Два долгих дня - Николай Москвин 2 стр.


Пока ходил по студеному залу, раздумывал, постукивал по окаменевшему отоплению, продрог больше, чем на улице. И вдруг толкнул какую-то дверцу - и сразу теплым-тепло.

- Вот благодать-то!..- невольно воскликнул он.

Это была библиотека - полки с книгами, и две женщины около чугунной, пышущей жаром печки.

- Закрывайте! Закрывайте! Откуда вы пришли?

И библиотекарши - одна пожилая, другая молоденькая - замахали на него руками, будто он открыл дверь на улицу. Они объяснили, что эта дверь закрыта, что в библиотеку надо входить по другой лестнице. Оглядели вошедшего - человека молодого, но дородного, в белых с отворотами дорогих бурках, которые любили носить хозяйственники,- и у них появилось на лицах озабоченно-просительное выражение: может быть, это новый комендант, администратор, директор, у которого можно что-нибудь попросить для библиотеки, зимующей, как на полюсе, среди необитаемых просторов третьего этажа.

Но нет, оказалось, к Дому вошедший не имеет отношения и - наоборот - сам хочет что-то попросить.

Федор Трофимович рассказал о бедственном положении завода: бог с ними, с хоровыми, шахматными и прочими кружками, с балалайками и плясками,- на время войны можно с этим подождать, но вот рабочим негде собраться, чтобы о труде, о производстве потолковать. И он сам тоже хорош: завклубом без клуба...

И то ли откровенность Федора Трофимовича, то ли добрая женская жалость, но библиотекарши приняли к сердцу его положение, стали обсуждать, советовать. Особенно молоденькая, тоненькая - пожилая звала ее Надей.

- А что, если вам печки, как у нас, по залу расставить?- говорила она.- Может, и четырех хватит?

- Ну что вы!

Федор Трофимович вспомнил, какой белоколонный был зал в их подмосковном клубе, и вдруг эти простецкие, барачные печки!

- Ну тогда электрические плитки. Много-много...

Тут уж и старая библиотекарша рассмеялась: этими-то крошками да прогреть такой залище! И Надя, и Федор Трофимович тоже улыбнулись. В общем оживлении она посмотрела на него как-то особо - не то кокетливо, не то пристально. Секунда какая-нибудь, а Федор вдруг почувствовал себя легко, хорошо.

За шкафами послышались голоса - пришли посетители, и Надя пошла к ним.

...Через день он опять пришел в холодный зал. Расхаживал в своих белых бурках из конца в конец, мерял зал шагами. А что, действительно, по углам поставить четыре печки, как она говорила! Дымоходные трубы на заводе в пять минут сколотят, а вот куда их вывести наружу, чтоб поменьше этого украшения в зале было... И он расхаживал, мерял. Он расхаживал, мерял и все ждал, что шаги его будут услышаны, откроется дверь в теплым-тепло, и тут же возглас: "Ах, это вы!" И тот же взгляд, улыбка...

Но дверь не открывалась, и Федор, потоптавшись, сделав на лице озабоченно-деловое выражение, сам открыл ее. Извинившись, что опять пришел не с того хода, он сказал:

- А я, знаете, все же решил хлопотать об этом зале. Может, и в самом деле, если печки поставить...

Пришел он очень удачно: у Нади кончилась работа, она уже была в синей шубке и в черной маленькой меховой шапочке - будто девочка-школьница. Вышли из Дома вместе.

По дороге разговорились. Нет, оказалось, совсем не школьница (и не Надя, а Надежда Львовна), сама преподает историю, но война раскидала учеников, и вот - в библиотеке. Отец на фронте, приехала в К. с матерью и хоть одиноко без папы, хоть живут, как эвакуированные, за занавеской, все же не унывают, по вечерам собираются московские и местные знакомые и - стыдно сказать - заводят патефон, играют в шарады...

Он тоже о себе рассказал. Несмотря на свои двадцать девять лет, чем он только не занимался! Был и электромонтером, и завгаражом, и работал по мясохолодильному делу, был и по хозяйственной части в одном театре.

- Теперь вот завклубом на большом заводе. Но все это не то! - добавил он.- Есть у меня одна думка, которая тянет...

Она деликатно не спросила, что это за думка, но выжидающе взглянула на него ясными, девичьими глазами. И когда он не ответил, она спросила про родных. Отца Федор смутно помнил - давно умер, а мать отправил в Ташкент к родственникам. И он заговорил о матери.

В своих франтоватых бурках он вышагивал рядом с ней по заснеженному, неубираемому тротуару, слушал, говорил сам, а думал о том, что вот сейчас, внезапно, будет ее дом, она уйдет, исчезнет, и он останется один на тротуаре...

Так и случилось. Надя протянула руку, поблагодарила и ушла в какое-то темное парадное.

2

Как все хорошо, по-человечески начиналось! Видимо, даже у разных натур зарождение любви одинаково, как при жажде вода для всех вода.

...Да, скрылась за темной дверью, но была исконная, освященная веками тропка: надо искать встреч.

Выручили те же печки - ее печки...

Сперва он думал принести в зал какое-нибудь железо и начать стучать, громыхать - уж на шум-то эти затворницы откроют свою неоткрываемую дверь! Потом понял - просто одурел: зал еще не передан, а он уже тут грохает. Да потом какой разговор при старой библиотекарше! Нет, надо перехватить Надю на улице.

Узнав, когда она кончает в библиотеке работу, он выбрал против Дома печати - это оказалось окно аптеки - удобное место наблюдения. И как только она вышла из Дома, он к ней навстречу.

- А я, знаете, к вам шел... то есть в библиотеку. Хочу взглянуть, где дымоход от котельной проходит. Ведь тогда трубы от печек можно прямо в дымоход... Вы, Надежда Львовна, не знаете, случаем, котельная не в вашей секции?

Ну, конечно, она не знала, где котельная. Вздохнув сожалительно - не очень уж сожалительно, он пошел рядом, объяснив, что потом вернется в Дом...

С этого дня они стали встречаться.

...Они стали встречаться, но Надя не придала этому никакого значения. Она была недурна собой, неглупа, играла на рояле, много читала, и около нее со школьных лет группировались и подруги и товарищи.

И сейчас, несмотря на эвакуацию, на жизнь в чужом городе, у Нади по вечерам собирались люди. Тут была и бывшая однокурсница по педагогическому институту, которая тоже очутилась в К., и новая знакомая по Дому печати, и молоденькая соседка по квартире. Были, конечно, и молодые люди - знакомые по работе или по долгой и хлопотной дороге из Москвы до К.

Собирались, говорили о войне, о прочитанных книгах, об увиденных спектаклях и фильмах, иногда заводили патефон или играли в шарады. Образовался тот обычно-интеллигентный уровень разговоров, споров, игр, отношений, когда люди стараются обнаружить ум, знания, тонкость понимания. Тут, понятно, не было никаких глубин и взлетов мысли, но установились те легкие, приятные отношения, когда люди понимают друг друга с полуслова.

И вот в эту компанию вступил Федор.

Когда говорили о "Петре Первом" Толстого, о Пристли, пьеса которого "Опасный поворот" появилась в канун войны, он, сидя на краю дивана, уже у занавески, помалкивал. То же самое было во время споров: какая жизнь будет после войны, какая разница между культурным и образованным человеком, вернется ли архитектура Корбюзье, есть ли объективное познание мира и так далее.

Федор слушал спорщиков молча, то внимательно - морща лоб, то поводя черной бровью - недоверчиво, то явно скучая - тогда брал в руки со стола какую-нибудь штуку и начинал ее развинчивать и свинчивать. Он делал вид, что все это ему уже известно, что где-то это уже отспорено, что истина уже установлена. Или же его взгляд говорил: "Да, это мне неизвестно, но я такой чепухи и знать не хочу! Для жизни это не имеет значения!"

Среди присутствующих он выделял двоих, явно ухаживающих за Надей: худого, длинного Чернышева, который говорил, что он заводской техник-конструктор, но больше всего распространялся о философии, о живописи, о каком-то импрессионизме; и Юру Кирюшина - белесенького, жидкого, в большом количестве (даже нагоняя сон) читавшего наизусть стихи. Служил он у одного важного лица референтом. Что это значит, Федор не знал, но видел, что должностью своей Кирюшин задается.

Неизвестно, как бы пошли отношения между устроителем печек в холодном зале и хранительницей книг в Доме печати, если бы не эти личности, вставшие на пути. Нельзя сказать, что Федор Трофимович любил препятствия, но он был самолюбив, завистлив, и если он видел, что кто-то чего-то добивается, то, во-первых, начинал верить - это желаемое действительно ценно и стоит того, чтобы его добивались; а во-вторых, у него тотчас появлялась охота растолкать всех локтями и прийти первым.

Так он решил действовать и тут. Но как?

Он видел, что Надя внимала и этому самому импрессионизму, и стихам, которые нагоняли сон, и это ему было не по плечу. Он не только никакого Корбюзье не знал, но однажды в разговоре так легко и просто сболтнул "процент" и "магазин", что этот белесенький, хлюпенький Кирюшин взглянул на него с обидным любопытством.

Тогда он стал действовать по способу пылких влюбленных: раньше приходил, позже всех уходил, говорил о чувстве, которое... В эти часы он был один, и Надя невольно слушала только его. Однако слушала она плохо.

3

Да, слушала она его плохо. И, по правде сказать, не понимала, почему Федор Трофимович проявляет такое рвение. Правда, он ее несколько раз проводил до дому, она пригласила его заходить - вот и все. И в Москве так было заведено: ходят в дом разные люди, говорят, спорят, отправляются ватагой в кино или на каток. Может быть, кто-то нравится или кто-то ухаживает, но все это как-то не по-серьезному - больше просто товарищеские отношения...

Но Елена Николаевна, мать Нади, которая тихой мышкой, неслышно присутствовала при их сборищах, сказала как-то:

- Этот вот крупный, в бурках... ну, Федор... я чувствую, имеет какие-то виды.

...И был день, который Надя потом не раз вспоминала. Компанией шли из кино. Федор Трофимович говорил громко, махал руками - у него была новость: зал в Доме печати, несмотря на хлопоты, ему не дали (сами печатники решили вдохнуть в него жизнь), но вдруг на набережной он отыскал какой-то барак, который до войны не успели сломать. Тут уж никто не будет препятствовать - стучи, наколачивай.

По тому, что Федор был оживлен, все взоры были обращены на него. И ее - тоже.

И тут Надя вспомнила мамино "имеет виды". Она мысленно представила, что вдруг не кто другой, а именно вот этот человек будет ее мужем... Это было так дико, нелепо, да нет - ужасно, что ее даже передернуло. Будто до чего-то дотронулась.

- Ты что? - спросила идущая рядом подруга.- Озябла?

- Да, как-то... - И Надя поежилась не то от этого, не то от холода.

Казалось бы: почему же? Он был человек как человек- статен, румян, даже красив. Но хотя между встречей в библиотеке ("Закрывайте дверь! Закрывайте! Откуда вы пришли?") и маминым "имеет виды" прошло немного времени, Надя почувствовала главное: чужой. Бог с ними, с Корбюзье и стихами, но и все остальное, что ей было родным, близким и понятным с полуслова, ему надо было растолковывать. И она как-то - с неловкостью, даже с обидой за Федора Трофимовича - сравнила это с роялем, где вместо струн были бы натянуты пеньковые веревки, которые здорово надо дергать, чтобы они издали звук.

* * *

У натур деятельных, как у Федора, всякая неудача, задержка вызывают еще большее стремление достигнуть пели. Сама же цель - как обычно бывает в этих случаях - становится еще более желанной.

Но тут Федор не знал, что делать. Он видел, что его ранние приходы и поздние уходы, его объяснения ничего не приносят. Надя была с ним любезна, но явно скучала.

Но как-то все случилось само собой.

...Однажды Надя подошла к большому дивану, где обычно располагались все пришедшие, и сказала:

- Пойдемте к столу... Будет чай! Можете себе представить!

Да, это было удивительно. В город К. перед войной завезли огромное количество натурального кофе, и его пили и так и сяк, а чай не продавали даже по карточкам. Кроме того, на столе было великолепное угощение: ломтики черного хлеба, поджаренного на хлопковом масле.

Однако, когда все сели за стол, электрическая плитка, на которой вскипал чайник, вспыхнув и озарив голубое дно чайника, потухла.

Тихая мышка - Елена Николаевна - вынула из седых волос шпильку и где-то, в известном ей месте, попридержала потемневшую спираль. Из-под шпильки вылетела зеленая искра, и спираль закраснелась, засветилась. Однако тут же и опять потухла. Как дальше старушка ни орудовала шпилькой, плитка не зажигалась. Кто-то из гостей предложил встряхнуть плитку.

- А мне говорили, что надо карандашом,- сказал Кирюшин.- Графит... не проводит ток. Позвольте, я...

Он бойко всунул острие карандаша в спираль, она заалела - все обрадовались,- но когда он хотел вынуть карандаш, спираль зажала графит, и Кирюшин выхватил ее из плитки. Извиваясь, как живая, спираль по-змеиному вертела из стороны в сторону острый конец - кого бы укусить. Все подались назад. Кирюшин отскочил, перевернув стул.

- Минуточку! Минуточку!

Федор не спеша подошел к розетке, вынул штепсель и подхватил тряпкой безопасную теперь спираль.

Дав ей остынуть, он соединил спираль с контактом и быстро разложил ее в круговые прорези плитки. Воткнул штепсель, и плитка загорелась ровным, спокойным светом.

Чайник докипел, и все сели за стол.

Как-то Надя закрывала, досадливо пристукивала форточку, а та - подлая - все отходила. Решила, что она набухла, и оставила ее в покое. Подошел Федор, провел пальцем - только пальцем - по форточному просвету, сбросил тонкие льдышки, и форточка закрылась. В другой раз спросил у Елены Николаевны, нет ли у нее талонов на водку, - у них на заводе такую знатную дают. И верно: принес зеленый армянский "Тархун", который на базаре особенно ценился. А то однажды по-простому взял да дров наколол. Пришел засветло и отмахал поленьев тридцать...

Потом то, потом это, - в доме все время требовались умелые руки. И пошло: "Федор Трофимович, вы не могли бы..." Или: "Федор Трофимович, вы не сделали бы..." И он мог, и он делал.

Уехал как-то на неделю в район - тес для клуба принимать,- так в доме все разладилось: вместо сливочного масла получили по карточкам какой-то неаппетитный комбижир; у знаменитого дивана, где все собирались, треснула и стала отходить спинка, и туда теперь заваливалась всякая мелочь; покрепчали морозы, из-под пола стало дуть; смешно сказать - у Нади в самых лучших туфлях вылез на пятке гвоздь, и никак и ничем его, противного, нельзя было забить...

А приехал Федор через неделю, словно спаситель явился! И масло, и диван, и пол, и все другое... Ну и, конечно, несносный гвоздь - одним махом.

Эффектнее всего с диваном получилось. В один из вечеров философы, как обычно, сидели на диване (только неслышная Елена Николаевна мимоходным шепотом: "На спинку не очень, не очень! Трещит!") и рассуждали о своих "быть или не быть". И вдруг дверь открывается и - Федор Трофимович, неделю отсутствовавший... После всяких расспросов и опросов - сюда же, на диван, к занавеске. И опять в безвестность, в молчание - слушать, что умные люди говорят. А они действительно о мудреном заговорили. Худой угрюмый Чернышев доказывал, что, несмотря на то, что "Поэтике" Аристотеля двадцать два века, она жива до сих пор; Кирюшин же, размахивая бледными руками, говорил, что она уже "не звучит"...

Кирюшин был немощей и легок телом, но в споре преображался: вскидывал подбородок и жесты - решительные, смелые. И вот тут тоже: вскочил, оперся картинно на спинку дивана и только собрался пуститься во мрак двадцати двух веков, как раздался треск.

- О, господи! - воскликнула тихая Елена Николаевна и, борясь с вежливостью хозяйки, все же добавила: - Я же предупреждала!..

Тотчас все встали с дивана, и как-то само собой дальнейшее перешло к Федору Трофимовичу. Ему помогли отодвинуть диван, дали в руки молоток, гвозди. Федор присел на корточки.

- Тут уж кто-то вбивал! - сказал он, рассматривая низ спинки.

Ему объяснили, что в его отсутствие это пытались сделать и Кирюшин и Чернышев.

- Чудно! - Федор покачал головой.- Гвозди-то мимо прошли. И не здесь надо было...

И принялся за дело. Он командовал: держать, отпустить, подать, принять... Все помогали ему, слушались - Аристотель отправился обратно в глубь веков, а вот сейчас главным, нужным был человек с молотком в руках...

4

В жизни Нади был день, когда она не могла даже представить себя женой Федора Трофимовича. И был другой день, когда этот первый день как-то забылся, отошел...

Самые неожиданные поступки могут иметь объяснения.

Надя, несмотря на свои двадцать лет, никого еще не любила, хотя некоторые ей и нравились. Она принадлежала к тому довольно распространенному типу женщин, которых покоряет любовь к ним. Этому способствует многое: сознание, что ты кому-то нужна, неуверенность в том, что встретишь его, желание иметь семью, боязнь одиночества и, особенно, потребность любви. Вот поэтому ощущение "он меня любит" создает иллюзию чего-то настоящего, которым надо дорожить.

Так было и тут.

Пока Федор был в числе приятелей, по-мальчишески ухаживающих, Надя принимала это; когда же она мысленно представила, что он вдруг будет мужем, - ее ужаснуло, ибо она поняла, что он чужой ей. Казалось бы, все ясно - ничего не состоится.

Но Федор проявил упорство в своем стремлении, он продолжал твердить о своем чувстве и наконец сделал предложение. И тут вошло в действие упомянутое "он меня любит", и чужеродность Федора стала куда менее ощутимой - рояль с натянутыми веревками ей уже более не вспоминался. Она многое прощала, многое старалась не замечать, а то и просто не видела...

Но было и еще. Может быть, самое главное. Все подвиги Федора по бытоустройству - все эти простецкие плитки, форточки, диваны, "Тархуны", гвозди, дрова и так далее,- совершенные им в трудное время, в чужом городе, по-житейски, по-простому, говорили о том, что жизнь с Федором будет удобной, легкой - жизнью под крылом.

Возможно, это соображение не пришло бы к Наде, если бы было мирное время, если бы она жила дома, если бы дома был отец... Оно пришло еще и потому, что рядом - как бы для сравнения - находились два человека, тоже могущие стать спутниками жизни. Но какими? Ничего, кроме умных разговоров на диване. Это в теперешнее-то время!..

И будущая жизнь с Федором показалась Наде такой настоящей, основательной, именно той, которую женщина должна выбрать. Нет, у нее будет своя профессия, свой труд, но в случае непогоды еще и крыло - поддержка, помощь...

И брак совершился.

Назад Дальше