Если она когда-нибудь чего-то желала страстно, так это Аскольда - его близкого теплого дыхания рядом, у противоположной стены, до которой всего десять шагов… десять миль… десять вселенных… Почему ее большая неизбывная любовь оказалась столь мучительной и безнадежной - как затяжной неизлечимый недуг, привязанность - как проклятие, страсть - как наркомания, близкая к безумию, к помрачению, унизительная и смешная, и, по мере того как сама она неотвратимо стареет, ее страсть выглядит все унизительнее и смешнее, столь несовместимая с ее возрастом, ее фигурой, сединой и очками. Женской интуицией она чувствует, не может не чувствовать, насколько она мужу безразлична, мало того - надоела ему и опротивела, она не может не замечать, что Аскольда в ней раздражает все: тело, лицо, походка, голос, как раз то, что от нее никак не зависит, как раз то, что изменить не в ее силах. Для Аскольда она готова на любые жертвы: отдать свою кровь, отдать свой глаз, почку или костный мозг, она согласилась бы жить в нужде, терпеть голод, сносить боль. Только ему ничего этого не нужно. Он жаждет только одного: раскрепощения, свободы, того единственного, чего она не может, не в состоянии ему дать, нет, нет, нет, никогда, ни за что, ни в жизни, ведь потерять Аскольда значит потерять все, это крах, смерть, это хуже смерти…
А он безмятежно спит.
"Аскольд!"
Жесткое имя, неподатливое, ни уменьшительного от него, ни ласкательного…
И, глядя раскрытыми глазами в темноту, Аврора вдруг опять испытывает страх - страх перед будущим, перед завтрашним днем. Что делать? Как быть? И не знает, не ведает, что делать и как быть. Аврора - умная и дальновидная женщина - не находит ответа.
А назавтра - назавтра все повторяется. Не совсем так, конечно, не точь-в-точь, тютелька в тютельку, ведь ничто на свете не повторяется стопроцентно, и пастельные тона смешались в сплошной серый фон, и небо насупилось и повисло над маковками деревьев и крышами, сливаясь с летучим, блуждающим, реющим дымом - его гоняет, треплет и рвет в клочья северный ветер, и снег, двигаясь полосами и перекатываясь волнами, звенит и жужжит, и воздух полон шепота и шелеста, и все прочие звуки остались где-то по ту сторону этой шумящей звуковой завесы. Такой ветер к перемене погоды. Если он подует с востока, то живо под метлу расчистит небо и, жгучий, кусачий, будет яриться и выть, пожалуй, с неделю, а может и дольше. Если же он придет с запада, воздух станет влажным, вязким и тяжелым, и сосны будут шумно вздыхать, в предчувствии таянья, пока сверху не начнет незаметно сеяться и накрапывать, моросить и капать то ли дождь, то ли туман и придет оттепель.
А пока на земле властвует поземка, и ни одной расчищенной дороге, ни одной открытой тропке не спастись, не уцелеть: ее засыплет, заметет с краями. Только вечные полыньи на Выдрице черными ртами ловят и глотают снег, ненасытные утробы, и язык лютого ветра вылизал мост подчистую. Право же, мост отнюдь не лучшее место для беседы, где разгонистый ветер забирается в петли и поры одежды, проникая в каждый шов. Тем не менее снова здесь останавливаются Лелде и Айгар - Айгар, конечно, тоже сошел с автобуса на одну остановку раньше и тоже побрел сюда. Если бы не такой дикий, не такой зверский холод!
Лелде свешивается за перила, смотрит вниз - к полынье все так же бегут и спешат белые клубящиеся и воздушные ручейки снега и пропадают в черно-лаковой воде, текут и катятся к ледяной кромке, будто дымясь немножко, и скрываются, и нет их больше, и ползут и метутся новые, и опять исчезают - бесследно, безвестно, как будто ничего не было, ничего не случилось. Странное это зрелище, и почему-то не отвести глаз, так же как от пылающего огня. Казалось бы, что там такого, ничего - ничего особенного, только движение, лишь повторение, лишь неуловимый ритм, а почему-то не оторвать глаз…
- Лелде!
Она оборачивается. Айгар достал курево; что же ему остается, бедняге, если Лелде не говорит ни слова и на него даже не взглянет? Смотрит и смотрит вниз, шарф плещется на ветру…
- Хочешь?
- Давай.
Она протягивает руку за сигаретой и, так же как вчера, чуть не берет ее в рот не тем концом. Айгар зажигает спичку. Она гаснет. Он чиркает вновь, и накрыв пламя ладонями, подносит к лицу Лелде.
Спичка опять гаснет.
- Стань сюда, спиной к ветру.
Лелде подходит. Ну вот, она смотрит на него, как он хотел. Так лучше? Он опускает глаза, у него дрожат пальцы. Глупо - спичку зажечь на ветру, и того не может.
- Дай я сама, - говорит Лелде.
- Ничего… я сейчас…
Он расстегивает пальто и, заслонившись бортом, чиркает спичкой в третий раз.
- Быстро, ну!
Лелде наклоняется, и так близко, что лица Айгара коснулся пух ее шапочки и на мгновенье даже волосы - каштановая, почти черная прядка, выбившаяся из-под вязаной шапки. Так, наконец закуривает. И она распрямляется, отворачивается и опять глядит вниз, с того же места, на то же самое - как течет и сбегает в полынью снег; узкая спина в серой шубке сгорбилась, и красный как маков цвет шарф плещется и болтается за перилами.
- Лелде.
- Ну?
- У тебя дома неладно, а?
Но она будто не слышит, только шарф горит огнем на ветру.
- Лелде?!
Громыхая по мосту, мимо едет грузовик с бревнами. Шум прокатывается ударом грома и растворяется в воздухе, полном звенящих звуков.
- Лелде, ну…
- Что?
- Что-нибудь дома случилось?
- Н-нет. Как будто ничего…
Вот с ней и поговори! "Как будто ничего…" Случилось все-таки или нет? Как же это понять - "как будто ничего"?
Она молча затягивается и пускает дым, пускает дым и затягивается, иногда стряхивая на ветру пепел. Он подходит к ней, заглядывает в лицо и вздрагивает; в глазах у Лелде слезы!
- П-почему? - встревоженно спрашивает он, сразу начиная заикаться.
Он никогда не видел, чтобы Лелде плакала. Как раз тем она ему всегда и нравилась, что не была похожа на других девчонок. За девять лет он ни единого раза не видел у нее слез. Даже тогда, когда на физкультуре она упала с брусьев и сломала себе кость - не какую-то там ерунду, а ключицу, - и то не ревела.
А теперь… плачет.
И, не думая о том, что он делает, Айгар в слепом порыве хватает Лелде за плечи, вскрикивая высоко и пронзительно, как петух:
- Н-ну с-скажи… с-скажи - что с тобой? С-скажи!
Сигарета валится из рук и падает в снег.
- Н-ну с-с-скажи! - настаивает он, чуть не срываясь на крик.
Но она молча протягивает руки, берет в ладони его лицо - и смотрит в упор. Ее зрачки в тумане слез широкие-широкие и радужная оболочка - в светлых крапинках. Руки на жарком, пылающем лице кажутся ледяными, а взгляд, глубокий, живой, пристальный, вперен в Айгара. И губы шевелятся, произнося беззвучные слова, торопясь, повторяя, сбиваясь, точно это ворожба, понятная только ей, ей и больше никому, даже Айгару, которым завладевают колдовские чары, смыкаясь вокруг точно серебряным кольцом - так жестко и плотно, что перехватывает дыхание, а ее губы взахлеб, лихорадочно шепчут и шепчут, как заклинание, таинственные, загадочные слова:
"…не бросай меня… пожалуйста, не бросай… хотя бы ты не бросай…"
Она ни на что не жалуется, не требует никаких обещаний и клятв, не кричит, ее немая, точно во сне, бессвязная мольба, вслух не высказанная, истлевает, иссякает, почти неуловимая для слуха и для глаз, воспринимаемая лишь по наитию, только догадкой, только чутьем. И ладони Лелде на лице Айгара - это ласка и не ласка, то и не то, что ему виделось в воображении, это меньше и больше того, что ему представлялось. Это совсем, совсем по-другому, чем в книгах и фильмах… и в мечтах. Кружится голова, стучит сердце, и ужасно мерзнут в ботинках ноги. Лелде отнимает руки, так, вот и все, кончилось. Или, может, ему следовало поцеловать Лелде? Может быть, да, он не уверен, а может, и нет. Да и как это было сделать, если ее руки были на его лице? Никак нельзя. Сколько раз он мысленно представлял себе, как и что бы он сделал в подобном случае, но никогда это не рисовалось его воображению так… Лицо пылает жаром, уши горят под меховой шапкой, не завязанной, и как ее завяжешь, если оборвалась одна тесемка и пока еще не пришилась.
- Холодно, - говорит Лелде и вздыхает.
- Холодно, - вторит ей Айгар и тоже вздыхает.
Холодно, это верно, и ничего тут не сделаешь. Надо идти домой. Ноги мерзнут, нос течет. Нет, всяко ему грезилась эта картина, но только не так. Он шарит в карманах носовой платок, опасаясь, что, может, забыл его или посеял, и в такой момент капля на кончике носа - ну, знаете, это нокаут! Однако платок находится. В одном кармане спички и сигареты, в другом - платок и кучка сушеных тыквенных семечек, погрызть можно.
- Хочешь? - не зная, как ему теперь держаться, предлагает он, взяв в горсть несколько штук.
- Что там у тебя такое?
- Семечки.
- Хочу, - говорит она, тоже таким тоном, словно ничего такого не случилось, и протягивает ладонь. Пальцы у нее тонкие и совсем, чуть не до черноты, посиневшие. Но что делать - как будешь в варежках есть семечки? Айгар сыплет ей немножко в горсть, и она вкусно щелкает семечки, как белка.
- Сегодня в столовой опять был молочный овощной суп, - вспоминает она. - Терпеть не могу! - И при этих словах ее даже передергивает.
- Не сахар, конечно, - примирительно соглашается Айгар, хотя против молочной похлебки с овощами ничего не имеет, суп как суп, и за счет таких приверед вроде Лелде он к тому же срубил целых три порции - после четвертого урока, так что сейчас не мешало бы подкрепиться. Интересно, чем вообще она живет, Лелде? И то невкусно, и это, одни семечки вон грызет с аппетитом. Оттого и худая. Ну а красивая - да, очень. И, вспоминая ее руки на своем лице, он преисполняется такой гордости, что готов хоть на площади кричать о своей радости, и ее прикосновение в памяти стало уже лаской, более чем лаской, в воспоминании это - нежное объятие, и шепотом, почти беззвучно, почти в беспамятстве сказанные слова "не бросай меня" вселяют в него сознание своей значительности, своего могущества и всесилия.
А Лелде щелкает тыквенные семечки, шарф плещется на ветру, и вокруг жужжит гонимый поземкой снег.
- Я пойду тебя провожать, - говорит Айгар, как будто одно его присутствие гарантирует ей защиту и безопасность.
- Провожать? - машинально переспрашивает она, снова думая о чем-то своем.
- Да, до самого дома, - браво заверяет он.
А она грызет семечки и не отвечает, не возражает - не надо, но и не говорит ладно.
- О чем ты задумалась, Лелде? - остывая, спрашивает он.
- Я? - очнувшись, говорит она. - Так просто…
Это хоть капельку, хоть на пятак лучше вчерашнего: "Нет, ты этого не поймешь" - отстраняющих, презрительных, унизительных слов, они ранили его в самое сердце и даже глубже, и скажи она их сегодня, после всего, что между ними произошло… Ну а что такого произошло? Что? Вздумай он кому рассказать, его поднимут на смех, ведь он же стоял как столб, как чурбан, он и пальцем не шевельнул, и слова не проронил, он даже ее не поцеловал и только позволил себя гладить… Вот дуралей, да кто его гладил! И вдобавок у него тек нос, и он старался изо всех сил, чтобы Лелде этого не заметила - он не был уверен, есть ли в кармане платок. И еще у него мерзли ноги. Лелде его ласкала, а он как идиот думал о своих жалких конечностях. Опять свое! Да кто его ласкал, черт побери?
- Провожать? - переспрашивает Лелде, как будто слова Айгара лишь постепенно доходят до ее сознания. - Ладно, пойдем.
И он - ни с того ни с сего он смеется, как-то глупо, счастливо, и ему теперь все равно, да ему начхать, что подумают про них и скажут другие. Он и знать ничего не хочет, что прямо не касается Лелде…
Они снова шагают по Мургале, но никто не дразнит их женихом и невестой, хотя сегодня, пожалуй, для этого больше оснований, чем было вчера. Мелюзга отсиживается по домам, у печей, потому что погода собачья. И хотя на дворе погода собачья, Нерон у двери Войцеховского не сидит - наверно, пустили старика погреться. Ветер развеял все запахи, не тянет ни мясом с луком, ни глазуньей на сале, ни сеном или хлевом - кругом дует и метет морозно и колко. На стужу повернет или на оттепель? Что принесет с собой северик, этот вестник перемен?
"Хоть бы только опять не насыпало снегу!" - думает Аскольд, бредя домой по свежим рыхлым наносам. Натопить пожарче в такой мороз с ветром еще как-то можно - оконные рамы у Каспарсонов без щелей и пол на чердаке засыпан шлаком, так что дом после ремонта тепло держит. Главная беда - снег. Намело, навалило одним махом за все бесснежные зимы сразу! Только успевай разгребать и откидывать. И так уж горы, валы какие выросли, а если еще насыплет… Нужна оттепель - вполовину, если не больше, осела бы пышная перина, не пришлось бы вязнуть по колено. Ну да. Утром грейдеры, как обычно, дорогу расчистили, а она все равно как высевками засыпана и неровно закидана, по наезженной части вьются и катятся белые ручейки и волны, заполняя рытвины, ямы и скопляясь у дорожных столбиков, у заборов с подветренной стороны и подножия зданий. И как ни близко от школы до дома - полкилометра и то не будет, - пока дойдешь в туфлях, намучаешься, и непригодность их для такой погоды не только видна всякому, но и дает себя знать ледяной сыростью в левой туфле.
Не умеет он ничего достать - даже приличных зимних ботинок! Другой бы от таких прогулок с мокрыми ногами давным-давно нажил какую-нибудь хворобу или чахотку, а ему хоть бы хны, и, кстати сказать, он ни разу в жизни не бюллетенил. И Аскольду в каком-то смысле даже льстит и его отменное здоровье, которое не берет, не может одолеть самый страшный грипп, и неумение, скажем, решить ту же "проблему" зимних ботинок: они такой дефицит, что он, при вечной своей запарке, ни разу не сумел зайти в магазин в нужный момент, тогда именно, когда их привезли и продают простым смертным.
А окольные пути ему не по нутру. Хватит и того, что без блата, а порой и весьма сомнительных операций не обойтись, когда что-нибудь срочно, позарез нужно школе. Но это дело иное, тут другой разговор. Школа есть школа, это не его личная машина и его личные ноги. Он не желает делать что бы то ни было против своих убеждений, в благодарность за услугу, тем более что в его распоряжении нет никаких материальных средств, чтобы отплатить за любезность, только школьники, дети, только школа, и тут торговать нечем, нечего менять - тут отношения должны быть ясными и чистыми, чтобы никто не посмел тебе что-то предложить и что-то достать, ведь ничего не достают и не предлагают даром. От него тоже будут ждать и требовать мелкой услуги. А у него только ученики, дети, только школа, где ничего не продается и не покупается. Все, что у него есть, приобретено честным путем, законно, получено по наследству, куплено с прилавка, а не из-под прилавка.
И если это сознаешь и здраво рассудишь, то не так и трудно, не так неудобно, во всяком случае не так страшно шагать в туфлях по рыхлым наносам, чувствуя в левой туфле сырость, ведь за доброе имя, как и за все на свете, надо платить.
Да, платить…
В голове как-то случайно всплыло это слово, и Аскольд с неудовольствием о него спотыкается. Платить… Чем, каким образом? Раз существует плата, должна быть и цена. Какова же цена доброй славы? Сколько надо платить за то, что в сердцах ли, из зависти тебя могут назвать олухом или зазнайкой - ведь Мургале есть Мургале, - но ханжой, лицемером, у которого на людях одна песня, а дома другая, не назовут? Дома… "Есть у рыбки песенка…"
"Где я читал это? И по какому поводу?"
Да, он платил дорогую цену. И какую именно, знал только он. И устал платить. Запутался в долгах. Каждый день требует новых процентов, и в последнее время они все растут. И дальше так же? Еще двадцать лет - до пенсии и потом до смерти? Тянуть лямку, пока понемногу не ослабнет разум и не притупятся чувства, не угаснут желания и железные мышцы не станут дряблыми, как студень?
Он полон сил… Полон с избытком. Он пенится и шипит, как бокал шампанского, но киснет, как выдохшийся лимонад, при одном только взгляде на Аврору. Иногда ему приходят на ум странные фантазии, например, что Аврора могла бы покрасить волосы, брови, подвести губы, искусно ли, неумело, все равно, ведь вряд ли какая бы то ни было косметика - наивно было бы думать! - способна что-то изменить в их отношениях, во всяком случае не в такой мере, чтобы пробудить в нем несуществующие чувства. Просто усилия и старания Авроры подтверждали бы хоть ее желание привязать его женственностью, хотя бы мнимой привлекательностью, обаянием, а не только брачным свидетельством, общим с нею домом и имуществом, что делает легкие и почти незаметные узы брака оковами и постоянно заставляет Аскольда остро сознавать навязанную ему неволю и чувствовать себя узником в камере, пойманным петухом, псом, посаженным на цепь юридической и материальной зависимости.
"Что бы она стала делать, если бы я вдруг сказал, что ухожу? - неожиданно мелькает у него в голове. - Наверно, тут же помчалась бы в районо или в райком!"
Он думает об этом с иронией, но потом догадывается, что так оно и будет: она в самом деле поедет жаловаться в районо или в райком, будет стучаться во все двери и сделает все возможное, и невозможное, чтобы вернуть мужа.
- Живого или мертвого! - говорит он вполголоса со злой усмешкой, носком сырой туфли пиная льдышку, и мысль его сама собой обращается к Ритме, он думает о ней - оживляет в памяти взволнованную атмосферу, царящую вокруг Ритмы как магнитное поле. Все в ней исполнено очарования, какое свойственно еще неузнанному и неугаданному, неизведанному и непокоренному, все окутано таинственностью, сквозь которую можно двигаться лишь ощупью, строить догадки, как строят карточный домик, ошибаться и на ошибках ничему не учиться, ибо женщина существо загадочное, ее эмоции диктуются не логикой, и ничего тут нельзя предсказать и уложить в стройную схему с ясными причинами, следствиями и прогнозами, ведь чувства изменчивы, текучи, непостоянны, и то, что было верно вчера, сегодня может совершенно никуда не годиться.
А может быть, именно в этой неизвестности и неопределенности - главная притягательная сила, может быть, он устал именно от постоянства, однообразия, от железобетонной стабильности? Покой тоже выбивает из колеи, так же как стресс. Мир полон таких парадоксов. Тревога от чрезмерного покоя. Жажда тишины - и вред тишины абсолютной. Бегство от толпы - и нестерпимый гнет одиночества. Влечения и желания, несовместимые с главным стержнем характера. А быть может, несовместимые лишь по видимости? И так только кажется? Разве стержень в человеке - то же самое, что, скажем, ствол у ели? Но и ствол у дерева бывает голый или скрытый ветвями и хвоей, прямой или кривой, развилистый, или расщепленный, или сломанный так, что одна из основных ветвей берет на себя роль лидера…
А что есть "лидер" в человеке? В чем, по крайней мере, его функция?