- Так я же не купец. Что вырастил, то и съел. Откуда у меня целковым быть? Работников сроду не держал. Коли кто по-соседски поможет, так рази это зазорно? Вот ты кликнешь меня - Лука, пособи, к примеру, избенку перетрясти. Рази не приду? Приду. И ты придешь.
Иван остановил на соседе хмельной взгляд. Осмелел, сказал без обиняков:
- Тогда помоги мне, Лука Самсоныч.
Батятин вскинул на Серикова масленые глаза. Чего это захотелось Ваньке? Хорошо, если у него просьба, ну а если просьбища? И выполнить придется и выполнить будет трудно. Не лишнего ли что сболтнул?
Глаша захмелела, блаженно улыбалась, прижавшись к мужу и держась за его руку. Ей все хотелось ущипнуть себя - не во сне ли это? Неужели наяву - и Иван, и Лука, и бутылка водки? Ах, боже мой, если это сон, то продли ты его до бесконечности. Это о чем они? Почему замолчали? И Иван смотрит волком. А Лука настороженно глазки сощурил.
- Говори, говори, не боись, - наконец поощрил Лука.
- Одолжи сена, сосед. Да Пеганку за дровишками. Сочтусь.
Лука вроде бы отмяк: "Пронесло. Так, просьба. Не обременительная. Только не надо спешить с ответом, чтоб понял Ванька - от живого отрываю, но что не сделаешь для соседа…" Посопел, выдул чашку холодной воды.
- Пошто же не помочь? - проговорил он. - Завсегда рад. Мое слово такое. В Урале застоялся зарод сена. Не вывез с осени, а там руки не дошли. Бери Пеганку и вези себе.
- Заметано, - обрадовался Иван. - А сколько в зароде?
Глаша глаза широко открыла - ой, как хорошо-то! Она же верила: Лука Самсоныч выручит.
- Воза два наберется. Вывезешь, можешь съездить за сухарником, его возле Сугомакской горы много.
- Вы такой добрый. Вы и меня всегда выручали, без Ивана-то.
- А плата? - упрямо помотал головой Сериков.
- Не боись, дорого не возьму, - впервые за весь вечер улыбнулся Батятин. - Уговор такой: по весне на заимке поможете. Не тяжко?
- И на том спасибо, - ответил Иван. Допили царскую водку, и Лука Самсоныч, благодетель их, отправился домой. Когда они остались одни, Глаша снизу вверх посмотрела на мужа, с таким это наивным недоумением, и спросила:
- Вань, ты чем-то недоволен?
А ему своя дума докучала, трудная и цепкая, потому он и не услышал, о чем спросила жена. Она обеспокоенно подергала его за рукав гимнастерки:
- Да чо с тобой, Вань?
- Наел бычью шею, Лука-то, - отвечая своим мыслям, проговорил Иван. - Ишь как раздобрел. Только что делать - придется совать голову в Лукашкин хомут. Ладно, не расстраивайся, Глашенька, - он притянул ее к себе. - Живы будем - не помрем. А за сеном я, ужо, завтра и поеду.
Иван собрался за сеном, а дома не оказалось и краюшки хлеба. Но Иван загорелся, готов был ехать и без хлеба. Тогда Глаша накинула шубейку и шаль, побежала к Тоне Мыларщиковой - авось одолжит полкаравая. Бежала через улицу к Мыларщиковым и легко было на душе. Слава богу, и у нее теперь будет как у людей. Иван рядом. Хлеба заробит, сена Буренке привезет и другие дела устроит.
У Мыларщиковых спозаранку топилась русская печь. Сухие березовые поленья горели с треском, в избе качался трепетный красноватый свет..
Когда Глаша пришла, Михаил Иванович на лавке возле окна пришивал кожаный запятник к детскому валенку. Тоня на суднице деловито раскатывала тесто, поглядывая в печь - там чернел чугунок со щами, варить недавно поставила. Но вот обтерла руки о фартук, оттолкнула ухватом чугунок со щами. Ухватом же подхватила другой чугунок, стоявший на лавке, и сунула его в жаркое нутро печки. Глаша подумала, что Назарка с Васяткой еще спят. Да нет, на полати забрались, только рыжие головы торчат.
- Тонь, у тебя, часом, хлеба нет? Сама-то я только собралась стряпать.
- Много тебе?
- Чего там - полкраюшки дашь и ладно.
- Куда с хлебом-то? - поинтересовался Михаил Иванович.
- Ваня в Урал собрался - за сеном.
- За сеном? - удивился Мыларщиков, валенок положил на лавку. - За каким таким сеном?
- Для Буренки.
- Вот новое дело - поп с гармонью! Откудова оно у вас появилось?
- У Луки с осени на покосе зарод остался. Говорит, возьмите Пеганку и везите - ваше будет.
- Фью! - присвистнул Мыларщиков, берясь за кисет. - С какой же стати Лука так расщедрился?
Тоня делала свое дело, но в оба уха слушала. Настырность мужа ей не понравилась. Вмешалась:
- Ну чо к бабе пристал? Отдал и все. Может, оно пропадало, сено-то. Вот и сделал добро.
- Лукашка? Добро? - усмехнулся Михаил Иванович. - Уморили вы меня. Скорее окунь заговорит человечьим голосом, чем Лука сделает добро без умысла.
- Не говорите такое, Михаил Иванович. Лука-то одно лишь попросил - весной на заимке ему подмогнуть. Почему не пособить? Съездим на денек-другой с Ваней, от нас не убудет.
- Валяйте! Испробуйте Лукашкиной доброты.
Михаил Иванович подошел к печке, ухватом выкатил из самого жару красный уголек на загнетку, прикурил от него. Глаша невольно отметила - Михаил-то прямо огневой!
- Куда же нам деваться? На работу Ивана не берут. Без куска-то хлеба и зубы на полку.
- Иван-то знает, куда податься, да не хочет. Потом сам прибежит да поздно будет.
- Не слушай ты его, Глаша. Смаялась я с ним - дома не живет, а гостит только. Сегодня к утру заявился. Видишь, ребятишкам пимы подшить некогда. Чинит, а сам поглядывает, как бы убежать.
- Бабы вы и есть бабы. Ум у вас бабий. Дальше носа ничего не видите. А заглянули бы дальше, так спасибо нам сказали бы.
- Это за что же? - вскинулась Тоня, поставив в угол ухват. Подошла к мужу, уткнула руки в боки и насмешливо уставилась на него. Под ситцевым фартуком заметно круглился живот. Глаша даже про себя ахнула - да ведь Тонька опять тяжелая ходит! В такое-то время! Ох, отпетая голова! Не торопилась бы с третьим-то. Нянчилась бы пока с двумя. Девочку бы им, а? И не рыжую, а русокудрую, как Тоня.
- Отныне власть - мы! - сказал Михаил Иванович. - Рабочий народ. А они, - он кивнул на сыновей, - будут в новой жизни жить. И мы с тобой прихватим новой жизни. Малость, но прихватим.
- Твои бы слова да богу в уши. А то ведь поубивают вас - ни старой, ни новой жизни не увидите.
- Руки коротки!
- Храбрый! Ты слыхала, Глань, Николая Горелова убили!
- Не слыхала.
- Из Катеринбурга везут, гроб-то. Похороны будут.
- Господи, за что же его?
- Дочка какого-то богача из револьвера. Намедни в Швейкина стреляли. Моему тоже грозятся рыжую голову напрочь оторвать. А они хоть бы хны! Ты хоть бы детей пожалел, рыжий черт!
- Мать, слышь, пишет на фронт сыну: мол, побереги себя. Пуля - она дура. Сын ей в ответ: а чо, грит, пуля? В рот залетит - проглочу. В лоб ударится - отскочит: он у меня медный.
- Не болтай, - поморщилась Тоня.
- Я и не болтаю. Контру угробим, это как пить дать. Постреляем, понятно, немного, не без этого. И давай не будем спорить при несмышленых детях. Они ишь рты-то поразевали. Закройте рты-то, а то воробей залетит!
- Не залетит, - степенно ответил Назарка. - Тять, а тять, возьми нас с собой контру бить!
- Во, видишь! - воскликнул Михаил Иванович, обращаясь к жене. - А ты загрустила!
- Тебя не переговоришь, - Тоня отрезала полкаравая. Глаша завернула его в белую тряпицу, прихваченную из дома. Поблагодарила хозяев и уже открыла дверь, когда Тоня предложила:
- Глань, сходим на станцию-то, поглядим, когда Горелова привезут?
- Право, не знаю…
- Сходите, сходите, - поддержал Михаил Иванович. - Там половина Кыштыма соберется.
- И мы пойдем! - закричали Назарка и Васятка.
Но мать осадила их:
- Без вас обойдемся!
Глаша торопилась от Мыларщиковых, и уже не было у нее легкого настроения. Горелова убили. В Швейкина стреляли. Михаил вот по ночам где-то пропадает. Случись что, куда же денется Тонька с двоими, а потом и с третьим? Матерь божия, что же это творится на белом свете? Убивают и убивают друг друга, конца края не видно. Михаил еще Ваню сманивает. Нет уж!
Если бы ведала Глаша, какая тоска сдавила горло Ивана, когда он увидел Пеганку. Вспомнил, как появился у них Пеганка. Отец тогда в лесу был с Буланкой. Она там и ожеребилась. Принесла такого забавного легонького попрыгунчика. Увидел Иван рядом с Буланкой маленькую коняшку и обрадовался. Тот ткнулся в Иванову грудь, бестолковый и доверчивый. Вырос Пеганка. Запряженный в кошеву, он привез Ивана и Глашу из церкви после венчания. На нем возили крестить Дашеньку… А в летние комариные ночи на покосе Иван, бывало, повесит на Пеганку ботало, стреножит и пустит пастись. Сам спит вполуха. Нет-нет да поднимет голову - прислушается. Ботало потихонечку побрякивает, значит, все в порядке. Ни худой человек, ни лесной зверь не тронул Пеганку…
Лука сует Серикову узду - запрягай. Пеганка хрупает овес, не узнает прежнего хозяина. А тот запряг конягу в дровни, вывел на улицу, к своим воротам. Свою кровную взаймы взял за сеном да за дровами съездить!
Тут и Глаша подбежала с хлебом. Лука хлопнул калиткой, ушел к себе. Глаша мужу что-то говорила, а он про себя спорил с Лукой. Перезанять бы у кого-нибудь два мешка муки да вернуть Батятину. На тебе свое, отдай мне мое. Только где возьмешь? У кого и есть не даст - на черный день бережет. Он не за горами, этот черный день. Уже стучится во многие двери. Так что езжай, Иван, за сеном и не трави понапрасну душу свою, все равно не поможешь.
- Да ладно ли с тобой, Вань? Чо ты такой смурной? Может, не поедешь сегодня?
- Пошто же?
- Горелова хоронить будут.
- Кого, кого? - вскинул брови Иван.
- Горелова. Михаил Иванович сказывал.
- Хлеб-то принесла?
Она протянула ему хлеб, завернутый в белую тряпицу, с еще не потухшей надеждой спросила:
- Может, завтра, а?
- Да ну тебя! Чего откладывать-то?
Поверх шинели напялил тулуп, который одолжил все тот же Лука, грузно завалился в сани. Глаше стало грустно-грустно, будто опять провожала надолго. Прижала руки к груди, слезы из глаз потекли к подбородку, она их слизнула языком.
- Дуреха, чего ты раскисла? - улыбнулся Иван. - До вечера! Да картошки в мундире поболе навари.
Похороны Горелова
На станцию Тоня и Глаша явились к приходу поезда. На перроне, у здания станции, возле медных труб и барабана, которые лежали на земле, топтались музыканты. За ними грудились красногвардейцы, одетые кто во что горазд - шинели, тужурки, пальто. У каждого за спиной винтовка без штыка, либо бердана-дробовик. Около путей стояло несколько человек, на них-то и обратила внимание Глаша. Молодая девушка в черной шали с печальным лицом поддерживала под локоть старушку, тоже в черной шали. Старушка то и дело подносила к глазам платок.
- Мать, поди? - спросила Глаша.
- Мать, - подтвердила Тоня. - И дочь. Сестра Горелова.
- А рядом кто, в полушубке-то?
- Баланцов.
- Самый Баланцов и есть? Я думала богатырь, а он невидный такой. А который Швейкин?
- Вишь в черном пальто с каракулевым воротником, в шапке-лодочке?
- Представительный. И на лицо баской. Жена, поди, тоже писаная красавица.
- Холостой.
- Ну уж и холостой? - не поверила Глаша.
- Молодость-то на каторге сгубил. А Горелов женатый был, дочурка у него осталась. А рядом с ним, который горбоносый, приметила? Рядом со Швейкиным-то?
- Приметила.
- Это Дукат.
Глаша покосилась на Тоню - губы у нее пухлые, а подбородок упрямый. И брови вразлет. Все-то она знает. Вроде с детишками возится день-деньской - когда только успевает?
Со стороны Егозы плыли черные тучи, падал снежок. Пробирала зябкая дрожь. От дежурного по станции вышел Сашка Рожков, давнишний знакомый Сериковых. Крестный отец Дашеньки. Серьезный, озабоченный. Вскинул глаза, приметил Глашу.
- А, кума! - сказал он, обрадованный встречей. - Сказывают, Иван вернулся!
- Слава богу!
- Ходите в гости!
Рожков заторопился к красногвардейцам. Пальто подпоясано ремнем, а на ремне револьвер в кобуре. Следом за ним из той же комнаты вышел Михаил Мыларщиков, мимоходом взглянул на жену, не выражая ни малейшего желания подойти, будто она ему чужая. Направился туда, где стоял Швейкин. Тоже при ремне и револьвере. Какие-то они не похожие на себя сегодня, суровые. Наконец выглянул дежурный по станции в фуражке с красным верхом, задрал голову, осматривая тяжелые серые тучи, и нехотя дернул веревку. Колокол испуганно вздрогнул и издал дребезжащий звук, от которого у Глаши засосало под ложечкой.
И все пришли в движение. Музыканты расхватали инструменты и выстроились в положенном порядке. Сашка Рожков зычно подал команду строиться, и красногвардейцы поспешно образовали две шеренги. Сашка вывел их к путям и развернул вдоль перрона. Баланцов подхватил под руки мать Горелова. С другой стороны поддерживала ее дочь. Взгляды всех устремились налево, в сторону Егозы. Оттуда из-за поворота выплыл черный паровоз, таща за собой состав пассажирских вагонов. Глаша ухватилась за Тонину руку. Наконец поезд остановился. Из вагона выскочили двое в кожаных тужурках и подошли к Швейкину. Створки вагонной двери раскрылись, и Борис Евгеньевич медленно снял шапку-лодочку. Поснимали головные уборы и остальные мужчины, кроме музыкантов и красногвардейцев. Дирижер взмахнул палочкой, и полились скорбные звуки похоронного марша. Они заполняли серый февральский день. Шестеро красногвардейцев приблизились к вагону, чтобы принять гроб. Мать Горелова обессиленно повисла на руках Баланцова и дочери. Ее еще подхватил Дукат. В вагоне что-то замешкались. Но вот красный гроб поплыл над людьми, потом его бережно опустили на скрещенные винтовки. Красногвардейцы уже нагнулись, подхватывая гроб, но какая-то женщина крикнула:
- Ироды! Крышку-то снимите, не заразный же!
Красногвардейцы быстро сняли крышку, и Глаша одним глазом увидела того, кто лежал в гробу. Русые волосы шевелил ветер, снежинки падали на высокий восковой лоб, на лицо с ввалившимися щеками и не таяли. Над верхней губой рыжели усики. Перекрывая стонущую медь оркестра, над толпой забился безысходный крик:
- Коленька-а-а! Родненьки-и-и-й! И чо они с тобой сделали!
Глаша, не выдержав, торопливо выбралась из толпы и побежала прочь, глотая слезы. Тоня за нею. А музыка плакала, билась о низкие стены вокзала, о вагоны, рвалась к серым снеговым тучам, размягчая человеческие души.
Глаша пришла в себя у Мыларщиковых. Тоня отпаивала ее парным молоком.
Тоня! Глаша часто завидовала и восхищалась ее выдержке. Особая она какая-то. Сыновья растут озорниками, но стоит матери сердито на них поглядеть, как они мгновенно становятся смирными. Михаил до войны во хмелю буйный был, в молодости-то. Славился озорством своим, не только в Егозе, а во всем заводе. У Тони, она в девичестве Рожкова была, отец капиталец имел. За Нижним заводом нашел ее отец чудной камень, называли его по местному борзовочным. Из него точила делали, наждак и прочую дерущую штуковину. Смекнул Рожков выгоду и открыл небольшое дело. Его точила и наждак брали многие, даже из других заводов приезжали. Вот и богател исподволь. Справного жениха дочери подглядывал. А Тоня возьми да влюбись в рыжего Мыларщикова - Михаила. А у него какие капиталы? Издавна Мыларщиковы спину гнули на заводах - и отец, и дед, и прадед. Когда иностранцы Нижний завод переоборудовали под электролиз меди, Михаил стал плавильщиком.
Влюбилась Тоня в Михаила, а он в нее. Рожков благословенья не дал, кричал на весь завод: "Прокляну и предам анафеме!" Тоня, рассказывают, возьми да скажи: "А мне от этого ни жарко ни холодно. Михаила люблю, мне с ним жить, а не тебе!" Отец выгнал ее из дома, вгорячах, конечно. Хлебнет, мол, девка, почем пуд лиха, и с поклоном вернется. Да, видно, плохо знал характер дочери. Осталась она у Михаила в доме.
Глаша с Тоней познакомились после замужества. Да как-то незаметно сильно привязалась к соседке. Особенно после того, как Тоня проучила Пузанова. Когда Дарьюшка померла, сама-то Глаша занемогла, а тут еще Пузанов наорал на нее в три горла, а Тоня узнала об этом. Прямо к Пузанову. Тот отцу-то ее дружком был, целился в пай войти по наждачному делу. Встретил Тоню приветливо, чайком пригласил угоститься, хотя и знал, что с отцом она в ссоре. Это ничего. Родные ссорятся, когда-нибудь да помирятся. Тоня свела туго брови, глазами сверкнула и говорит:
- Что ж ты, Пузан несчастный, издеваешься над Гланькой Сериковой? Да я тебе за нее глаза твои бесстыжие выцарапаю!
Пузанов от неожиданности опешил, а потом побагровел, а она баба не из пугливых:
- Я тебя предупредила. Попомни мои слова!
Пузанова чуть родимчик не хватил. Злые языки потом судачили, все косточки Тоне перемыли за то, что против воли отца пошла (вспомнили), и что рыжего хулигана в мужья выбрала, что Пузанова перепугала насмерть. Приплели, что было и чего не было. Тоня только посмеивалась. А Глаша-то знала, какая она добрая и щедрая, если к ней по-хорошему, как она любит своего Михаила, хотя и поругивает его. Но любя же! Об этом сейчас и вспомнила Глаша, придя в себя. Да так хорошо ей стало, что расхрабрилась и спросила:
- Тонь, а на кладбище сходим?
- Так его же на Базарной площади хоронить будут!
Прибыли рановато. Еще шло отпевание в церкви. Но народ уже собирался на Базарную площадь - центр Верхнего завода. Здесь стоял памятник Александру II, возле которого и решено было похоронить Николая Горелова.
Стекался на Базарную площадь народ. Кто с истинной скорбью в сердце и таких было большинство, кто из обывательского любопытства. А кто пришел позлорадствовать и поехидничать втихомолку.
Тоня и Глаша, понимая, что народу набьется видимо-невидимо, облюбовали себе место возле углового дома. Здесь, к глухой стене, выходящей на площадь, были привалены бревна, уже почерневшие от времени. Женщины вскарабкались на них, и было им видно отсюда все. И как возле памятника пятеро мужиков закончили рыть могилу и, сложив кайла и лопаты на желтоватую землю привалились к постаменту, дымили самосадом. И как стекались со всех сторон люди - поодиночке и группами, а потом из ворот завода повалила молчаливая толпа рабочих. Невидимые распорядители оттеснили людей от могилы и образовали широкий проход со стороны Каслинского выезда, чтоб пропустить в него похоронную процессию. Наконец издали донеслись звуки духового оркестра.
Народ заволновался, старался протиснуться ближе к могиле, сузить образовавшийся проход.
Но появились красногвардейцы. Они вытянулись цепочкой и сдерживали натиск толпы.
А музыка становилась все слышнее и слышнее. Она одна царила над Верхним Кыштымом.
Вот из-за поворота показалась красная крышка гроба, которую несли на головах два мужика. Потом выплыл гроб, покоившийся на винтовках красногвардейцев. За гробом, поддерживаемая Баланцовым и Дукатом, шла мать Горелова, потом отец, жена, сестра. За ними с обнаженными головами Швейкин и его товарищи, позади колыхался лес винтовок и бердан красногвардейцев. Всю улицу захлестнуло людское море.
Процессия медленно приближалась к могиле. Кто-то рядом с Глашей спросил хриплым голосом:
- Пошто здесь-то хоронят? Рази на могилках местов нет?
- Тихо! - оборвал любопытного чей-то басок. - Не твоего ума дело!
Но хриплого неожиданно поддержал бархатный, хорошо поставленный баритон: