Белые птицы вдали [Роман, рассказы] - Михаил Горбунов 19 стр.


- Не сладились. У него грошей нема.

- Обман, скризь обман, - тянул свое Конон, не вняв словам Артема.

С тем и ушел.

- Чтоб тебе повылазило! - Артем бросил ложку в кисляк, белым брызнуло по столу.

Немного погодя - Кабук во двор. Марийка увидела, как белизна медленно заливает лицо Артема. Он несколько раз провел пальцами под ремнем, оправляя рубаху, как гимнастерку, вышел из хаты, приготовясь ко всему. Марийка стала в двери, затаилась в чутком ожидании.

Сильно сдал Кабук. Был он прям, упруг, вышитая льняная сорочка натянулась на крепкой груди, но лицо потеряло мягкую округлость, опало, глаза оловянели в багрово набрякших веках.

- Похмелиться б, - сказал Кабук, суетно, без дела крутя кнут в руках.

Артема отпустило что-то. Он свернул цигарку, мирно заголубел дымок. Присел с Кабуком на жернов, щурился от едучего самосада.

- Упился медом, слезами похмеляешься?

- Ну, ты мне в душу не заглядывай, не советую. - Резко поднялся, отряхнул сзади штаны - в той же никчемной суете. - К вечеру работа будет, коня ковать, чтоб все готово было. - И вошел в привычный иронический тон: - Конон говорит, несговорчивый ты мужик… Тут сла-ди-ишься!

- Конон и есть Конон. Чей конь-то?

- Самого! Из Пашкивки, - независимо, с зевотцей, маскирующей службистский трепет, ответил Кабук.

- Что ж, у немцев коваля нема?

- А хрен их знает! Едут в Калиновку, праздник, что ли, какой-то. Сказали, завернут к нам коня ковать. Конь - зверь!

- Жгуча крапива, а в борще уварится!

Кабук хмыкнул, пошел, уже от повозки крикнул в открытый двор:

- В другой раз, как приедет у кого грошей нема, мне скажи. Я вытрясу! Понял, Артем Федорыч?

Серый, в яблоках, жеребец в самом деле был с норовом. Артем Соколюк, в негнущемся, как из кожи, фартуке, с завязанными сзади поворозками, по-свойски подошел к нему спиной, ловко взял копыто меж сомкнутыми ногами - конь задрожал всем телом, завизжал, выгнув шею и вытаращив в небо лиловые глаза, вырвал копыто.

- Ну-ну, стоять, - обхаживал его коваль, снова беря копыто.

И уже сорвал старую подкову, потянулся за ножом, лежащим на жернове, когда жеребец, будто чувствуя недоброе, снова вырвал зажатую между коленями ногу.

- Божий дар береги, Артем Федорыч, хозяйка выгонит! - мстительно играл глазами Кабук. Он и Франько стояли среди немцев у распряженного легкого возка.

- Срамотник, - сплюнула тетя Дуня и пошла в хату, увлекая за собой Марийку, но Марийка осталась.

- Ты свой береги, может, Фроська смилуется, - отрезал кузнец, заходя спиной к коню.

Среди немцев выделялся один, Марийку поразило его сходство с тем, который убил дядю Ваню, - такая же фуражка с высоко заломленной тульей, такой же ровный ряд белых пуговиц вниз от черного бархатного воротника. Этот немец был без автомата, чисто выбритое лицо, матовое от пудры, белело в нежарком вечернем солнце. И этому немцу было весело, - наверное, от весеннего воскресного дня, от ждавшей его сытной еды и веселого умного общества, - черт побери, такое не часто бывает в проклятой русской глуши. И даже этот древний транспорт при повальной машинизации немецкой армии - эта лошадь, этот удобный возок на рессорах - его "опель-капитан" не прошел бы по раскисшим сельским дорогам, - даже это по-детски смешило немца несуразной экзотикой, и он, отойдя от постоянных служебных забот, снисходил до чуть ли не равного общения с подчиненными, а на улице его поджидали еще две повозки с солдатами, и от этого вовсе что-то прыгало в груди, и немец терпеливо, с разрешенным себе любопытством наблюдал, как дремучий русский Вакула борется с его Нордом - это тоже забавляло немца… Вот, вот, этот взгляд, полный блудливого любопытства, опрокинул Марийкину память в прошлое - так же и тот немец смотрел на живот дяди Вани, на его "Потемкина"!

- Помочь, Артем Федорыч? - начал нервничать Кабук, боясь, что у немца лопнет наконец терпение. - Копаешься, как курица в дерьме.

Дядя Артем молчал, продолжая возню с лошадью, и в какой-то момент Марийка вдруг поняла, что это именно возня, игра, имитация, она же знала, как он может делать свое дело! Что-то за всем этим крылось - за утренним визитом незнакомого человека, за подозрительно навостренным поведением Конона, за этим творящимся на ее глазах, скрытым под видом бессилия саботажем дяди Артема - он просто-напросто дурачил немцев! Теперь Марийке казалось, что и Кабук, снующий возле кузни с растерянным злым лицом, чувствует подвох: Соколюк волынит, чтобы подольше задержать немцев у себя во дворе. А Марийка глядела на обреченно согнутого, хмурого дядю Артема, на его большие руки, брезгливо держащие копыто чужеземной лошади, и в ней метались жалость и тревога - опасно играл дядя Артем.

Что-то там у него сверкнуло, дядя Артем ойкнул.

- Вот! - совал он в лицо Кабука свою пятерню с разъято загнутыми пальцами: темная струйка крови переливалась с одного на другой. - Мать твою, с твоим конем… Марийка, неси желчь!

- Что же ты делаешь, сволочь этакая! - застонал Кабук. - Смеркается же!

Марийка вбежала в комору, схватила с полочки бутылку, покрутила торчащую из нее, смолянно засохшую палочку - она подалась. Выскочила во двор. Большая янтарная капля обволокла одеревенело согнутый кровящий палец, дядя Артем тяжело, прерывисто дышал, и в этом дыхании Марийке почудился сдерживаемый злорадно-торжествующий смех… Тут она близко увидела осыпанное пудрой лицо главного немца, из-за его плеча тянулись остальные - внимание их привлекла эта диковина, эта бутылочка с целительной жидкостью.

- Вас ист дас? - проговорил немец, ни к кому не обращаясь, но Франько тут же подскочил, заискивающе замигал белесыми глазками, затараторил по-немецки; вид его выражал крайнюю польщенность возможностью показать себя, стоять вот так, рядом с важным лицом, а не позади Кабука.

В несколько ловких движений, сразу и намертво сломивших ярый нрав коня, дядя Артем кончил дело. Вбил последний гвоздок, положил молоток на жернов, сказал Кабуку:

- А ты говорил - зверь. Он телок телком.

Кабук стоял перед ним красный, вспотевший, губы кривились в обидной обескураженной усмешке. И с этой усмешкой он стал заводить лошадь в возок. Немцы, гомоня, перекликаясь с теми, что стояли на улице, рассаживались… О Франько забыли. И тогда он, дернув головой, будто вспомнив что-то, подскочил к Марийке, выхватил из ее руки бутылочку с желчью и уже протягивал недоуменно глядевшему на него главному немцу.

- О! О! Гут! - наконец понял его немец, сухо, покровительственно рассмеявшись, и, держа за горлышко двумя холеными пальцами, передал бутылочку кому-то сзади.

Немцы тронулись. Кабук, гневно глянув на машущего им шапкой Франька, крутнулся, нервно перебирая вожжами, возле своей повозки.

- Ну! - опоясал кнутом застоявшуюся лошадь.

Франько пустился за ним, что-то крича, уши нахлобученной на голову шапчонки болтались.

Тетя Дуня, стоя в двери, трясла кулаком вслед немцам:

- Щоб вы поганую рану на своий морди помазалы тею желчью!

Дядя Артем устало обнял ее, повел в хату.

- Може, так и буде…

- Ой, Артем, пиду до Мелашки, у ней младшенький зовсим поганый. Хотя б не преставывся хлопчик.

Тетя Дуня уже забыла о злополучной бутылке, ее милосердную душу обуревали иные тревоги.

Издалека, из заволочной тьмы, наплывающей с реки на огороды, слабо донеслась частая винтовочная пальба, тут же взахлеб забубнили автоматы… "Вот оно!" - облегченно плеснулось в Марийке, этот всплеск мгновенно размыл напряжение, с которым она прожила весь долгий день. Все время ее томило ожидание чего-то, чем должно было взорваться грозовое нагнетание дня, - и грянул гром. Ничего больше не было слышно, только дальнее, ослабленное расстоянием, выныривающее из влажной темени бульканье, торопливые, сдвоенные, строенные выстрелы, по Марийке, застывшей возле Артема Соколюка, чудились отрывистые крики, лошачье ржание, треск ломающихся дышл…

Артем грузно, устало, как после тяжелой работы, стоял в дверях, обратив спокойно-проясненное лицо в наплывающий на хату морок. Марийка прижалась к нему, большому, горячему, и он охватил ее плечико огромной ладонью, и так они стояли, понимая друг друга, вглядываясь в непроницаемую мглу, где жила, пульсировала малая частичка большой войны. Они пытались прочесть невнятную скоропись перестрелки, молча переживая исход…

Марийка не сознавала этого, но там, во тьме, жило, трепетало крылышками первое реальное возмездие за все, что жестоко навалилось на нее, она как бы высвобождалась из-под каменной тяжести, и ликующая радость билась в ней. Ей казалось, все погруженное в темень село, вся простершаяся до самой Москвы земля слышит этот пульсирующий клочок войны. И чувство не обманывало ее. Село, высоко стоящее над рекой, над лугом, загасило каганцы, вышло во дворы, прильнуло к окошкам, не понимая и догадываясь, боясь и торжествуя, крестясь и сжимая кулаки… Люди давно подспудно ждали того, что вершилось в окутанной теменью луговине, - кто желая, а кто и пугаясь, - и, когда смолкнет последний дальний выстрел, долго не заснут Сыровцы, с разламывающей голову тревогой, надеждой, мольбой о сыновьях, блуждающих где-то в этой огромной ночи, в сотрясающей землю буре…

Могла ли уснуть Марийка!

По смолкнувшей в глухой темени улице диким летом протопали копыта, прозвенели колеса, по неразборчивым, как гудение шмелей, голосам, по злому, гонящему лошадь выкрику она поняла - Кабук с полицаями… Туда, в далеко, немо молчащую лощину…

И уже спустя долгое время - робкий стук в окошко…

Давясь и завывая, рвалась на гремящей цепи Кононова собака.

- Тетя!

Хату никогда не запирали на ночь, а сегодня, когда замолкли выстрелы, Артем еще долго стоял на пороге, потом задвинул засов… Но почему рвется собака?

Марийка спрыгнула с печи, Артем уже стоял в темноте посреди кухни, не подходя к окошку.

- Тетя? - прошептала Марийка. Состояние настороженности, владевшее дядей Артемом, передалось и ей, она успела подумать: неужели еще не все?

- Это не тетя. Стой тут, не выходи. - Артем подошел к двери, приказал, прежде чем прошуршал засов: - В комнату, быстро!

Она подождала длинную, длинную минуту - ни звука, ни движения, только, царапая тын, беснуется собака. Дальше не смогла, вышла из хаты.

"Да, еще не все", - поняла сразу: Артем склонился над кем-то, неудобно свалившимся на призьбу возле окошка. Сначала она подумала: пьяный гуляка забрел во двор. Но эта мысль тут же погасла - в такую-то ночь?

- Помоги мне, - глухо сказал Артем, и оборотясь к Кононовой хате: - Чтоб ты задавилась, сволочь…

Они втащили пришельца в сени, потом в комору - он бредил, изо рта вываливалось тяжелое бормотание.

Собаку кто-то унимал, она перхала передавленным горлом.

- Артем! - испуганный голос Конона из-за тына. - Артем!

- От сволочюга…

Артем водил коптящим огоньком по обмякло вздрагивающему на скрыне телу. Марийка узнала этого человека - тот, с которым дядя Артем "не сладился" утром, - и открытие не поразило ее. Она только представила, содрогнувшись, чего ему стоило дойти сюда из тьмы - через луг, через речку, через огороды, чтоб постучать в окошко и после этого свалиться на призьбу.

Тусклый пляшущий свет. Истертое до ниток кирзовое голенище с наростом замешенной на чем-то грязи… На стене, в железном кольце, торчала швайка - дядя Артем колол ею кабанов, своих и когда просили соседа. Сейчас швайка пригодилась, лезвие, прохрустывая нити, осторожно разъяло голенище, из него плеснуло темное, пахнущее остро и тошнотно. Разрезали и прилипающую к ноге штанину - Марийку закачало от того, что она увидела.

Но теперь-то она знала, что делать. Мгновенно вспыхнула перед ней пришкольная травяная лужайка, белые рубашки, красные галстуки, обожженные первым солнцем ребячьи лица и - мама с папиными карманными часами в руках… Да, да, теперь она видела то, во что когда-то просто играла и чему посылала проклятия бедная тетя Сабина.

Она обегала глазами комору… Вот! Тетя Дуня вывесила на жердине извлеченные из скрыни одежды - просушить после зимы, Марийка сдернула ситцевый платок, пошарила в ящике для пряжева - попалось веретено. Наложила платок жгутом, подвела под него веретено и туго закрутила, безотчетно, ревниво отстраняя пытавшегося помочь ей Артема - он не верил своим глазам: да Марийка ли это? Да, да, это она, нет только мамы с часами - засечь время… Возникавшие на голени темные жидкие волдыри опали, затихли, на пол падали редкие капли… Все!

- Марийка! - Артем облизывал сухие губы, преданно, как на старшую, глядел на нее. - Как же ты сумела? От молодчина…

- Я побегу к Ступаку. - И - по инструкции: - Так нельзя оставлять больше двух часов. Может наступить омертвение ткани, даже паралич.

- Беги, беги.

Раненый застонал, неуклюже переворачиваясь, губы его, тоже сухие, как у Артема, разомкнулись, слабо задвигались, и вдруг Марийка встретилась с его глазами - в них была осмысленная жизнь.

- Под Лысой горой… в глиннике… наш… комиссар… пораненный… Зелинский Яков… Его нужно туда, к нам…

Глинник…

Перед праздником или накануне воскресенья вся сельская ребятня там, на глиннике, на Лысой горе… Какое же воскресенье, какой праздник на подворье, коли хата не побелена, призьба не вымазана, не подведена ровным, как бровь на белом личике дивчины, шнурочком… А доливку помастить! Опять же нужна глина, веселая червонная глина. Кому бежать на Лысую гору? А у кого ноги как ветер.

- Галька, за глыною!

- Грицько, за глыною!

- …щоб як мак!

- …щоб як солнце!

- …щоб як кривь!

Побежали. Ждать-пождать - нет ни Грицька, ни Гальки, ни глины. На Лысой горе свой праздник! Стружится глина под заступами: девчата печурок да лежанок понаделают, хлопцы нор нароют - пугают оттуда девчат, выглядывая зверьми, - вой, визг, смех… Пока-то вернутся в село! А вечерами зияет темными норами Лысая гора, людей стращая, - ведь и без того живет молва о давнем: едут купцы в Калиновку, на ярмарку, торговать сукном, пристанут кони в гору - тут и ждет молодецкая засада: князья в платье, бояре в платье, будет платье и на нашей братье.

Знай про ту молву немцы, - может, остереглись бы ехать на званый ужин в Калиновку через Лысую гору…

Как услышала Марийка дорогое, родное имя - от ног до макушки натянулась тонкая больная струна. Стучало в виски: Яков Иванович там, в глиннике, в страшной ночной тьме, один… И оказывается, всю долгую зиму он был рядом, в лесу, в партизанах, и от этой мысли ей стало еще жальче дядю Яшу. Но жалость не убила в ней волю, смятенный разум метался, искал единственную возможность спасти дядю Яшу, и она понимала, что теперь нельзя терять ни минуты.

Она перерезала улицу, побежала вдоль канавы, под панским садом - там собак нет, можно пройти "без огласки", а в случае чего - в канаве притаиться. За садом, на отшибе, - затерянная в темноте завалюха Ступаковой бабки, только вблизи увидела: в окошке ходит мутный желтый свет, пересекаемый быстрой тенью. Все село во тьме, а тут свет и движение… Перескочила тын, прильнула рядом с раскрытым окошком, заглянуть мочи нет. Говорил Кабук ("Вернулся!"), задышливо комкая фразы:

- Подлетаем к Лысой горе. Там все и было. Кончилось все. Один этот крутится, как лунатик, на дороге. Сколько - не считал, лежат дровами. Дровами лежат. Этих, партизан, паразитов, след простыл, возок, коней угнали. - Застонал, как ужаленный: - Немцы ж не слезут с села! За село боюсь! Сами в петлю просимся!

- Хоп… И не шуметь. - Голос в самое ухо, тупой, как обух, тяжелая рука, сдавившая запястье, гнилая сивушная вонь. Вгляделась - похолодела: полицай Трохим. - Э, э, Тулешева гостюшка… Пидем у хату, побалакаем…

- Что еще там?! - услышал Кабук. - Кто там? Ты, Трохим?

- Иди, иди, стерва, - сдавленно шипел Трохим.

Вошла, споткнувшись о порог, вся в свету, как совенок выпал из гнезда… Прошитые страхом глаза Савелия Захаровича - за нее, Марийку, за то, что погнало в темень и риск… Ошеломленно онемевшие зрачки Кабука… На ослоне - навзничь, измято, изломанно - немец: френч расстегнут, слепит разорванный тельник, запятнанный, как промокашка; плоская пилотка отвалилась от спутанных влажных волос. Прошло в Марийке, словно отдельно от нее: кровь-то пахнет одинаково.

- Что тебе? Что? - навис Кабук искаженным, испитым лицом, вздрагивающими вислыми усами. - Что?! Что?!

- Бачу, а вона скризь тын, стерва… - топчется сзади Трохим, дыша сивухой.

И снова - большие, обреченно ждущие глаза Савелия Захаровича… Лекаря Савелия Захаровича… Лекаря…

- Да! У тетки Мелашки Петрусь помирает! - заголосила Марийка неожиданно и так же отстраненно от себя, но уже веря в спасительно пришедшую связность и от этого заливаясь слезами. - Тетя Дуня сказала, до утра преставится! Уже и причастили! Тетка Мелашка косы на себе рвет! Савелий Захарович!

- Тьфу, м-мать в-вашу… Франько!

- Тут я! - вынырнул откуда-то столбик в шапке, стал перед Кабуком.

- Что там, у этой…

- Мабудь, зараза какая! Младшенький тово, на ладан дышит.

- За-р-ра-за?! - в другом, понятном Марийке смысле проговорил Кабук.

- Наше дело сторона, - юркнул куда-то Франько.

- Треснуть из винтаря, щоб и духу не було, - пыхало сзади сивухой.

…Ласкающие сквозь влажный наплыв глаза Савелия Захаровича.

- Ну, с заразой мы еще разберемся, - тихо пообещал Кабук. - Разбер-ремся. Скажи Денису с Мелашкой: раз-бер-ремся!

Немец заворочался, замотал головой, водя по потолку мутными белками.

Трохим выставлял Марийку из двери.

- Треснуть, щоб черепок брызнул, мотаешься по ночам, стерва…

На улице просто и естественно пришло то, чего она искала мятущимся рассудком: "К Миколе. За лошадью".

…Раненого увозили Микола с Денисом: у Дениса нашлась старая повозка, у Миколы были немецкие лошади в ночном. Поехали огородами, под селом, по мягкой, глушащей звуки луговине, - держали на Лысую гору, чтобы взять и комиссара Зелинского. Торопились: далеко на шоссе сновали фары, ища что-то, прыскали, дрожа и зависая, ракеты.

Марийка спала и не спала. Тетя Дуня всю ночь охала, а когда хата наполнилась холодным рассветным сумраком, возникли голоса - Артема и Дениса. И только тогда Марийку как накрыло что-то, и она увидела сон: солнце поднимается над глинником, оставляя над землей зыбкое золотое сеево, и к нему на длинных колеблющихся стеблях тянутся маки, красные, как кровь.

А пришло время торф копать…

Раньше-то это был праздник в Сыровцах, как сенокос, как сбор налившейся черным соком вишни или копка картофеля - посуху, в тихую осеннюю прохладу… Так и торф - хоть и малая, а тоже страда: хорошо, когда полны закрома, и хорошо, когда топка на всю долгую зиму. Разве ж то не праздник!

Назад Дальше