчим так ничего и не понял, да этого и невозможно было понять. Только женское сердце может уловить мужскую фальшь в любви.
"К Вере, надо ехать к Вере. Больше не с кем поделиться горем, а поделиться надо с кем-то. Иначе умрешь с тоски". Зина взяла отгул и поехала в город. Веры дома не оказалось, она была в отпуске, уехала в Крым. Что же делать? Почти машинально Зина отыскала в старой записной книжке телефонный номер Асхата. Хотя бы с ним надо встретиться, хоть, может, он успокоит. Набрала номер, и ей тут же ответили. Спросила Асхата, и вежливый старческий голос с деликатностью пообещал Зине:
- Сейчас мы его попросим...
Это был, по всей вероятности, рабочий телефон Асхата, ибо долго никто к телефону не подходил. Она волновалась, корила себя за то, что позвонила. Какое дело до нее Асхату, он уже давным-давно и думать-то не думает о ней, и звать-то забыл как.
Асхат страшно удивился, услышав ее голос. Волнение прошлой осени вернулось к нему. Но он не мог понять, почему. Зина звонила ему, а не Алексею.
- Асхат, дорогой, я очень прошу тебя, приди, если можешь, мне так нужно поговорить с тобой...
Сбрасывая халат, Асхат забежал в кабинет к Алексею. К счастью, тот был один. Особо не задумываясь, Асхат впрямую спросил его, что могло случиться, почему Зина приехала в город, и он, Алексей, не встречает ее. Заметил, как в глазах у Алексея мелькнул защитный огонек.
- Ты понимаешь, Асхат, я сам хотел все объяснить. И тебе объяснить и ей, но, по-видимому, не успел. Она умная девчонка, сама догадалась, я так думаю.
- О чем догадалась?
- Ну не вечно же должна была тянуться ниточка, как ты думаешь?
Асхат понял все, сказал грубо, без околесиц:.
- Я думаю, ты просто мелкая тварь, подлец.
- А разве любовь - подлость? Я любил ее, ты же сам знаешь. Неужели любая любовь должна заканчиваться женитьбой? Это только в книгах да в кино так, а в жизни по-другому, жизнь суровее.
- Тебя же, Алексей, уважают на работе.
- Это к делу не относится... Ты не прав, сердцу не прикажешь...
- Ну тогда знай, не хотел я тебе говорить и признаться, да сам вынудил. Я бы мог любить ее, я как чувствовал, что так произойдет. Ты унизил не только ее, ты кровно обидел меня. Хоть и говорят, что старый друг - лучше новых двух, но, видно, порой, ошибаются. И старые друзья, бывает, предают, как ты. У меня все. Пока!
Неподалеку от больницы был парк, а в парке пруд. Он увел ее туда, в тени деревьев присели на скамейку. Но разговор не клеился, Зина ни о чем не говорила, не хотела говорить. И, Асхат ни о чем не расспрашивал.
Она сломила веточку ольхи, стала отгонять ею надоедливую мошкару. У Асхата времени не было, через час-другой у него операция, надо готовиться.
- Ты надолго приехала? - спросил он.
- Да нет, завтра вечером уеду.
- Давай так договоримся, у меня сегодня операция, и я буду очень занят, а завтра встретимся. Хорошо!
- Можно и завтра, - ответила она.
Здесь, в большом городе, среди множества людей, среди разных судеб этой ночью они были все четверо: Колька ничего не знал и ничто не тревожило его; Алексей ворочался, вздыхал, заснул только далеко за полночь; Зина ворошила в памяти горькую сладость прошлого и с тревожной неохотой заглядывала в будущее.
Асхат думал о Зине. Он и раньше переживал, что так нерешителен и застенчив. А сегодня горько жалел об этом. Вот и вчера, когда сидели в парке, первый шаг должен был сделать он, а не сделал. И тогда - шагнул другой и... следы грязи оставил на этой чистоте. А может, нет? Ведь к золоту грязь не липнет? Скорее не грязь, а неверие в чистоту. Он долго не мог уснуть.
На следующий день они встретились там же, в парке, на той же скамейке. Лицо Зины, заметил он, за ночь осунулось, глаза в глубине своей безнадежно топили печаль, тяжесть.
Еще вчера не было, а сегодня заметил Асхат, на ее высокий красивый лоб легла морщинка, будто тонкая осенняя паутинка. Хотелось взять ее двумя пальцами, откинуть подальше или нежно сдуть со лба.
Надо сказать ей о нем, сказать всю правду, иначе она не успокоится, будет думать, что все люди на земле такие же. И он сказал, с болью в сердце, с сознанием, что о посторонних не следует говорить гадко, тем более, что она знает о их дружбе.
- Зина, пойми, он - это не ты и даже не я, грешный. Мы можем упасть, встать и шагать дальше. А этот человек, как я только недавно понял, - жаль что так поздно - идет по жизни гордо, напропалую, вытирая ноги о каждую ступеньку, чтоб не поскользнуться. О половик ли вытирая, о пиджак или о человека - все равно...
Под ногами у них валялась ольховая веточка, которой она вчера отмахивалась от комаров. Он нагнулся, поднял ее. Ветка подсохла уже, свернулись и потемнели листочки. Он разгладил узоры-сеточку, которую продавила она кончиком ногтя на нежной кожице ольховой веточки.
Зина заметила и тихо улыбнулась.
ВЫНУЖДЕННАЯ ПОСАДКА
- Беда - она, как вода: сильного напоит, слабого потопит...
- К чему эта речь?
- Да так, к слову пришлось...
"Где же я подслушал этот разговор? - тяжело думал Володя Прожогин. - Может, и не было его никогда?"
Но сегодня краткая простота и четкая правдивость слов, остро всплывших в памяти, не давали ему покоя. То ли ветер Севера донес их до его сердца, то ли пришли они сами по себе? Но нет, такое само по себе не приходит. Было это, было... Сильного напоит, слабого потопит...
Да это же голос Савелия, он так говорил, вернее, кричал тогда сквозь пургу.
Для санитарной авиации нелетной погоды не существует. Метет ли кругом, льет ли дождь как из ведра, а лететь надо. На Севере выручают вездесущие "антоны". В слякотное бездорожье Алдана либо в необъятность снегов колымского раздолья умчит легкокрылый "антон", как называют ласково северяне палочку-выручалочку - старенький, видавший виды, давным-давно снятый с производства двукрылый самолет АНТ-2.
Володя Прожогин вот уже год с небольшим на Севере, несет он исправно свою медицинскую службу в санавиации. По душе ему, молодому да горячему, эти дальние постоянные перелеты. Из конца в конец исколесил он, вернее, облетел, якутские необозримые просторы. Не сразу, со временем почувствовал себя хозяином чьих-то человеческих судеб, доверенных ему как врачу. Парню порой кажется, что единственно на него одного работает целая летная служба санитарной авиации. Безропотно, без лишних слов летчики встречают Володю, готовые в пургу и метель лететь хоть к черту в пекло, они знают: ему виднее что делать. Коль где-то вдалеке теплится чья-то угасающая жизнь, надо спасать ее. И летят...
Вот и сейчас специально для врача заводят испытанный морозом да ветром самолет, и Володя Прожогин, худой и стройный, в овчинном монгольском полушубке, в оленьих якутских унтах, с неизменным своим черным чемоданчиком, пружинит по легкому трапу, поднимаясь в просторный, для него одного уготованный салон.
Поначалу, когда все было внове, его неотступно манили дальние перелеты с неожиданными посадками и непредвиденными ночевками в глухих, доселе не известных местах. Крайний Тикси, алмазный Мирный, колымский поселок Черский, широкая Лена и хладноструий Вилюй - где только не успел побывать он буквально в течение какого-то года с небольшим. По душе ему были и новые встречи с людьми, и эти немыслимые по масштабам расстояния.
Неоглядна и неохватна сторона тысячи озер!
По весне в нынешнем году прилетел он в оленеводческий совхоз к самому берегу Ледовитого океана. Во время небольшого застолья, устроенного в честь его приезда, директор совхоза - молодой коренастый якут. Степан Красильников - спросил его о территории далекой Башкирии, где родился и вырос Володя. Услышав в ответ цифру, определяющую размеры южноуральской республики, директор многозначительно улыбнулся, хитро поблескивая узкой прорезью глаз, заметил:
- Наш совхоз, однако, чуть-чуть побольше будет...
Вот она какая, алмазная и золотая, лососевая и соболиная Северная Якутия! Ласковая она и хорошая, несмотря на холодные до жгучести зимы.
- Лена у нас, как богатая невеста, - смеялся Степан Красильников. - У правого ее плеча - золото, а у левого - алмазы, а поверх головы - соболья шапка.
После обильной еды, после крепкого чая под мерный говор директора совхоза лезли в голову чьи-то безымянные стихи:
Сорок градусов по Цельсию...
В холода якутские
Хорошо б к теплу нацелиться,
В женский шарф укутаться...