Полжизни - Дмитрий Витковский 3 стр.


- К невесте идешь? - Но он только опять засмеялся и не ответил, "Какой чудесный паренек; вот он не боялся бы идти по медвежьей тропе", - подумал я. Тунгус расспросил про экспедицию, а потом сам, - частью отвечая на вопросы, а частью от удовольствия поговорить. - рассказал, что тунгусы не кочуют в почти непроходимой, заваленной павшим лесом смешанной тайге. Они живут в светлых, чистых сосновых лесах, где легко передвигаться и много оленьего корма - белого ягеля. Идти тайгой легче и проще, чем торопиться-бежать по улицам города, и труднее заблудиться. В сосновом бору пройдет охотник, след будет виден все лето - вот и тропинка; пройдут несколько человек - дорога, а где пробежит стадо оленей или передвинется стойбище, там на много лет ляжет тракт. Память таежных жителей хорошо сохраняет все приметы, и если скажут: "Иди от большого переката на Сыму два дня до Красного камня, где прошлым годом Иван шел", - то каждому такого описания будет совершенно достаточно. Вся тайга пересечена сетью тропинок, дорог, трактов…

Тунгус отдохнул в лагере день, а потом исчез так же, как появился, - как будто растворился в тайге.

Километрах в пятистах от последнего человеческого жилья экспедиция выбралась к высокой песчаной горе. Гора круто обрывалась к югу, к реке, а на север уходила плоским, едва заметным склоном, поросшим звонким сосновым бором необычайной чистоты. С обрыва над рекой открывалась неоглядная, пронизанная светом и прозрачными тенями облаков зеленая таежная даль. В ней кое-где густыми сине-зелеными пирамидами темнели кедры; нежной, светлой чуть желтоватой зеленью выделялись лиственницы; пихты поблескивали серебристой хвоей на сплошном фоне берез, осин, рябины. Наверху, в бору, недалеко от реки мы наткнулись на тунгусское погребение. Три близко стоящие треугольником сосны были срублены на одинаковой - метра четыре - высоте. На образовавшихся точках был укреплен настил из грубых золотистых сосновых плах, на которых стоял простой продолговатый ящик-гроб, сколоченный из таких же плах. Невдалеке виднелось еще одно такое же сооружение. По-видимому, уже много лет простояли эти погребения, вознесенные вверх, в сияющее зеленое пространство, на своих сосновых треножниках. Огромные красные сосны окружали их, как свечи, и свет косыми полосами падал на них, словно в храме. Веселые ливни обмывали их летом под перекатывающийся грохот гроз, и снег необычайной чистоты одевал их пушистым, искрящимся покровом зимою. Мелкие лесные пичуги нашли приют под тяжелыми плахами; дятел временами осторожно постукивал в них и, склонив голову набок, задумчиво слушал: "Все ли тихо, все ли покойно внутри". Кукушки, пролетая, отсчитывали часы чьей-то беспокойной жизни, и тайга постоянно шумела над ними… Так стояли и будут стоять они очень долго, пока не превратятся в прах в этом необычайном, пустынном, никем не посещаемом природном храме…

Теперь на прииски ведет асфальтированная дорога, и вместо "дырки в небо" стоит современный поселок.

Соловки

Вернувшись из ссылки и довольно помыкавшись без дела, - никто не хотел брать бывшего ссыльного, - я устроился на химический завод в Средней Азии. Поработал там год, и одолела старая мечта - вернуться в Москву на научную работу.

Но в январе 1931 года очередная волна арестов вторично бросила меня в тюрьму. Тюрьмы были забиты до отказа. Меня поместили в камеру, очевидно, наспех приспособленную из небольшого подвального помещения, выходившего единственной маленькой четырехугольной отдушиной на Малую Лубянку. Это окошечко до сих пор смотрит на улицу грязными стеклами за толстыми, ржавыми прутьями решетки. И все так же ходит в" этом месте часовой.

Что-то сильно изменилось с 1926 года. Камера была полна. Заключенные тесно лежали на двухэтажных нарах. Говорили вполголоса, атмосфера царила угнетающая.

Объяснения начались быстро и энергично, как в детективном романе. Оказывается, я был деятелем разветвленного антисоветского заговора… изобретал яды для уничтожения членов правительства… в заговоре участвовали военные… за ними по пятам тенями скользили невидимые шпики… теперь все уже выяснено, и не хватает только нашего признания.

Увы! Я ничем не мог помочь следствию и только утверждал, что никакого заговора не знаю и с заговорщиками не общался.

Много позже - через 30 лет - из постановления Верховного суда я узнал, что заговорщиков было 33, дело по их числу называлось "делом тридцати трех" и что заговора вообще никакого не было.

Следствие вела бригада молодых забористых хлопцев под руководством белокурого, рослого, красивого, как викинг, начальника. Жалко было смотреть на него в затхлой атмосфере следовательского кабинета. Ему бы в туманах северных морей бить китов и моржей, а он пропадал в охоте за призраками.

Следователи допрашивали по очереди. Но каждый начинал с того, что я рецидивист и буду наказан особенно строго. Некоторые сразу многозначительно выкладывали на стол наган, некоторые просто предрекали расстрел, но все требовали одного - признания в преступлениях, а в каких, не говорили - сам знаешь.

Допросы велись только по ночам. Многие всю ночь. На измор. Но - сидя.

Через месяц меня как "отработанного" перевели в Бутырки, в такую же камеру, в какой я побывал пять лет назад. Нары теперь были двухэтажные. Часть заключенных спала прямо на цементном полу, некоторые - без всяких подстилок. В камере при мне было от 60 до 80 человек; среди них несколько профессоров, преимущественно технических специальностей, не меньше пятидесяти инженеров и немного военных, писателей, артистов. Недаром тюрьмы в то время именовались остряками "домами отдыха инженеров и техников". Уголовников не было совсем. После внутренней тюрьмы здесь было шумно и весело. Каждый вечер устраивались какие-нибудь доклады, поэты читали стихи, писатели рассказывали, артисты изображали и даже негромко пели.

Клопы нас не беспокоили, а вшей мы и вовсе не знали.

Голодных не было. Многие получали передачи; подкармливали тех, кто их был лишен.

Почти все заключенные того времени быстро сдавались на следствии и подписывали обвинения.

И был ли смысл бороться?

Все очень хорошо усвоили уроки Шахтинского и Рамзинского процессов: уцелеть можно, только оговорив себя и других. Кто пытается сохранить свое достоинство - погибает. Никто не обманывался насчет истинной цены этих признаний. Некоторые переживали свое падение трагически; большинство махнуло рукой на этическую сторону вопроса: против рожна не попрешь!

По-видимому, разномыслящая, немного анархическая и не привыкшая к дисциплине интеллигенция стояла кому-то поперек горла. Ее нужно было уничтожить физически или морально, дискредитировать, лишить давнего ореола передовой части народа.

Я не захотел стать на проторенную дорожку и был наказан: получил расстрел с заменой десятью годами и "центральный запрет". Значение этого термина выяснилось только впоследствии.

На все про все потребовалось около 4-х месяцев.

Только в конце апреля мы оказались в поезде, мчавшем нас в Соловки.

Ехать было очень удобно. Этап разместили не в специальных арестантских "столыпинских" вагонах, а, по "нехватке последних, - в обычных классных. Только окна были взяты в решетки, да в тамбурах стояли часовые.

У каждого была своя полка, еды вдоволь, народ очень хороший.

Я не знал своих однодельцев да и не желал их разыскивать и примкнул к группе морских офицеров, тоже высланных в Соловки. Народ все умный, бывалый, интересный!

Среди них меня особенно привлекали двое: высокий лейтенант Ростовцев, с голландской бородкой, даже в этапных условиях сохранивший почти элегантную внешность, чудесный собеседник, знаток истории морских сражений. Он ко всему относился с веселым скептизмом, хорошо рассказывал исторические анекдоты, в частности, как Нельсон, не желая отступать перед флотом противника, приставил трубку к слепому глазу и воскликнул: "Клянусь святым Патриком, я не вижу врага!" Во всем поведении и жизненной философии Ростовцева было что-то, вызывающее в памяти этот эпизод. Другой - Романов, худощавый, не очень сразу заметный, с карими спокойными глазами, лет сорока, преподаватель морского училища. Редко бывают более образованные, по-настоящему интеллигентные люди. Изъездил он полсвета, обо всем судил спокойно, широко, как будто слегка над событиями. К ним примкнул, хотя первое время робел и стеснялся, простодушный и привлекательный своей молодой застенчивостью матрос Жогин, где-то о чем-то неудачно высказавшийся и получивший, как и все, облыжно свои десять лет. Мы долго жили "коммуной" и только в Соловках попали сначала в разные бараки, а потом на разные острова.

Противоположность морякам являл собой пехотный командир Чеботарев. Полный, молодой, лет тридцати с небольшим, он часто подсаживался ко мне, охал, даже плакал и говаривал:

- Нам с вами особенно тяжело, - намекая на полученные нами "вышки".

Когда я пытался выяснить, что же именно его особенно удручает, то всегда оказывалось, что дело сводится к домашнему уюту и привычной обстановке. Он утешился почти сразу по прибытии в лагерь: стал одним из командиров охраны, растолстел, грустить перестал и с простыми заключенными обращался без снисхождения. Меня при встрече не узнал.

В начале мая мы были уже на Кемском пересыльном пункте, Кемперпункте, по-лагерному.

Пункт имел все существенные признаки концлагеря: вышки с часовыми по углам, колючая проволока вокруг, внутри большие дощатые бараки рядами: внутри бараков - сплошные двухэтажные нары. Одним только Кемперпункт отличался от настоящего лагеря: большой текучестью населения. Все время прибывали новые партии заключенных, разъезжались на места старые.

Лагерь был расположен на голых, плоских, серых, местами поросших вереском скалах. Местность унылая, угрюмая, однообразная. Рядом за проволокой, в изумительной, особенной северной красоте расстилалось Белое море. В одном месте, в просвете между бараками, видна была уходящая в мглистую даль его какая-то до странности белесая, таинственная и до боли в сердце чарующая красота.

Лагерник, как и солдат, не живет в праздности, следующий же день нас вывели за проволоку, на работу. Я с моряками попал на "бревна". Это значило, что мы должны были вытаскивать из воды крючьями бревна, протаскивать их вверх по берегу и складывать в штабеля.

На следующий день мы перетаскивали штабеля с места на место. Работа явно носила педагогический характер. Но мы были молоды, здоровы, веселы и сыты, а чувство юмора делало нестрашной и эту работу.

Очень хорошо было то, что, начиная с Кемперпункта и при всех дальнейших продвижениях по лагерям - а было их много, - нас содержали в чистоте. Немедленно по прибытии в новое место отправляли в баню, шпарили и жарили верхнюю одежду, меняли белье. Несколько раз в начале лагерной жизни выходило так, что эти процедуры случались по два раза в день, и остряки называли это "пытка баней".

Здесь от живых свидетелей мы наслышались о недавнем соловецком прошлом, о 29-м годе. О том, как вновь прибывающих встречали фразой:, "Здесь республика не Советская, а Соловецкая", и: "Вы присланы сюда не для исправления, а для уничтожения". О том, как ставили людей зимой переливать ведрами воду в море из одной проруби в другую, "пока все не перельете", как сажали людей спать на жердочках, заставляя держаться руками за приделанные сверху лямки, как впрягали их в сани и гнали и погоняли до конца… и о многом другом таком же.

Ходила легенда о том, как это внезапно кончилось: как кому-то чудом удалось бежать на английском лесовозе во время его погрузки и напечатать за границей книгу "Остров смерти" с обозначением всех имен и фамилий; как потом прибыла комиссия под видом заключенных и, испытав все на себе, стала творить суд и расправу. Так ли это было на самом деле - неизвестно.

Мы всего этого не застали. При нас маятник уже ушел в другую сторону, и в лагерях цвела весна сентиментального - "педагогического" исправительно-трудового периода. Требовалось время, чтобы маятник, набравши инерции, опять качнулся в сторону еще больших жестокостей. При нас на каждой вечерней поверке, на всех пунктах немногословные начальники задавали один и тот же вопрос: "Вас не бьют?" И самая постановка вопроса подтверждала справедливость слухов о двадцать девятом годе. И еще от старых порядков осталось, что на приветствие начальников мы должны были дружно, как солдаты, отвечать "Здра!"

По-видимому, как отзвук этих прошедших событий, в мое время Кемперпункт посетила комиссия иностранных журналистов. Хорошо одетые иностранцы ходили в сопровождении вполне уверенного в исходе событий лагерного начальства и задавали заключенным всякие вопросы, очевидно, не понимая того, что даже если бы эти вопросы задавались с глазу на глаз, они не узнали бы правды.

Настала очередь, и мы покидаем Кемперпункт. Маленький черный пароходик лавирует среди стоящих в порту огромных иностранных лесовозов, и вот он уже в море, направляется в Соловки. Из немного неясной, мглистой, призрачной белесой дали медленно выплывают совершенно черные, резко очерченные скалы с черными отражениями на белой воде, так же медленно уходят назад и постепенно исчезают в стороне Кеми. Солнце, низкое, неяркое, почти не греет. Воздух наполнен печальными криками чаек и неизвестно откуда летящими и наполняющими все пространство таинственными и странными криками гагар. Нигде так не чувствуется величие, пустынность и какая-то особенная, немного тоскливая, щемящая и притягивающая, холодная и нежная красота природы, как на северных морях. Она полна тонкими, переливающимися, едва уловимыми прозрачными оттенками. Красота южных широт всегда будет казаться грубоватой и однообразной тому, кто хоть раз был отравлен прелестью Севера.

Соловецкий архипелаг состоит из Большого Соловецкого острова, двух островов поменьше: Муксалмы и Анзера и совсем маленького, почти исчезающего во время приливов острова Малая Муксалма, где всего два барака, и живут в них, не покидая острова, какие-то особые, таинственные заключенные.

Острова покрыты густым, хотя и не очень высоким сосновым лесом. Лишь местами на северных скалистых склонах лес исчезает и вместо него под ногами стелется полярная сосна и ползучая береза с маленькими, как клопы, зелеными листьями. В лесах много черники, морошки, брусники. Очень много грибов. Частично поверхность острова заболочена: там останавливаются на пролете журавли. В лагерные годы на Большой остров выпустили северных оленей, и стада их попадались сборщикам ягод. На Анзере завели голубых песцов, которые с противным тявканьем, неловко, боком, прыгали и бегали, не боясь, среди заключенных.

Монахи оставили после себя хорошие дороги, обсаженные березами, удобные, теплые каменные жилые дома, красивые церкви, поражающие грандиозностью своей постройки. Особенно хороша монастырская стена, одной стороной упирающаяся прямо в море и сложенная из огромных сцементированных валунов, постепенно уменьшающихся в верхней части. Удивительно, какими средствами доброхоты и паломники (такие работы монахи поручали им) поднимали и ставили на место эти громадные валуны. По тому же принципу была сложена широкая, полуторакилометровой длины дамба, соединяющая острова Большой и Муксалма. Внизу - огромные валуны, между которыми свободно ходит море; валуны, постепенно уменьшаясь, переходят в широкое гравийное покрытие, составляющее основание дороги, проложенной по дамбе.

Очень хорошо было, возвращаясь с работы, сидеть на валунах и наблюдать в прозрачной воде всякую морскую живность: прилипших к камням морских звезд, вертикально стоящих коньков, стайки рыб, коричневатых медуз, иногда огромных, величиной, вероятно, что-нибудь около полуметра.

Нас недолго - один день - подержали на Большом острове и переправили на Большую Муксалму.

Лагерные пункты на Соловках были хороши тем, что там не было ни колючей проволоки вокруг, ни вышек с часовыми. Справедливо считалось, что убежать лагернику некуда. Муксалминский пункт раскинулся на высоком берегу, близ моря, и со всех сторон был зажат густым сосновым бором. Невдалеке, за молодым сосняком, берег круто обрывался в море, и вечерами, где-то совсем вдали, как едва заметные звездочки, перемигивались маяки Летнего берега.

Пункт состоял из нескольких старинных монастырских построек, где располагалось начальство и лагерные учреждения, и нескольких в ряд стоящих дощатых утепленных бараков с обычными двухэтажными нарами.

Здесь я сразу узнал, что означает "центральный запрет". Всех моих друзей моряков и тех, кто прибыл с нами, определили на легкие работы кого куда: часть ходила в лес собирать чернику по невысокой норме - котелок в день; некоторые пошли в дневальные, на легкую уборку внутри лагеря, на хозяйственные работы.

Меня назначили и все время в Соловках держали только на самых тяжелых работах. Сначала это было осушение болот. Небольшой бригадой мы отправлялись в глубь острова или километра за три через дамбу на Большой остров, на болото, и копали осушительные канавы. Нас было четверо. Рослый, немного нескладный, очень сильный, очень добродушный, с простоватым лицом, голубыми глазами 25-летний Ваня Плотников - он отбывал срок за бандитизм, был немного мечтателен, рассеян, хороший товарищ. Однажды в бараке у меня пропала кепка. Ваня встал на нары. Не очень громким голосом сказал: "А ну, тише! Чтобы кепка была через десять минут здесь!" Ему не пришлось угрожать или повторять сказанное. С тех пор мои вещи лежали где угодно. Их не трогал никто.

Второй - смешливый, худощавый, веселый и разбитной парень, тоже Ваня, "чародей", как он себя называл. Он очень хорошо и с большим чувством пел разные, чаще всего блатные песни. Особенно удавался ему какой-то воровской романс, в котором были слова:

Я вор, чародей, сын преступного мира,
Я вор, меня трудно любить…

Мне казалось, когда я его слушал, и кажется теперь, что очень часто молодежь становится на такой путь в поисках романтики и не зная, куда девать избыток душевных сил.

Третий - немного угрюмый, но складный и здоровый парнище, - тоже "ворюга", чернявый, недоверчивый Саша Колосов.

Остальная часть барака состояла в большей части из обычных мелких, шумных и грязных уголовников, двух священников, одного монаха и нескольких контриков. Чтобы не устраивали заговоров, их размещали вперемешку с уголовниками. Моряки остались в другом бараке.

Среди жителей этого барака, кроме членов своей бригады, я успел познакомиться и близко сошелся с тремя заключенными.

Один - бывший эсер Щукин с удивительно чистыми, почти детскими голубыми глазами, пожилой, спокойный человек, много раз сидел раньше, прошел, видимо, нелегкий путь. Теперь он был совершенно равнодушен к своей судьбе и ничему не удивлялся. Откуда-то - в те времена это было возможно - он раздобыл "Историю цивилизации в Англии" Бокля. Все свободное время читал эту книгу и говаривал:

- Эта книга прекрасна тем, что в ней отражены развитие и победы человеческого духа, в отличие от теперешних творений, где человек низведен до роли бессмысленного муравья в общей куче, и только для отвода глаз впихнуты фальшивые фразы об "истинно свободном человеке".

На Соловках работал он в игрушечной мастерской: эмалевой краской раскрашивал вместе с десятком пожилых заключенных жестяные автомобильчики.

Назад Дальше