Кыштымцы - Михаил Аношкин


Михаил Петрович Аношкин - автор более двадцати книг.

Ведущая тема его творчества - Великая Отечественная война. Ей посвящены повести "Суровая юность", "Уральский парень", трилогия, в которую вошли книги "Прорыв", "Особое задание" и "Трудный переход".

Новый роман Аношкина - о первых шагах советской власти в уральском городе Кыштыме, о поисках путей к новой жизни.

Содержание:

  • Возвращение 1

  • Швейкин 3

  • Беспроигрышная перспектива 5

  • Между небом и землей 6

  • Похороны Горелова 8

  • Шатун 9

  • Время выбора 10

  • С кем поведешься 12

  • О деле судить по исходу 15

  • Ульяна 18

  • Ерошкин потерял покой 19

  • Конец шатуна 20

  • Глаша да Иван 22

  • Меж двух огней 23

  • Перед грозой 25

  • На тихой улочке… 26

  • Опасная поездка 28

  • Дружинники 31

  • Кыштым придется оставить 33

  • Пора принимать решения 35

Кыштымцы

Возвращение

Говорят, Кыштым - тихое зимовье. Может, и было когда-то тихим. Только в эту зиму ни одного погожего денька не было.

Погода погодой, но и в людской жизни покоя нет.

Прошлой осенью большевики прогнали Керенского, объявили Советскую власть. Правильно сделали. Что путного ждать от буржуев? А в Кыштыме самые империалистические акулы заворачивали - английские да американские. Не отдают заводы: мол, мы вашу новую власть не признаем, заводы не отдадим, рабочий контроль не допустим. Пришлось посылать гонцов в Совет Народных Комиссаров, чтоб он помог прижать спесивых чужаков. Тогда вышел специальный декрет: отныне и во веки веков передать кыштымские заводы во владение народу.

Легко сказать - передать. У заморских хозяев всяких заступников хоть пруд пруди. И среди кыштымского народа тоже нет полного согласия. Кто новую власть отлаживает, а кто костерит ее. Борису Швейкину или Григорию Баланцову и всем их друзьям ясно, что к чему. Они эту власть хотели, они ее и установили. А остальные?

А тут еще лихая погода. Летом не все смогли на покосы выбраться, сена самую малость заготовили. Началась бескормица. У кыштымца коровенка да лошаденка - основа благосостояния. На заводах много не заработаешь, особенно в теперешние времена.

Кто побогаче, у того с лета заготовлено всякого добра - в ус не дует. Все одно рано или поздно подуют теплые ветры, изойдут снега вешней водой и зазеленеет трава-мурава.

У Луки Самсоныча Батятина достаток не такой, как, скажем, у торговца Пузанова, но и немалый. Крестовый дом под железной крышей, тесовые ворота с резными финтифлюшками. Сеновал под железом, амбар с железной накладкой на двери. На дворе волкодав гремит цепью.

Редко кто попадает в Лукашкину крепость. А если кто и решается, то сначала побрякает чугунной щеколдой и с опаской слушает, как басовито рычит волкодав. Некоторое время никто не подает признаков жизни. Лишь потом в окне, на котором полыхает герань, дрогнет занавеска и в щелке мелькнет настороженный глаз. После этого выбегает во двор Лукашка, отодвигает засов, хватает волкодава за ошейник и тащит в глубь двора. Кричит оттуда:

- Эй! Айда - не стой!

Гость робко открывает калитку и, прижимаясь к стенке, торопится преодолеть те пять саженей, которые отделяют его от добротных тесовых сеней. И эти пять саженей кажутся ему черт знает какой опасной дорогой, потому что волкодав рвется из рук хозяина, хрипит, роняя желтую пену. Того гляди перевернет Лукашку и в два прыжка настигнет незваного гостя и растерзает на мелкие части.

У Батятина во дворе две коровы пережевывают жвачку и шумно вздыхают, будто кто из кузнечных мехов дух выпускает. Конь-рысак застоялся в конюшне, переступает коваными копытами по деревянному настилу. Порезвиться бы ему на воле, да Лукашка боится - как бы комиссары не отобрали. Они теперь все подряд отбирают. Вон Пузанова почти нищим оставили, а какой был удачливый купец! В другом закутке разномастная лошаденка Пеганка хрупает овес. Эта для всяких хозяйственных разъездов: сено с покоса вывезти, за водой на заводской пруд съездить. Мало ли дел по хозяйству? И овец во дворе целая дюжина да куры по зимнему времени в подполе спрятаны, чтоб не померзли.

Рядом с его крестовым домом - избенка из кондовых бревен. Тесовая крыша ее обветшала. Кое-где тесины прогнили - снег забился на чердак. И над воротами крыша прохудилась. Взять бы топор да пройтись по этим крышам: там прибить, тут приколотить, здесь подтесать или подновить. Глядишь, заиграла бы избенка.

А кому пройтись с топором-то? Ивана Серикова еще в четырнадцатом забрили в солдаты и угнали на румынский фронт. Письма прилетали от него редко, а в семнадцатом после Февральской революции, и вовсе будто сгинул Иван. То ли в плен попал, когда провалилось летнее наступление, то ли сложил свою буйную голову во чистом поле во чужой стороне, а может, просто забыл глазастую Глафиру свою. У них с Иваном была дочурка Дарьюшка, да вот не уберегла ее Глаша. Нанялась в прислуги к Пузанову, день-деньской пропадала в его хоромах. Дочку поначалу с собой брала, да не понравилось это Пузанихе. Накричала она на Глашу, и пришлось дочку оставлять дома без присмотра. Упала Дарьюшка в подпол. Как это произошло, Глаша и до сих пор понять не может, ведь крышка-то была закрыта. С тех пор Глашу будто пришибло. Сама не своя. Разбила любимую чашку у Пузанова. Он на нее орал, ногами топал. Она молча глотала слезы. Выгнал Пузанов Глашу. Голодные времена наступили. Одно спасение - Буренка. Еще в подполе три мешка картошки. Мечтала Глафира дотянуть до теплых дней. А проклюнется зелень, тогда выжить легче.

Спасибо соседям - помогали. Особо подружка Тоня Мыларщикова. Муж у нее работал на медеэлектролитном. Двое ребятишек росли - Назарка да Васятка. Не сказать, чтобы в достатке жили, но концы с концами сводили. Великое дело - мужик в доме.

Лука что-то повадился к Глафире.

Придет под вечер, шапку скинет, перекрестится на образа и скажет:

- Вечер добрый, Глафира!

- Добрый, Лука Самсоныч.

Она кинется к табуретке, обмахнет ее для порядка тряпкой.

- Некогда рассиживаться. Скотина на дворе не поена. - А глаза масляные, бесстыдно льнут к Глашиному телу. Зябко ей, кутается в серую шаль.

- По-соседски я, чуток маслица принес. Пригодится.

- Чего это вы, Лука Самсоныч? Я ведь ничего… Как-нибудь.

- Ну картохи поджаришь, еще чего там. Охудела ты шибко. - Лука делал к ней шаг - в подшитых валенках, в старой борчатке. Бородка клинышком, лицо благостное, а в усах похотливая улыбка. Гладит Глаше плечо. Она ежится, отодвигается от него.

- Скучно, небось, без мужика-то, кой год ведь одна.

- Не думайте ничего, Лука Самсоныч.

- Ну, ну, только ты моей оглашенной ни гу-гу про маслице-то. Она у меня упырь. Чуть что - за кочергу.

- Да я что… Напрасно вы с маслицем-то… Не к чему…

- Ну не говори, оно пользительное.

Он клал завернутый в тряпицу колобок масла и говорил:

- Ужо забегу я к тебе, Глафира, как-нибудь. Покалякаем. Моя-то в Касли к свояченице собралась.

Он и вправду потом воровски скребся к ней в окошко. Она лежала на печи и дрожала. Звала себе на помощь всех святых и в то же время опасалась: а вдруг Лука обидится? Но он не обижался. Появлялся снова… Все-таки надеялся.

Буренка доедала последние клочки сена, а до зеленой травы было еще далеко. Как ни крути, а Батятину кланяться придется. Можно бы постучаться к Мыларщиковым, да у них у самих не густо. А у Луки на сеновале запас на целый околодок - всех соседских коров прокормить мог бы. А запросит, особенно с Глаши, самую невозможную плату… Страшно подумать.

Занемогла сегодня Глаша. Кое-как напоила и накормила Буренку, истопила на ночь печь и пластом свалилась на кровать.

Послышался робкий стук в окно. Глаша очнулась, прислушалась. Поблазнилось? Кто мог стучать в глухую полночь? Лука? С него станется! Тишина. Женщина успокоилась. Облизала пересохшие губы, натянула на себя старенькое стеганое одеяло, подумала: "Наверное, поблазнилось".

В окно постучали настойчиво и громче. Глаша уже не сомневалась, что происходит это наяву. Но кто? Лука так не стучится. Он скребется, как кошка. Не у Мыларщиковых ли что стряслось? Глаша, превозмогая слабость, встала на ноги. Голова закружилась. Схватилась за спинку кровати, чуть пришла в себя и шагнула к окну:

- Кто там?

- Открой, Глашенька!

- Да кто это? - сгоряча не разобрала она и вдруг схватилась за грудь - сердце сжало. Иван! Уже четыре года не слышала, чтоб кто-нибудь называл ее Глашенькой.

- Открой, Глашенька, это я - Иван.

- Нет-нет…

- Да открой же!

Она не помнила, как добралась до двери, не заметила, как откинула тяжелый железный крючок, как вместе с морозом в избу ворвался бородатый человек. Все это она воспринимала как в тяжелом бреду. Человек поставил в угол палку, - да нет, какая же это палка - это винтовка! - сбросил со спины вещевой мешок и обнял пылающую Глашу. Она почувствовала шершавый холод его шинели, щекотку от густой бороды на своем лице, ощутила на спине сильные теплые ладони и по ним, по их особому теплу окончательно поверила, что это ее Иван. Он изменился, с бородой и усами, а ладони остались прежними - теплыми, ласковыми, сильными. И она потеряла сознание.

Очнулась днем. В нос ударил колючий запах табака - в ее избе давно никто не курил. Вспомнила ночной стук, сильные теплые ладони на спине, и что-то подкатило к горлу. Глаша заплакала, слезы поползли по щекам.

- Слава богу, оклемалась. - Глаша узнала голос Тони Мыларщиковой. Та наложила на лоб больной холодный компресс.

- Все будет хорошо, - продолжала Тоня. - Всякое случается.

- Вань, а Вань, - тихо позвала Глаша и напряглась, ожидая, что Тоня сейчас скажет: "Бедняжка, все еще бредит…"

Но услышала:

- Тут я, Глашенька!

Тогда она открыла глаза, чуть приподнялась и увидела: Иван стоял в ее ногах, у кровати, в старенькой солдатской гимнастерке, на груди тускло поблескивал Георгий. Муж был чисто выбрит, уже без бороды, а усы вот оставил. Возмужал, в переносье залегла складка. И еще в глазах не заметила Глаша прежней лихости.

- Вань, - прошептала она, - чой-то мне неможется.

- Лежи, лежи, это пройдет, - утешил ее Иван.

- Так я пойду, Иван Митрич. Потребуюсь - кликнешь.

- Спасибо тебе, Тоня. Михаилу привет, пусть заглянет.

- Прибежит! А ты, Глань, держись, у тебя радость, а ты раскисла.

Мыслимо ли - Иван вернулся! А Глаша уже не надеялась его увидеть. Бабы всякое судачили и сходились на одном: сгинул Иван на веки вечные. А он вот он! Ишь какой ладный, красивый, да еще георгиевский кавалер!

…По дому Иван истосковался. Руки чесались по мирной работе. Бывало, в окопе или лазарете зажмурит глаза и видит наяву - три окошка с голубыми ставнями, петушка на коньке крыши, островерхую макушку горы Сугомак, за которую в непогодь цепляются тучи, и даже батятинскую крепость. И обязательно весной. Теплынь кругом. Земля на солнце согревается, слегка парит. Сам Иван в огороде лопатой перекапывает гряды под морковь. И до того четко это виделось, что он чуял запах отогревшейся земли, слышал легкие скребки железа о камешки. И видел, как на вывороченном коме земли лениво извивается розовый дождевой червь. А вот Глашу чем дальше, тем представлял смутнее. Дочка Дарьюшка совсем не запомнилась.

А дома все не так, как представлялось. Петушка кто-то с конька сбил или он сам от ветра свалился. Облупилась голубая краска с наличников, выели ее ветер и дождь. Свел со двора Пеганку Батятин за два мешка муки. Старый чересседельник висит на стене избы и напоминает - была в этом доме коняшка. Была да сплыла. Глаша постарела. Какая у одинокой бабы по лихим-то временам жизнь?

Иван заглянул в избу:

- Глань, топор-то у тебя есть?

- В чулане.

Топор старый, сам Иван покупал на ярмарке до войны. Топорище кто-то другое насадил - корявое, неструганное. Ничего, придет срок - выстругает половчее.

Первым делом залатал сарайку, чтоб Буренке не дуло. Глаша звала его завтракать, но Ивану жалко расставаться с топором. До того в охотку им махалось, до того любо приколачивать доски на щели, вгонять в них податливые гвозди - ни дум, ни усталости.

- Иду, иду, - откликнулся он, наконец, когда Глаша позвала в третий раз.

Но поесть им вдвоем не дали. Появился Михаил Мыларщиков, Тонин муж. Принес миску окуней. Иван как глянул на них, так и ахнул от радости. Нигде нет вкуснее рыбы, чем в Кыштыме, а лучше того окуней. Какая уха-то получится из этих красавцев - язык проглотишь и не заметишь.

- Вот это да! - удивился Иван. - Где ты их натаскал?

- На Сугомаке.

Мужчины обнялись. На глазах слезы. Старинные друзья - соседи, вместе холостяжничали. Правда, Михаил года на два старше Ивана. На войну не взяли - медь плавил.

Глаша всплакнула, а потом спросила:

- Чего Тоню-то не взял?

- Приборку затеяла, да Назарку с Васяткой хочет купать.

- Могла бы и потом.

- Глань, - улыбнулся Иван, - а ведь рыба по суху не ходит.

- Мигом к бобылю сбегаю, - заторопилась Глаша. - Поди одолжит.

- Надо ли? - посомневался Мыларщиков.

- А как же? - удивился Иван. - Столько лет не виделись. Иди, иди, Глашенька!

Накинула на плечи шубейку и побежала к бобылю. Мужики прошли в горницу, уселись за стол и задымили самосадом.

- Вот и снова в этой избе мужским духом запахло, - сказал Мыларщиков и спросил: - Где пропадал-то?

- Чуть не с того света, братишша, вернулся. В шестнадцатом, когда Брусилов на прорыв пошел, сильная заваруха получилась - во сне не приснится. Там меня и садануло. В лазарет привезли чуть тепленького, насквозь продырявило в нескольких местах. Подлатали малость и обратно на фронт. А в летнее-то наступление в ногу шарахнуло, - Иван похлопал себя по коленке. - Оттяпать доктора-то хотели. Не дал.

- Выходит, досталось тебе на орехи.

- В полную меру. Лежал в лазарете и соображал: отпластают ногу, жить не буду. Куда калекой-то? Вспомню горы да озера и, веришь, слезами обливаюсь. Без ноги-то ни в горы, ни на покос, ни по хозяйству чего. Да что об этом толковать. Лучше скажи, как вы тут? Кто верховодит?

- Борис Швейкин, Баланцов, Тимонин.

- Что ты?! - удивился Иван. - Борис? Выжил в Сибири-то? Его ж, кажись, навечно туда затуркали?

- Выжил, да только хворым вернулся. Чахотка.

- Мать честна! А ты сам как? С кем водишься?

- С Борисом Швейкиным.

- Значит, большевик?

- Значит, большевик. А ты?

- Я? - кисло улыбнулся Иван. - Я, братишша, сам по себе. Без партии я. Желаю пожить по-человечески.

- Так ведь не дадут тебе жить по-человечески.

- Пусть попробуют. Я себя в обиду не дам, постоять за себя сумею - война научила.

- Ты что - слепой? Не замечаешь, что кругом творится? В Кыштыме контрики затаились. В Метлино да Тюбуке кулаки шевелятся. Спят и во сне видят, как бы нам головы отсечь. А ты спокойно пожить хочешь?

- Ты как на митинге. Наслушался я на них. Большевики свое, меньшевики свое, эсеры и анархисты тоже. Всяких слышал. И заметь - все пекутся о трудовом народе. А по моему разумению, они о себе пекутся.

- По-твоему выходит, я тоже о себе пекусь? И Швейкин в Сибири чахотку нажил - тоже о себе пекся? Ну, знаешь ли, говори, да не заговаривайся.

- Ну, про вас я, понятное дело, ничего…

- Думал, тебе там мозги с мылом промыли, а ты, оказывается, темный еще.

- Брось! - свел брови у переносья Иван. - Обижусь!

Оба облегченно вздохнули, когда в сенках послышался стукоток и шорох - возвращалась Глаша. И не одна, а с дедом Микитой, бобылем. За годы, пока Иван скитался в чужих краях, дед высох, на чем только висит полушубок. Седые волосы пожелтели. С клюшкой ходит - старость к земле клонит. А брови по-прежнему густющие, только поседели. Под ними прячутся карие глаза. Бобылю за семьдесят.

- Мир дому сему! - сказал дед Микита. Клюшку под мышку, содрал с головы заячий малахай, кинул его на лавку и крупно перекрестился.

- Доброго здоровьичка, Никита Григорьевич, - отозвался Иван, поднимаясь навстречу. - Проходите в горницу, гостем будете.

- А косушку поставишь - хозяином, - пошутил Мыларщиков.

- С возвращением тебя, Иван Митрич, и с Георгием тоже!

Старик с помощью Глаши снял полушубок и пошаркал в горницу. Сел на табуретку напротив Мыларщикова, разгладил бороду и спросил Ивана:

- Мово Петруху не видал на войне-то?

- Не приходилось.

- А я кумекал - авось встречались. Хотел выведать, каков он стал - Петруха-то мой. Годков этак десяток не видались мы.

- Петруха у него мужик что надо, - сказал Мыларщиков. - Зимний брал. Теперь в Питере по воинской части.

- Он у меня такой. Так ты, девка, давай по стакашку, - повернулся бобыль к Глаше, а потом уже к Ивану: - Прибегла - самогонки нетути? А зачем, спрашиваю. Ваня, грит, вернулся. Ишь ты! А я все Петруху жду, припрятал для него. Так, сказываешь, не видал Петруху?

- Не видал, дедушка.

Бутылка опустела быстро. Бобыль захмелел враз. Наклонив седую, всклоченную голову, грустно покачивал ею и дребезжащим голоском затянул:

А на том корабле
Два полка солдат,
Два полка солдат -
Молодых ребят.

Глаша тронула старика за рукав и участливо спросила:

- Может, приляжете?

- Домой пойду, - сказал дед Микита и повернулся к Ивану: - Сказываешь, не видал мово Петруху?

- Не видал, Никита Григорьевич.

Глаша помогла старику одеться, сунула под мышку клюшку, собралась проводить его. Но поднялся и Михаил Иванович:

- Пора и честь знать. А дедушку я сам провожу.

- Посидели бы еще, Михаил Иванович, - попросила Глаша.

- В другой раз. Делов невпроворот. А с тобой, Митрич, мы еще поговорим. Шибко ты меня расстроил.

- Чего бы это?

- Не будем по пьяной лавочке об этом толковать.

- Это верно, - согласился Сериков.

Ой, да не спускай листа
Во синя моря.
По синю морю
Корабель плывет, -

опять замурлыкал бобыль. Мыларщиков подхватил его под руки и вывел из избы. Иван, накинув на плечи шинель, вышел их провожать во двор. По небу ползли серые тучи, в воздухе кружился редкий снежок. Прощаясь, дед Микита спросил:

Дальше