3
Завтра утром он поедет на пляж вместе с ней. Он будет с ней каждое утро. И каждый вечер.
Она должна скучать по нем, когда уедет из Таллина.
Еще бы! А кто же его заменит? Кто ее будет баловать, как он? Кто в силах дать ей так много, как он - отец?..
- Я на пляж, папа, - сказала она, встав в восемь часов. - А ты? На завод?
- Нет. Я нынче свободен.
- Как жалко, что я не знала. Условилась, дуреха такая.
- А я думал нынче в петровский домик, - улыбнувшись, сказал Петр Ильич.
- Так жалко, папа. Но как-то неловко подводить… Правда?
Ушла.
Вернулась вечером. В девять часов.
Поджидая ее, Петр Ильич не находил себе места, томился.
Он объяснял себе: "Молодость. С ними ей веселей".
Она ушла на следующее утро. И на другое утро…
Он не знал, как быть. Он не желал бы себя навязывать. Не хотел бы, чтоб она жертвовала ему своими простыми радостями. Напротив. Он сам готов был ей жертвовать всем.
А она уходила утром и возвращалась все поздней и поздней.
Неопытный воспитатель, он не знал, как к ней подступиться.
"Была на пляже… Играла в волейбол… Плавала".
И все.
Тень легла ему на сердце. Тень отцовской ревности к той молодости, которая была ей дороже его привязанности, его готовности так многое ей отдать.
"…Неужели ей ничего не нужно? Ни этих переулков?.. Ни этих соборов? Ни этих новых окраин?"
Повеселела, распрямились дуги бровей, светлее стали казаться глаза на загорелом лице.
Она возвращалась, правда, не позже одиннадцати. Говорила с порога:
- Папа, ты тут?
И выглядела такой счастливой, здоровой, уравновешенной, что он не решался ее огорчить. Не решался пенять, что она оставляет его одного.
Как-то раз, уже сидя разувшись у письменного стола, она сказала по-детски, напевно:
- Все вы ста-арые, старые, папа.
- Кто именно, Вика? - спросил Петр Ильич.
- А все! Вирлас, ты…
- А кто же молод, по-твоему? - спросил Петр Ильич.
- Ну этот… Лихтэн-Соколя.
- Кто-о?! Вика, ты от усталости заговариваешься. Ты бы все-таки отдыхала днем. Право… У тебя каникулы. А кстати, я хотел тебя спросить… Прости, я не вмешиваюсь, но ты сказала: "Лихтэн-Соколя". Что это такое?
- Не что, а кто! - ответила она. - Сам познакомил и вдруг забыл. Ну Мишель, Мишель из ресторанного джаза… Помнишь?
- Из ресторанного джаза?.. Да еще Жоржик?
- Не Жорж, а Мишель… Обыкновенное имя… Его бабка была француженкой…
- Да, да… Весьма красивое французское имя, - вздохнув, сказал Петр Ильич. - Мне отчего-то припомнилась старая вывеска в Ялте: "Мэфодий-моникюр". "Мефодий-миникюр". Вика, что ты делаешь завтра вечером? Может быть, побродили бы вместе, а? За город бы поехали? Ты у меня большая. Глядишь, скоро выскочишь замуж. Может, нам никогда уже вдвоем и не побыть?
- Завтра? Ладно. А куда мы пойдем?
- Посмотрим. В шесть пообедаем. Вместе. Смотри не опаздывай. Я буду ждать. Один обедать не буду… Поняла, Вика?
4
Он пришел в гостиницу и ждал долго. Хотелось есть. Снизу, с улицы, его окликнула Вирлас. Он объяснил, что ждет Вику. Зина тотчас же поднялась к нему, и они принялись ждать вместе. Сидели рядом в сгущавшихся сумерках. Зина положила руку на руку Петра Ильича. Он притих, не смея пошевелиться, не смея отнять у нее руки.
Так они сидели в темноте, примолкнув, не зажигая света. Перед Петром Ильичом, как всегда, валялись ее перчатки и сумка, небрежно кинутые на стол. Лицо ее казалось печальным. Углы губ были опущены.
Что-то в нем дрогнуло. Он бы погладил ее охотно по волосам, обнял за плечи, сказал бы ей доброе слово.
Но разве это возможно?
Нет.
В любой азбуке буква "а" означает "а". Люди однажды придумали, как пишется эта буква, и уж нельзя теперь ее прочитать иначе.
Нельзя, оставшись наедине с женщиной, которая тебя любит (или пусть даже не любит), дружески обнять ее. Утешить. И на этом остановиться. Делать это по-дружески отчего-то не полагается.
Так они сидели в сгущавшейся темноте, отдаленные друг от друга каждый своей привязанностью: она - к нему, он - к дочери.
…Семь часов, восемь, девять часов.
- Зина, вы мне позволите вас проводить?
Был десятый час, когда он довел ее до гостиницы "Таллин".
- А разве вы ко мне не подниметесь, Петр Ильич? - спросила Вирлас рассеянно, так, как будто ничего особенного в этом вопросе не было и будто бы это очень обыкновенное, привычное для них дело - коротать вдвоем вечера у нее в номере.
"Ну и бедняга же ты, однако!" - сказал про себя Петр Ильич. А вслух:
- Нет, Зиночка… Завтра рано вставать. Устал. Пора и на боковую.
Гневная тень, легшая вдруг на ее резко к нему обернувшееся лицо, освещенное колеблющимся подвесным фонарем над дверью гостиницы, поразила Петра Ильича. Из скользящей тени выступило лицо, ему незнакомое, - гордое и злое.
Опешив, сдаваясь, сам еще не осознав, что делает, ненавидя ее и себя, опустив голову, он молча стал подниматься вслед за Вирлас по лестнице на второй этаж.
Окно ее комнаты оказалось распахнутым. Потянуло ветром. Приподнялась скатерка на низком круглом столе, дрогнула салфетка на ночном столике. Запахло духами, пудрой…
Свесив беспомощно рукава, валялся на стуле сброшенный ею утром халат. На крючке, у входа, висело ее пальто. Аккуратным рядком выстроились под кроватью три пары туфель с чуть выкривленными каблуками. Как всегда, ее туфли удивили его своей величиной. Казалось, что это вовсе не ее туфли.
Но и в больших, по росту, туфлях, и в раскрытой коробке пудры, и в зеркале, и в термосе на подоконнике было неповторимое выражение женского. Номер был ею обжит.
Секунду, не более того, стояли они на пороге, как бы колеблясь, не смея закрыть за собою дверь.
Зина шагнула в комнату первая, заглушая неловкость шелестом платья и дробным стуком каблуков.
Вошла, оглянулась на стоящего у порога Петра Ильича…
- Зина! Сейчас же зажгите свет. Вы знаете, я не люблю темноту, - сказал он, сам испугавшись грубости того, что сказал.
Она притворилась, будто не слышит. Спокойно надела комнатные туфли с помпонами. В Таллине такие туфли не продавались. Привезла их с собой. Долго ждали сердяги туфли, прежде чем их пустили в дело. Долго ждали случая прошагать перед Петром Ильичом…
Она была безжалостна. Не желала видеть безбольно и грустно сидящего в кресле Петра Ильича.
Отвинтила пластмассовый стаканчик термоса, поставила на стол кружку, достала из ночного столика три пакета. В них оказалось печенье трех сортов.
"Изволите видеть: купила печенье. Неужто ест его по ночам? Рыдает и ест…"
Чай был горячий. Он пил его молча, задумавшись.
В номере сделалось тихо. Едва уловимый, долетел до них шумок с далекой улицы. Взвилась за окном песня. Послышался русский говорок. Молодежь. Туристы.
Он отставил недопитый чай, повернулся к окну. "Не Вика ли?"
И вдруг что-то удивительное и страшное переполнило комнату. Зина плакала. Она всхлипывала, уронив голову на выдававшиеся из-под узкой юбки колени. Переставшее притворяться лицо ее было сплошь залито слезами. Можно было подумать, что, оставшись здесь, у себя, она больше не в силах была притворяться. И сделалась собой. Человеком. Перестала быть клоуном.
Он не успел сказать ей: "Полноте, Зина". Не успел припомнить, что делают, что говорят в таких случаях, и только понял, что уязвлен в душу, что его ударили самым страшным для него оружием. Он чувствовал живое волнение - жалость, - то движение души, то движение сердца, которое столько раз губило его. Кончено! Больше он не сможет смеяться ни над собой, ни над ней. Что же делать? Он был и сам готов заплакать от жалости, не смел сказать: "Что с вами?" Это было бы неосторожно. И лицемерно.
Петр Ильич гладил молча и ласково ее волосы и повторял бессмысленно:
- Это пройдет. Это скоро пройдет.
Но ведь он знал, что "это" проходит не скоро. И он не мог ее судить. Что-то в нем преклонялось перед силой ее потрясенной любви, не знающей самолюбия.
Петр Ильич искал в себе с яростью хоть тени какой-нибудь нежности, какого-нибудь ответа ей.
Их не было.
- Полно, Зина!.. Перестаньте, дружок. И как же вы меня огорчаете…
Она заплакала еще сильней.
К его мокрой сорочке прильнули ее дрожащие губы.
Зажмурившись, в полном отчаянии, он обнял ее за плечи.
- Девочка, милая… Зина, дружок!
На слово "дружок" она ответила длинным всхлипыванием, будто он подстегнул отчаяние этой женщины, жмущейся к нему, как ребенок.
Зина принялась осыпать поцелуями его руки. Жадно целовала она сорочку Петра Ильича, не в силах опомниться, отодвигая раскаяние. Один раз в жизни. Больше это не повторится. Так пусть. Пусть. Пусть.
Он смолк. В ответ он принялся целовать ее руки - нежно, как только мог и умел, ужасаясь тому, что делает. Руки. Руку с кольцом, суховатую, хорошо знакомую.
- Не надо, - повторял он бессмысленно. - Прошу вас… Ну, ради меня!
Она встала, обтерла лицо полотенцем, ушла куда-то в темную глубину комнаты.
Переулок, куда выходило окно ее номера, был узким и кривым. Комната была вся переполнена темнотой. Едва различимой стала Зинина дрожащая спина. Она жалась лбом к стенке, раскинув руки…
Он встал. Он принялся медленно и молча ходить вместе с ней по комнате, обнявшись, как ходят на переменках в школе товарищи.
Не было слов. Только одно-единственное, большое и очень короткое, могло бы утешить ее, снять с нее унизительную горечь неожиданного признания.
Но этого слова он ей сказать не мог. Лгать - трудно. Легче быть правдивым и честным. Вот он и был очень, очень правдивым. И очень честным.
"Лги! Лги! Лги!
Не могу".
Они ходили по комнате. И чем грустнее он был, и чем нежнее он был, и чем спокойнее он старался быть, тем отчаяннее блестели в темноте ее глаза, еще мокрые от недавно пролитых слез.
Ее лицо то исчезало, когда они поворачивались к окну спинами, то становилось видным в полосах последнего света, - женственное, глубоко серьезное, ставшее мягким, почти красивым. Чем ближе они подходили к окну, тем отчетливей становилось видно это второе ее лицо. Мгновенно, как в озарении, вставало оно, с разбухшими от плача губами, потолстевшим носом и воспаленными веками, заплаканное, преображенное светом искреннего страдания.
"Не глядеть! Не видеть!" - приказывал себе Петр Ильич из последних, из самых последних сил.
И быстро повертывал ее к двери.
Он не смел, не решался из деликатности повернуть выключатель, чтобы прогнать наваждение.
Зажмуриться. Уйти от себя. От мыслей. Тоски.
Одиночества. Накоротко. Как будто это в первый раз. Подумаешь, невидаль!
- Я устала, - сказала Зина.
Он усадил ее в кресло. Взял полотенце, намочил, отжал и бережно принялся обтирать ее глаза и руки.
- Полноте, - сказала она высокомерно, с выражением горя, презрения и горя, потрясших его. - Уходите, пожалуйста, Петр Ильич.
- Я не оставлю вас в таком положении, - ответил он. И как-то пришли слова, появились силы, чтобы лгать. - Что с вами, Зина? Что-то случилось, дружок?..
А что ему оставалось делать? Спасая ее, выручая ее, он и сделать-то не мог ничего другого, как мелко лгать. Если не мог солгать крупнее.
Он повернул выключатель.
Уничтоженная, раздавленная, она сейчас же схватила пушок с ночного столика и привычным движением стала обсыпать лицо пудрой.
Он был спасен.
Возвращаясь в свою гостиницу, он ежился от стыда и раскаяния за проступок, в котором не был повинен.
"Черт знает что! - говорил себе Петр Ильич. - Черт знает что! Да что ж это, да как же это?"
И горько в чем-то раскаивался.
Но в чем?.. Он этого не знал.
Не знаешь? Ладно. Давай-ка начнем сначала.
Ты впустил ее в свою жизнь? Впустил. Ты бывал с ней доверчив? Ого!.. Еще как бывал. Ты принимал ее заботу? Вот то-то!.. А принимая, всегда досадовал? Желал бы, видно, чтоб она сделалась гномом? Приходила бы по ночам, когда ты спишь, выполняла за тебя всю черную работу, а утром проваливалась сквозь землю? Ай да, да! Ай да Петр Ильич!
Но где же, где была главная ошибка его? Когда это началось? Вчера? Год назад? До приезда в Таллин? Когда? Когда?!
Однако, распутывая клубок, он был вынужден признаться себе, что это случилось, быть может, помимо его участия в ту минуту, когда он еще не успел совершить никакой ошибки. Это случилось сразу, когда она в первый раз пришла в Моспроект. Она стояла, повернувшись лицом к двери. Он вошел и сказал: "Глаголев. Рад познакомиться".
Вот и все.
Он еще только шел меж чертежных столов от двери к подоконнику, о который она опиралась, а ее глаза уже сраженно глянули ему навстречу. Он не позволил себе заметить ее светящихся глаз. Чем ближе он приближался, тем сильней и ярче горели они.
Он бы сразу велел себе забыть эту мелочь, если бы не молодые сотрудницы.
"Ай да Петр Ильич! Сердцеед. Не успел войти - покорил новенькую!"
"Да полноте, - отвечал он, смеясь. - Было время- слыли и мы рысаками. А нынче что? Ничего".
"Не скажите! - отвечали они, допекая Петра Ильича. - Вы у нас покоритель сердец номер первый. Недаром, если надо что-нибудь утвердить и в приемочной комиссии женщины, вас выбрасывают вперед, как тяжелую артиллерию".
"Добивайте, - отвечал он шутливо. - Смейтесь, смейтесь над стариком".
"Вот если бы мне ваш успех у женщин!" - говорил Петру Ильичу молодой инженер-сантехник.
"Опамятуйтесь, Саня, - отвечал ему Петр Ильич. - Какой там успех? Успех - это, если хотите знать, живость, открытость, что ли, души. Готовность к ответу. Вот так… А я устал. Опустился. И, право, много бы отдал за вашу молодость. Начал бы все сначала. Да и есть ли она, пресловутая, есть ли она, сермяжная… Эта самая, как ее там… любовь?"
"Не утешайте меня, пожалуйста!" - ответил ему молодой инженер.
"Да нет… Я вас, право, не утешаю, Саня. Она есть. И была. Но рождается на свет много реже, чем мы готовы предположить. Она достается, скажем, каждому трехсотому. Если не пятисотому. Но всякий надеется. Каждому лестно надеяться. Так и живем, обманывая себя. Любовь - это дарование. Дар - любить. Понимаете?.. Талант к безоглядности. Ибо какой же ей быть, если она - любовь? Безоглядной. Ясно? Сашенька, передайте мне, пожалуйста, соль. А внушить любовь к себе - это, если хотите, тоже талант. Люди бывают разными… Есть такие, которые обещают и в силах сдержать обещание. (Почему вы едите без хлеба, Саша?) А есть такие, которые обещают, но не в силах выполнить обещания. Не выдерживают экзамена. Поймите: любовь и успех - это вещи разные. А верность… преданность, так сказать, атрибуты любви, - это тоже талант немалый. И редкий. Одним словом, верность - это нечто большее, чем талант, это ге-е-ниальность. Вот примерно так… В таком духе, в таком разрезе. Понятие об этом предмете имею смутное. Но великий Гоголь сказал, что даже Акакий Акакиевич и тот имел кое-какие соображения на этот счет. Впрочем, мы с вами еще об этом как-нибудь потолкуем. Вы что заказывали, голубчик? Кисель?.. Компот?"
Двенадцатый час… Вики нет.
Он бегал по комнате, не закрывая дверей.
Как тихи были ее шаги. Она, видно, надеялась, что он спит.
Дверь скрипнула.
Он не сказал ни слова. Не спросил, почему так поздно? Вошел к себе, грохнул дверью и лег.
И уснул.
- Доброе утро, Вика. Подожди меня. Я - сейчас…
Он пошел в гостиницу "Таллин".
- Эй вы, - сказал Петр Ильич, постучавши в дверь Зины Вирлас. - Вы не Зина, а Соня!.. Пора вставать. Есть охота - терпения нет. Вчера из-за Вики я не обедал. Сегодня вы хотите оставить меня без завтрака. Быстрей!.. Мы с Викой заждались.
• Глава девятая •
1
…И снова вечер, и снова он ждет. Утром швейцар, большой приятель Петра Ильича, посоветовал ему не пропустить интересного зрелища: нынче, оказывается, канун Ивановой ночи.
И правда. К десяти часам вечера город как будто вымер. На стоянках не было ни одного такси. Опустела площадь. Казалось, что опустели даже трамваи.
А он снова один в номере, Вики все нет и нет.
Но если она в обычный день позволила себе явиться в полночь, так уж в ночь на Ивана Купалу… "Ку-пала". Слово "Купала" похоже на колокольчик, - узкое вначале и расширяющееся к концу. Как труба.
Он был горожанином, вырос в семье атеистической. Ивана Купалу помнил по Гоголю. Что-то огненное… Ах да: костры. Летящие над огнем пары. Трава и яркие звезды в украинском небе.
Жаль, что он-то пропустил такое интересное зрелище! Просидел четыре часа в душном номере.
Что может быть томительней ожидания? Особенно в летний вечер.
…Должно быть, даже не пообедала…
С кем она?..
Те, с кем она бывала, назывались неопределенным именем. Это были "ребята". Просто - "ре-бя-та". Такое клише: "ребята". Он зажмурился и увидел не то какие-то яхты, не то моторные лодки. А в лодке - "ребята", похожие на контрабандистов с цветной картинки.
Разумеется, погода стояла отличная. (Жалко было сидеть взаперти.)
Таллин! Портовый город. Отличный плацдарм для отличного летнего отдыха. А он, дурак, туда же со своими "прогулками", морожеными, церквами и стариной.
Но ведь они так редко бывают вместе - живут в разных городах. Как же может она не ценить этих дней?
Не без зависти подумал Петр Ильич о своем друге- профессоре Звягинцеве.
Его дочь Лена переводила для отца научные статьи, по воскресеньям она сидела рядом у письменного стола. Поднимая глаза от книги, Звягинцев видел лицо Лены.
Она читала ему вслух. Ухаживала за ним, если он заболевал.
Летом Звягинцев ездил с дочерью в Новгород, Киев, Псков. Они путешествовали в машине. Правили по очереди. Жарили по очереди шашлыки во время ночных привалов. Ели кашу из одной миски.
К концу путешествия они становились похожими на дикарей.
У них были общие шутки, вкусы. Оба были очень насмешливы. Стоило одному из них поднять невзначай глаза, как другой ловил его взгляд, и обе пары глаз наливались изнутри смехом.
Они дружили, как дети. Как близнецы. Как двое людей, друг для друга незаменимых.
Но ведь он ее вырастил, вырастил, вырастил! А я?
Мне помнится, я подходил к ее коляске. Она спала в чепчике. На лбу были капельки пота. Она чувствовала мой взгляд, кривила рот, собиралась заплакать. Когда она кривила рот, обнажались беззубые деснышки. Нос морщился. Я замирал и отходил.
Придет серенький коток,
Схватит Типу за бочок.
Хотела заплакать и вдруг раздумывала.
По вечерам, когда она засыпала, мы говорили шепотом, прикрывали лампу газетой.
Да, да… Это была семья. Вика как будто не отделилась еще от нас. Она была наша, еще не сделалась собой.
Семья.
Тысячи звуков из комнаты и кухни. Шаги и шажки… Двери хлопают, Под шкафом - еж. Ежа зовут Яшкой.
Семья!..
Я шел по лестнице и держал елку. Озяб. Елка тоже озябла. Зябкими были ее иголки и ветки. Я остановился в коридоре, перед тем как войти в комнату, похлопал ногами, снял кепку и тужурку.