Том 9. Повести. Стихотворения - Катаев Валентин Петрович 2 стр.


Мы прошли по узкой каприйской улочке - то вниз, то вверх, - и вот перед нами, с левой руки, открылась синяя мгла безмерного морского пространства. К берегу Марина-Пиккола террасами сползал сад Адриана с его живописными древнеримскими развалинами, зонтичными пиниями, оранжереями, цветниками и кинематографом под открытым небом. Глубоко внизу, вдали, мы увидели мыс Фаралионе и три громадные скалы, стоящие в воде, словно серые каменные паруса. Между первой скалой и двумя другими были ворота, казавшиеся совсем узкими, а на самом деле сквозь них мог свободно пройти корабль. Далеко за горизонтом была Сицилия, Африка, мерещились великие пустыни земного шара. Мы стали подниматься по каменистой тропинке в сосновой роще, скользя по опавшим иглам, потом среди агав с острым хищным когтем на конце каждого мясистого, узкого листа высотой в полтора человеческих роста, с шипами по бокам, как у рыбы пилы, потом мимо зарослей исполинских кактусов, покрытых колючими бородавками, похожими на маленьких ежиков. Мы с наслаждением вдыхали бальзамический воздух - сухой и легкий, - между тем как вокруг нас громко, деревянно стрекотали дневные цикады.

Потом мы увидели крутую лестницу из дикого камня и в начале ее доску с надписью: "Caffe restorante Krupp". Мы поднялись вверх и очутились перед тем самым домом, где Ленин гостил у Горького. Открыв стеклянную дверь, мы вошли в гостиничный холл. Там с сигарами и коктейлями в глубоких кожаных креслах сидело несколько элегантных господ - жителей отеля. Они посмотрели на нас с тем корректным любопытством, которое всегда вызывается появлением в пансионе новых лиц. Из-за конторки вышла приветливая дама и спросила, что нам угодно.

Узнав, что мы всего лишь просим позволения осмотреть виллу, она, не переставая быть любезной, - но уже несколько в другом роде, - сказала нам по-французски: "S'il vous plait".

- Наверное, вы слышали, мадам, - сказал я, - что в этом доме некоторое время жил Ленин?

- Конечно, - ответила она все с той же любезностью другого рода, - вы, наверное, поляки или русские? - и покосилась на мой детский американский фотоаппарат.

- Русские, - сказал я.

- S'il vous plait, - повторила она и сделала гостеприимный жест, означавший, что мы можем осматривать и фотографировать все, что пожелаем, а сама удалилась за свою конторку и перестала обращать на нас внимание.

Мы прошли по коридору, куда выходило несколько дверей ("Ага, - подумал я, - здесь, наверное, милейшая Мария Федоровна Андреева помещала своих гостей, лекторов будущей Каприйской школы, а быть может, и самого Ленина"), и мы неожиданно очутились на той самой террасе, где некогда Ленин играл в шахматы. Я сразу узнал эту террасу по очертанию гор, видневшихся вдали, и по балюстраде, на которой тогда сидел Горький.

И вдруг я испытал ощущение как бы внезапно остановившегося и повернувшего вспять времени.

Мне представилось, что на террасу вышел маленький, энергичный, резкий Ленин в котелке, слишком глубоко надетом на его скульптурную голову, за ним появилась сутулая фигура Горького и рядом с ней красивая, нарядная дама - знаменитая актриса Художественного театра - Мария Федоровна Андреева, погромыхивая шахматной коробкой. Затем - Анатолий Васильевич Луначарский, молодой, в пенсне на черной ленте, в рубахе "апаш" с раскрытым воротом, в очень широком эластичном поясе с кожаными карманчиками и колечками - по моде тех лет. А там и Богданов… И я услышал грассирующий тенор Ленина, который говорил Горькому, несколько смущенному неясностью своей философской позиции, продолжая спор, начатый в коридоре:

- Вы явным образом, уважаемый Алексей Максимович, начинаете излагать взгляды одного течения… Я не знаю, конечно, как и что у вас вышло в целом…

- Вы мне уже об этом писали.

- Совершенно верно, я вам уже об этом недавно писал. А кроме того, я считаю, что художник может почерпнуть для себя много полезного во всякой философии. Наконец, я вполне и безусловно согласен с тем, что в вопросах художественного творчества вам все книги в руки и что, извлекая этого рода воззрения и из своего художественного опыта, и из философии, хотя бы идеалистической…

- Хотя бы идеалистической? - спросил Горький не без торжества. - Я не ослышался?

- Ничуть. При критическом к ней отношении, хотя бы и идеалистической, - твердо ответил Ленин, - потому что вы можете прийти к выводам, которые рабочей партии принесут огромную пользу. Огромную!.

Лицо Горького посветлело. Улыбка крепко сжала и выперла его небольшие круглые скулы. Он удовлетворенно подергал усы.

Мария Федоровна была в восторге, что на этот раз все обошлось благополучно.

- В шахматы, в шахматы! Довольно философии. Мы же договорились не спорить на философские темы до ужина.

Она встряхнула шахматной коробкой, потом зажала в каждой руке по пешке и протянула кулаки в разные стороны - один Ленину, другой Богданову. Ленин небрежно коснулся правой руки Андреевой. Она разжала кулак. На розовой прелестной ладони лежала черная пешечка.

- Вам начинать, - любезно, но суховато сказал Ленин Богданову и сноровисто расставил фигуры: по всему видно, что опытный игрок.

Вдруг все это исчезло, ушло в прошлое. Передо мною была пустая терраса с горкой мусора в углу, сохнущие на веревке розовая мохнатая простыня, купальный костюм, и старик обойщик в синем фартуке, с гвоздями в губах и молотком в руке, который починял полосатый пружинный матрас, поставленный боком на тот самый шахматный столик, за которым некогда Ленин играл с Богдановым…

Мы спустились вниз по каменной лестнице, по которой не раз спускался и поднимался своей быстрой, энергичной походкой Ленин, любуясь с лестницы мысом Фаралионе, его скалами, дыша бальзамическим воздухом каприйской весны и прислушиваясь к звукам упруго хлопающих ружейных выстрелов, которые время от времени доносились откуда-то снизу. Ленин долго не мог понять, что это за выстрелы, пока Горький не объяснил ему, что это вовсе не выстрелы, а звук волны, хлопающей в устье одного из многочисленных каменных гротов каприйского побережья.

В это время будущая книга "Материализм и эмпириокритицизм", как любил выражаться Ленин, была уже у него в чернильнице. Споры на Капри с Богдановым, Луначарским, Базаровым и прочими организаторами фракционной каприйской школы, еще только проектируемой в то время, школы, впоследствии нарочно спрятанной от партии на отдаленном острове, "чтобы прикрыть ее фракционный характер", - как считал Владимир Ильич, еще сильнее разожгли его, окончательно доказали, что примирение невозможно, война объявлена, и теперь, больше чем когда-либо, необходимо как можно скорее разделаться с этой новой, "богостроительски отзовистской фракцией".

В общем, как Ленин и предполагал, поездка на Капри оказалась почти бесполезной, за исключением разве того, что Ленину удалось решить с Горьким кое-какие очень важные технические вопросы относительно издания "Пролетария", а также повторить партийное поручение Марии Федоровне насчет нелегальной доставки в Россию "Пролетария", который должен был скоро выйти в Париже. Инструкции, еще раньше данные Лениным Андреевой письменно, были исчерпывающе точны и по-ленински конкретны: 1) Найти непременно секретаря союза пароходных служащих и рабочих (должен быть такой союз!) на пароходах, поддерживающих сообщение с Россией. 2) Узнать от него, откуда и куда ходят пароходы; как часто. Чтобы непременно устроил нам перевозку еженедельно. Сколько это будет стоить? Человека должен найти нам аккуратного (есть ли итальянцы аккуратные?). Необходим ли им адрес в России (скажем, в Одессе) для доставки газеты, или они могли бы временно держать небольшие количества у какого-нибудь итальянского трактирщика в Одессе? Это для нас крайне важно. И так далее.

На этом Ленин и распрощался с Алексеем Максимовичем и Марией Федоровной. Вскоре после возвращения с Капри в Швейцарию, не теряя золотого времени, он снова переезжает Ла-Манш, с тем чтобы поработать в Лондоне, в Британском музее, где находились источники, необходимые ему для быстрейшего завершения "Материализма и эмпириокритицизма". И лишь после этого Ленин и Крупская переехали в Париж, куда переводился "Пролетарий".

Париж окружает кольцо внешних бульваров, носящих имена наполеоновских маршалов: Лефевр, Массена и т. д. В конце ноября, в начале сырой парижской зимы, приехав из Женевы, Ленин и Крупская - "Ильичи", как их называли друзья, - наняли квартиру в Четырнадцатом округе, недалеко от парка Монсури.

В то время здесь кончался город. Дальше начинались поля и фермы. По вспаханной земле ходили грачи, которые зимуют во Франции и никуда не улетают. На горизонте виднелись холмы и чернели голые рощи.

В представлении "Ильичей", которые всегда жили более чем скромно, новая парижская квартира на улице Бонье показалась слишком роскошной: большая, светлая, в каждой комнате камин с мраморной доской и высоким зеркалом, в котором отражались лепные потолки и окна, доходящие до пола, с решетчатыми жалюзи и низкой железной оградой наружного балкончика.

"…Эта довольно шикарная квартира весьма мало соответствовала нашему жизненному укладу и нашей привезенной из Женевы "мебели". Надо было видеть, с каким презрением глядела консьержка на наши белые столы, простые стулья и табуретки. В нашей "приемной" стояла лишь пара стульев да маленький столик, было неуютно до крайности".

Так описывает первую парижскую квартиру Ленина Надежда Константиновна Крупская.

Я думаю, что в передней, наверное, стояли еще не распакованные из рогожи велосипеды, что усугубляло неуютность. Это были те самые велосипеды, о которых упоминает в своих воспоминаниях Бонч-Бруевич:

"Одно время, после Второго съезда, Владимир Ильич жил в городе Лозанне, на Женевском озере. Мне часто приходилось там бывать по делам нашей организации. И вот однажды, когда Владимир Ильич собирался отправиться в двухнедельное путешествие по Швейцарии, я приехал к нему, чтобы переговорить о многих делах и наших изданиях, а также условиться, куда пересылать самую экстренную почту и газеты. Встретил я Владимира Ильича весьма оживленным.

- Пойдемте-ка, - сказал он мне, - я покажу вам, какой замечательный подарок мама прислала мне с Надей! - И он быстро, увлекая меня, пошел к выходной двери.

Мы спустились вниз, во дворик дома. Здесь стояли только что распакованные новенькие, прекрасные два велосипеда: один мужской, другой женский.

- Смотрите, какое великолепие! Это все Надя наделала. Написала как-то маме, что я люблю ездить на велосипеде, но что у нас своих нет. Мама приняла это к сердцу и коллективно со всеми нашими сколотила изрядную сумму, а Марк Тимофеевич (это был Елизаров, муж Анны Ильиничны) заказал нам в Берлине два велосипеда через общество "Надежда", где он служил. И вот вдруг - уведомление из Транспортного общества: куда прикажете доставить посылку? Я подумал, что вернулась какая-либо нелегальщина, литература, а может быть, кто выслал книги? Приносят - и вот вам нелегальщина! Смотрите, пожалуйста, какие чудесные велосипеды! - говорил Владимир Ильич, осматривая их, подкачивая шины и подтягивая гайки на винтах. - Ай да мамочка! Вот удружила! Мы теперь с Надей сами себе господа. Поедем не по железной дороге, а прямо на велосипедах.

- Рад, как ребенок! - шепнула мне Надежда Константиновна. - Ужасно любит мать, но не ожидал такого внимания от всех наших и сейчас прямо в восторге…

Обо всем переговорив и условившись об адресе для телеграмм и писем, мы спустились по парадной лестнице вниз.

- До свидания, товарищи! Надя, садись! - крикнул Ильич и быстро вскочил на велосипед.

Надежда Константиновна, раскланиваясь с нами, уверенно выехала за ним, и они быстро скрылись за поворотом шоссе, утопающего в цветущей зелени".

Не могу удержаться, чтобы не привести этой живой сценки, тем более что в дальнейшем Ленин неоднократно будет фигурировать в качестве велосипедиста, что весьма типично для его парижского быта.

…В Париже, по выражению Надежды Константиновны, жилось очень "толкотливо". В то время сюда со всех сторон съезжались эмигранты, социал-демократы. Париж стал партийным центром. Ленин очень быстро применился к Парижу. По внешности в нем не было ничего похожего на русского интеллигента, социал-демократа. Настоящий средний парижанин. Скорее всего какой-нибудь клерк или коммивояжер в котелке и с тросточкой, в узком пальто с бархатным воротником, из числа тех, которых в эти годы можно было встретить во всех больших городах Европы.

Мне рассказывал И. Ф. Попов, хорошо знавший Ленина парижского периода, что он просто ахнул, впервые увидев Ленина в таком преображенном виде.

- Владимир Ильич! На кого вы похожи? Вы же типичный французский коммивояжер!

- Нет, в самом деле? - спросил Ленин с любопытством. - Похож на коммивояжера?

- Не отличишь. Как две капли воды.

- Не выделяюсь в толпе?

- Совершенно не выделяетесь.

- Так это же замечательно! - воскликнул он. - Просто великолепно! Именно то, что и требовалось доказать, так как здесь, несмотря на хваленую французскую свободу, легко можно налететь на шпика из русской охранки, что было бы весьма нежелательно. А в таком виде я легко растворюсь в толпе и, как любит говорить Надя, своевременно смоюсь.

И он захохотал своим глуховатым, несколько гортанным смехом.

Среди прочих социал-демократических эмигрантов, до поздней ночи просиживающих в кафе "Орлеан", своей штаб-квартире, появился также и товарищ Инок (Иосиф Дубровинский), недавно бежавший из Сольвычегодской ссылки. Он приехал в ужасающем состоянии: по пути в ссылку кандалы почти до кости натерли ему ноги; образовались зловещие раны. Эмигрантские врачи - социал-демократы - решили, что надо без промедления удалить ногу. Для Инока это была катастрофа. Он был близок к самоубийству.

Но Ленин, по свойству своего характера никогда не отступать перед трудностями и не сдаваться, решил испробовать все средства для того, чтобы спасти товарища от ампутации ноги, которая в его положении была равносильна смерти.

Ленин бросил все дела и немедленно повез Инока к парижскому профессору-хирургу Дюбуше, который во время революции пятого года работал в качестве врача в России.

Здесь необходимо сделать небольшое отступление. Дело в том, что я тоже знал знаменитого хирурга. Я даже был знаком с ним лично. Мы жили в Одессе, на так называемой даче "Отрада", где совсем недалеко от нас находилась больница Дюбуше, весьма популярная в городе, так как сам доктор Дюбуше слыл не только выдающимся хирургом, делавшим буквально чудеса, но также и очень "красным", как назывались в то время революционеры. Было известно, что в девятьсот пятом году, во время баррикадных боев, он оказывал медицинскую помощь раненым дружинникам и часто прятал их в своей больнице от полиции.

О нем ходили легенды. Шепотом передавали друг другу, что после подавления одесского вооруженного восстания в мертвецком покое больницы Дюбуше одесские революционеры-боевики прятали оружие, а охранка будто бы напала на след, и мы, мальчики из "Отрады", или, как нас называли, "отрадники", по целым дням торчали на полянке против больницы Дюбуше, с ужасом ожидая, чем все это кончится. А кончилось очень странно: однажды ночью, как утверждали очевидцы, из больницы Дюбуше какие-то люди вынесли черный гроб и в сопровождении факельщиков отнесли на Второе христианское кладбище. В том, что из больницы вынесли покойника, не было ничего удивительного, но зачем это сделали глухой ночью, при факелах?

Некоторые мальчики, в том числе Мишка Галий, ставший впоследствии известным под именем Гаврика Черноиваненко, под страшной клятвой доверили мне тайну, о которой слышали от взрослых: в гробу лежало оружие боевиков-дружинников - браунинги, смит-вессоны и лефоше, - которые перенесли куда-то в более безопасное место, на Сахалинчик, а может быть, даже действительно похоронили на кладбище. Не знаю, была ли это правда. Знаю только, что утром на тротуаре возле больницы Дюбуше я сам, своими глазами, видел смоляные капли, которые вели из "Отрады" на Французский бульвар, а дальше терялись. И долго еще мне снилась зловещая похоронная процессия, большой, страшно тяжелый гроб и в руках людей в глухих капюшонах дымящиеся смоляные факелы, с которых падали на тротуар черные расплавленные капли. Вскоре полиция произвела в больнице Дюбуше обыск, но, конечно, ничего не нашла: по своему обыкновению, опоздала. Доктора Дюбуше взяла на заметку.

Познакомился же я с доктором Дюбуше при следующих обстоятельствах. Не нужно говорить, что я был отвратительный мальчишка, который постоянно доставлял массу неприятностей. Это само собой понятно. Так вот однажды мне пришла в голову мысль научиться вязать. Почему-то я был уверен, что это "пара пустяков". Я мечтал удивить свое семейство, связав в один прекрасный день салфетку, занавеску или какую-нибудь другую полезную для хозяйства вещь.

Я выкрал у старенькой бабушки - папиной мамы - стальной вязальный крючок и клубок черных ниток, из которых старушка постоянно вязала себе на голову кружевные нашлепки, похожие на сетку паука, и принялся за дело. Но не прошло и минуты, как дом огласился моими воплями, так как я воткнул вязальный крючок в указательный палец, во внутренний сгиб между первой и второй фалангой. Крючок крепко засел в мясе, и никакими силами и хитростями его нельзя было оттуда извлечь: не пускала проклятая насечка. При малейшем прикосновении к крючку я визжал как зарезанный, обливался потом, дрожал, и у меня уже начали синеть губы.

Тогда тетя надела шляпку, схватила меня за здоровую руку и потащила в больницу Дюбуше. Мы мучительно долго сидели в сумрачной приемной, где стояли устойчивые зловещие запахи карболки и эфира, не предвещавшие ничего хорошего, и я продолжал рыдать и дрожать, так как о докторе Дюбуше ходила слава как о большом грубияне. Больные приходили к нему на прием, содрогаясь от страха, и ожидали от знаменитого француза каких-нибудь ужасных поступков.

Свободной рукой я размазывал по лицу слезы, а тетя, дрожа, поддерживала висячий на пальце крючок и бормотала:

- Этот мальчик когда-нибудь нас всех уложит в гроб.

Вдруг перед нами появился громадный - как мне тогда показалось - мужчина в модном заграничном костюме, просторном и вместе с тем удивительно хорошо сидящем на его плотном теле, в блестящих штиблетах, с коротко остриженной, большой, круглой, по-бычьи опущенной головой и эльзасски голубыми, бычьими глазами, выпукло и грозно глядевшими на меня и на тетю из-под стекол наимоднейшего парижского пенсне - золотого с пружиной.

Это был сам Дюбуше, спустившийся к нам, как некое божество. Тетя начала быстро и пространно объяснять, при каких обстоятельствах произошла катастрофа, и умоляла профессора немедленно положить меня в больницу и оперативным путем под хлороформом удалить вязальный крючок, причем, ломая пальцы, умоляла великого хирурга сделать операцию лично, не доверяя своим ординаторам. "Чего бы это ни стоило, чего бы это ни стоило", - повторяла она, и нос ее на самом кончике покраснел, как клубничка.

Назад Дальше