Имя для сына - Щукин Михаил Николаевич 23 стр.


- Я много думал. И временами даже начинал сомневаться в том, во что всегда верил. А верил я вам. Помню, как вы выступали перед посевной, как вы говорили о хлебе, потом ездил, писал, и ваши слова были у меня всегда в голове. Видел я вас на полях, видел, как вы разговариваете с людьми, я даже гордился вами. И вдруг узнаю - Козырин, этот клоп, пьющий государственную кровь, под вашей защитой. Почему? Я временами даже начинал верить - может, так сейчас и надо жить на две половинки? Все-таки убедился - нет. Человек на половинки не делится. Если руководитель с трибуны говорит одно, а делает в жизни другое, то этим другим он зачеркивает все, что говорит. А сейчас люди почти не верят словам и бумагам, они делам верят. И если уж по большому счету, вы в социальном отношении похожи на Козырина, потому что предали те принципы, какие исповедуете на людях. Вы обречены. Вас рано или поздно сдвинут в сторону, у обмана будущего нет. А пока райкомовская машина года два-три, не знаю сколько, будет крутиться вхолостую, рожать слова и бумаги, которым никто не поверит. В конечном счете можно оправдаться тем, что вы отклонялись от нормы для пользы района. Обман. Для самою себя.

Воронихин слушал, задыхаясь от злости - наглый, сопливый мальчишка учит его! - и еще от внезапно поразившей догадки: ведь стоит перед ним не кто иной, как новый Пал Палыч Савватеев. Безоглядный, злой, цепкий. Как только не догадался об этом раньше! Воронихину многие подражали, за многими с усмешкой замечал, как копируют его привычные жесты. Но это, понимал он, только копия, которая всегда хуже оригинала. Значит, нового Воронихина не будет, а новый Пал Палыч есть, вот он сидит перед ним.

Андрей выдохся и обмяк. Теперь снова смотрел не на Воронихина, а в окно. И Воронихину, который не нашел, чего бы возразить, захотелось напугать мальчишку, сказать, что он его просто выкинет с работы, посадит под колпак, и тот ничего не найдет в районе, кроме лесорубного топора. Но не сказал, вспомнив Пал Палыча на давнем бюро, когда председатель райисполкома, краснея лицом, кричал: "Ты у нас, Савватеев, кроме топора ничего не получишь!" И ответ: "Вы меня топором не пугайте, я им с пятнадцати лет махать научился". Этого, видно, тоже не напугаешь.

- Ты твердо уверен, что прав?

- Уверен. И люди так думают. Если хотите, я письма принесу, отклики на статью.

- Хорошо, принеси. Завтра.

На следующий день Андрей принес ему письма. Воронихин положил их в стол и забыл, как забыл о многом после того, как арестовали Козырина. Молодой следователь перед отъездом был у него на приеме и за час с лишним дал полную информацию, которую Воронихин так упорно выбивал из него полторы недели назад. Бесстрастным голосом, изредка заглядывая в бумаги, разложенные перед ним на столе, следователь говорил и говорил, а Воронихин, ошарашенный цифрами и фактами, под конец уже не воспринимал смысла сказанного. Не умещалось в голове. Нет, конечно, он не был наивным мальчиком, он знал многие грехи и грешки, которые водились за Козыриным, но чтобы такое, в таких размерах, что он сейчас слышал, - не поддавалось никакому объяснению.

Разбитый, в полном противоречии с самим собой, Воронихин никак не мог теперь цепко ухватить руль и держать его по нужному курсу - руль вырвался из рук и крутится, не подчиняясь Воронихину. Вскоре после ареста Козырин был исключен из партии. На этом же бюро по настоянию Рубанова пересмотрели дело Агарина и отменили выговор. Это было первое бюро в бытность Воронихина, которое проходило, не подчиняясь ему.

И вот сейчас, разбирая толстую пачку писем в разномастных конвертах, он пытался все собрать воедино, чтобы обдумать и осмыслять, но не мог. Каждое письмо, как ведро холодной воды, без промаха опрокидывалось на голову. Не зря откладывал чтение листков, написанных самыми различными почерками. Лучше бы их совсем не читать. Они просто раздевали донага Козырина, а в конечном итоге и его самого, Воронихина. А он-то думал, надеялся, что его знают только в привычной одежде.

Нет больше сил читать письма. Воронихин сгреб конверты в кучу, оставил их на столе и вышел из кабинета. Он не раздумывал, куда ему ехать, когда сел в машину. Он приехал к Савватееву.

Болезнь сильно изменила Пал Палыча: щеки и глаза ввалились, длинные седые волосы словно бы пожелтели. Он лежал на диване, когда вошел Воронихин, некоторое время, прищурясь, внимательно смотрел на гостя, не узнавая.

- Что, Павел, отдыхаешь? Похоже, работать неохота, притворяешься? - Воронихин шуткой хотел скрыть свою жалость, которую вдруг испытал к сильно изменившемуся Савватееву. Все-таки, несмотря ни на что, он его любил.

- А, это ты. У меня блошки в глазах скачут, пока проморгаюсь, да разгляжу. Садись где-нибудь. Как там хлеб нынче убирают?

Воронихин присел рядом с ним на диван, неестественно хохотнул.

- Павел, ты с попами не знался?

- Не доводилось вроде.

- Значит, будешь сегодня вместо попа. Исповедоваться я пришел.

- Что это на тебя накатило?

- Да вот так уж. Слушай как на духу.

Никому бы в районе никогда не рассказал этого Воронихин, даже не заикнулся бы, а вот Савватееву рассказывал все подробно и обстоятельно. Он не ждал и не надеялся услышать от него утешений, но все-таки испытывал облегчение, что все это теперь будет жить не только в нем одном.

- Дальше не надо, - прервал его Савватеев. - Понятно. Худой я поп, Саня, грехов не снимаю. Знаю, почему ты засикотил - по сопатке дали. И кто - мальчишки, сопляки! Наизнанку тебя вывернули, или, как теперь модно говорить, вычислили. Я знаю, Саня, с чего ты прибежал и чего испугался. Не начальства. Совести своей испугался, заговорила она в тебе. Она тебе душу растравила. Больше ничего не скажу, нечего говорить.

Савватеев растерянно зашарил руками по дивану, вполголоса ругнулся, наконец нашел очки, надел их, но вздохнул и сразу снял.

- Понимаешь, накатит - и как туман в глазах. Видать, отпрыгался орелик.

- Так ты мне больше ничего не скажешь?

- Нет, Саня. И больше возвращаться к этому не будем.

Воронихин прикрыл ладонью глаза и тяжело засопел.

- А ничего мужики, а? - неожиданно спросил Савватеев.

- Какие, мужики?

- Андрюха мой с тем следователем… да Рубанов. Слышал, намертво Козырина прижали, тюрьмой пахнет.

- Ты же сам сказал - хватит про это.

- Хватит, так хватит… Давай-ка споем лучше. Помнишь, как раньше?..

Воронихин удивленно посмотрел на него, но ничего не сказал.

Серые запавшие щеки Савватеева чуть зарозовели, мутноватые глаза словно прояснились. Он сел на диване, подпер голову ладонью и, чуть раскачиваясь, запел негромким глухим голосом:

То не ветер ветку клонит,
Не дубравушка шумит…

Воронихин стал подтягивать. Пели тихо, протяжно, сдерживаясь, и от этого песня получалась еще грустней, крепче брала за душу.

Догорай, гори, моя лучина,
Догорю с тобой и я…

Уже наступили сумерки, в комнатах было темновато. Увлеченные песней, они не заметили, как появилась Дарья Степановна. Она присела на стул у дверей и не торопилась вмешиваться. Лишь когда они кончили петь, подала голос:

- Александр Григорьевич, ему ведь волноваться нельзя.

Оба дружно оглянулись. Воронихин смущенно поздоровался.

- И спать ему пора.

- Понятно, Дарья Степановна, раскланиваюсь… Извините.

- Подожди, я провожу.

Савватеев вслед за Воронихиным грузно поднялся с дивана. Оба вышли на крыльцо.

Был один из тех вечеров конца августа, когда лето неслышно и незаметно поворачивает на осень. Такими вечерами становится темнее, прохладнее, ярче высыпают звезды, с огородов тянет влажными запахами, и тишина устанавливается такая, что если замереть и придержать дыхание, то услышишь, как бьется собственное сердце. Они побоялись нарушить тишину, долго стояли на крыльце, и сумерки подступали к ним плотнее.

- Что вы тут, приснули? - окликнула Дарья Степановна.

- Воздухом дышим. Пока, Павел, спасибо за беседу.

- На здоровье. - Савватеев оглянулся, проверяя, нет ли на веранде Дарьи Степановны. - Погоди. Последнее скажу. Я тебя, Саня, люблю того, прошлого, и горжусь, что у меня такой друг был. А нынешнего тебя простить не могу. Хочу, а не могу. Я к тому говорю, что, когда протяну ноги, ты над гробом моим речь не говори. Не позволяю. Пусть другой кто-нибудь, уважь просьбу. Целоваться не будем.

Савватеев круто повернулся.

39

Две недели пролетели для Андрея как один день. Большой уральский город, высокие тяжелые двери университета, гулкие коридоры, наполненные людьми и голосами, бессонные ночи, порядком уже призабытый ученический страх на экзаменах, новые разговоры и споры - все вкатилось в прежнюю жизнь тугим, пестрым комком, в котором еще предстояло разобраться. Но главное оставалось позади - экзамены сданы, в университет зачислен. И поезд весело дергал вагоны, убыстряя ход, стук колес сливался в сплошной гул, он постоянно стоял в ушах. Андрей успел привыкнуть к нему и потом, когда сошел с поезда, когда огонек последнего вагона исчез вдалеке, а он остался один на пустом перроне, в тишине и покое, вдруг почувствовал, что не хватает именно гула, сплошного перестука колес, а может быть, не хватает того, с чем пришлось познакомиться? Он вспомнил яростные споры в общежитии, где полным-полно было ребят, поступавших, как и он, в университет, вспомнил, как отбрасывались в стороны учебники, в которых, даже в самых умных и мудрых, не было главного и нужного позарез ответа на вопрос - как жить? Каждый пытался ответить на него, вспоминая и приводя множество примеров из своей жизни, но что подходило одному, совершенно не годилось другому. Ребята до того разгорались, что иногда начинали оскорблять друг друга и стискивать кулаки. Но все это, понимал сейчас Андрей, стоящий на пустом перроне крутояровского вокзала под бледным электрическим светом, все это намного легче - кричать, спорить, даже драться, чем жить по своему, самим собой установленному правилу. Как легче говорить, что ты перенесешь тяжелый груз, нежели на самом деле тащить его на своих плечах.

Шаги по асфальту пустой улицы звучали гулко, и если навстречу попадался редкий в такой час прохожий, то Андрей, еще не видя его, слышал шаги. Но вот асфальт кончился, песок приглушил звуки, и в полной тишине Андрей добрался до своего дома, в котором - он увидел еще издали - ярко горели окна. Там его ждали, там проснулись посреди ночи и включили свет. Андрей побежал.

Стоило бежать. Ради той вести, какую он услышал. Тетя Паша накормила его, все покачивала головой и приговаривала: "Это надо же - университет, ты гляди-ка!" - потом убрала посуду, чуть заметно подмигнула Вере и ушла в свою комнату. А Вера, выключив свет, в темноте, зашептала ему на ухо о том, что у них будет ребенок.

- Малюсенький такой, беспомощный, наш карапузик, представляешь? Андрюша, ты представляешь? То были просто - я и ты. И вдруг еще маленький, наш, родной. Нет, ты представляешь, Андрюша, ты представляешь?!

Андрей, как ни пытался, представить не мог. Его просто захлестывало незнакомое, еще ни разу не испытанное чувство, захлестывало полностью, без остатка.

Август стоял за окном, сухой и спелый, его последняя ночь. Август держал на себе яркие, сочные плоды, вызревшие за лето. Должен быть у каждого года свой урожай и у каждой жизни, иначе она - пустоцвет, ничто, да и не жизнь уже это. Зерно бросают в землю, чтобы оно дало росток, человеку дается жизнь, чтобы он продолжил ее. Значит, я уже не последний, думал Андрей, значит, и я поведу кого-то за собой.

Он подошел к окну. Темно-фиолетовое небо с яркими мигающими звездами распростерлось над землей. Андрей раскинул руки и повернулся спиной к окну.

- Вера, у нас будет сын! Я уверен, что именно сын!

- Тише, тетю Пашу разбудишь.

- Нет, все равно не могу представить.

- А вот когда он кричать по ночам начнет, сразу представишь.

- Мы с тобой идем и катим впереди коляску, а в ней такое чудо-юдо глазенками лупает. Подожди, как мы его назовем?

Они проговорили до самого утра. А после обеда, когда гуляли по центральной крутояровской улице, навстречу им попалась уже знакомая пара.

Андрей обрадовался, словно увидел родных, хотя он до сих пор не знал даже их фамилии. Он видел их вскоре после того, как вернулся из армии, а потом в начале лета. Сейчас они катили впереди себя коляску, а в ней сидел, навалившись на подушку, малыш, он степенно и серьезно озирал мир центральной крутояровской улицы голубыми материнскими глазами.

Андрей снова долго глядел им вслед и радовался тому, что они идут так дружно и вместе катят коляску, и в ней сидит и лупает глазенками маленький крутояровец, исследуя белый свет, в который он пришел.

Тем же поездом, которым ехал Андрей, возвращался из больницы сумрачный, настороженный, как в ночном лесу, прислушивающийся к каждому шороху начальник Крутояровской ПМК Авдотьин. Он заранее купил себе билет в купейный вагон и, не желая встречаться, а тем более разговаривать с земляками (а повстречаться они могли запросто), долго сидел в привокзальном садике и в третий раз перечитывал до последней строчки городскую "Вечерку". Он уже знал об аресте Козырина, но не знал подробностей. А повстречай земляков - разговор непременно зашел бы об этой новости, и тогда пришлось бы что-то говорить и можно было, не зная подробностей, попасть впросак. Лучше доехать одному.

По радио хрипло объявили, что поезд отходит. Авдотьин поднялся со скамейки, сунул в портфель газету и заторопился к своему вагону. Когда он уже подходил к нему, минуя черные вокзальные двери, те вдруг открылись и наперерез ему выскочил Агарин. Его появление было для Авдотьина таким неожиданным, что он отпрянул в сторону и схоронился за необъятной спиной пожилой тетки, навьюченной узлами и сумками. Даже не успел ни о чем подумать, просто отпрянул в сторону, как, не думая, отдергивают руку от горячего утюга. Узнав об аресте Козырина, он жил теперь, день и ночь, каждую минуту, в тягостном ожидании, до сих пор не веря, что его пронесло мимо несчастья. Умом понимал - пронесло, Козырин не расскажет, ему нет никакой выгоды рассказывать, вешать на себя еще одну дохлую собаку, но сердцем не верил. И ждал, постоянно ждал страшного и непоправимого. Потому-то, увидев Агарина, отшатнулся за широкую спину счастливо подвернувшейся тетки. Слишком много неприятностей было связано с широкоскулым и узкоглазым парнем, которого Авдотьин ненавидел и, будь его воля, втоптал бы в землю по самую маковку, прежде всего за свой страх.

Андрей его не заметил, быстро побежал к голове поезда и там запрыгнул во второй вагон - только мелькнул маленький коричневый чемоданчик. Авдотьин облегченно перевел дух и, укоряя себя: "Чего уж я так боюсь? Ну, встретились, ну и что?" - заторопился к своему вагону.

Купе было пустое. Авдотьин взял у проводницы, молодой разбитной девахи, постель, растянул на нижней полке серый истрепанный матрас, застелил его влажноватыми простынями и прилег. Думать ни о чем не хотелось. Он устал бояться, устал от своего страха, ничего сейчас не желал - только вот лежать на влажноватых простынях, слышать внизу, под собой, быстрый ритмичный перестук колес, смотреть на верхнюю полку, на которой чья-то легкая рука выцарапала большими буквами матерное слово, - лежать, и все.

Он уже начал задремывать, когда дверь в купе резко и широко отъехала и в ее проеме, как в раме, возникла живописная фигура. Сначала бросилась в глаза старая застиранная тельняшка, виднеющаяся бело-голубым треугольником в распахнутом вороте черной спецовки, потом большая серая шляпа с широкими полями, сидящая на самом затылке, черные спецовочные штаны, слегка опускающиеся на новые кирзовые сапоги, покрытые густым налетом пыли. Только после разглядел Авдотьин лицо. Узкое, вытянутое и бледное, как росток картошки, вытащенной весной из погреба. Перебитый, расплющенный нос, маленькие диковатые глаза, тонкие, в нервном изломе синеватые губы и недавно нагого остриженная голова с едва отросшими волосиками. Даже беглого взгляда было достаточно, чтобы определить, что это за птица и из каких далеких краев она сюда залетела.

Мужик шагнул в купе, поставил на столик большую красную сетку, в которой что-то звякнуло, завернутое в газету, плотно закрыл за собой дверь, сел напротив Авдотьина и, не скрывая любопытства, стал его разглядывать. Диковатые глаза были недобрыми.

- Далеко? - почти не разжимая синеватых губ, спросил мужик.

Авдотьин не расслышал.

- Далеко, говорю, едешь?

- До Крутоярова.

- Пить будешь? Нету? Щас будет.

Вышел в коридор, но скоро вернулся.

- Я с собой такого не вожу! - передразнил он, видимо, проводницу. - С-сука. Ни хрена, свою достанем.

Мужик развязал сетку, развернул газету, вытащил из нее бутылку и стакан. Движения были резкими, мужик все время дергался, будто к нему подключили ток.

- Будешь?

Авдотьин отказался. Мужик смерил его длинным, холодным взглядом, словно прицеливался. Авдотьину стало не по себе. Мужик выпил, несколько минут посидел, уставившись в одну точку, снова налил и выпил. Изломал тонкие синеватые губы в недоброй усмешке, отрывисто спросил:

- Чё, падла, брезгуешь? Начальник?

Авдотьин, рассудив, что лучше не связываться, отмолчался. Мужик пил и становился все злее: водка будто пробивала в нем брешь, и через эту брешь выплескивалась злоба; темная и непонятная, она коробила, дергала узкие губы в недоброй усмешке. Ему, видимо, нужен был повод, чтобы вылить свою злость, неважно на кого, но - вылить. Раньше Авдотьин в таком случае просто-напросто ушел бы из купе или позвал проводницу, но сейчас сидел и с затаенной тревогой, с любопытством наблюдал за ним. Слова, жесты, взгляд - все впитывал в себя словно губка, а в голове стучала одна-единственная мысль: "А если я там, с такими? Как?"

- Значит, брезгуешь? Попался бы ты мне там, баланду бы из чашки с дыркой хлебал.

Авдотьин привстал на постели и подвинулся ближе к двери, на всякий случай, но не ушел. Мужик продолжал пить. Скрипел зубами и мычал. Авдотьин смотрел и все больше ужасался - для Козырина жизнь вот с такими уже началась. А если завтра начнется и для него, Авдотьина?

Назад Дальше