13
На другое утро Саше передали записку от мужа.
"Саша! Во встрече с тобой я держал себя плохо. Прости. Я все обдумал за эту ночь. С тобой там что-то случилось, но когда у тебя это кончится или станет вдруг нехорошо тебе, то возвращайся домой поскорее. Я буду любить тебя по-прежнему, и все у нас будет хорошо. Вот увидишь. Твой Евгений".
Записку Саше передали на другое утро, а вечер накануне прошел у нее со Сторожевым. Саше в тот вечер повезло прямо-таки удивительно - и на дежурного врача и на погоду. Дежурил Виктор Васильевич из терапии, мужчина флегматичный, не придира. С вечера, еще до захода солнца, он зашел, сказал Саше, что в случае чего ему надо позвонить в ассистентскую, ушел к себе наверх, да так больше и не появился.
А погода стояла ровная, при чистом небе и без ветра, и даже тяжелые больные почти не беспокоили.
Саша и Сторожев устроились в анатомичке, длинном неуютном помещении. Чтоб просьбы и стоны больных были слышнее, сидели они при открытой двери. Сторожев учил Сашу играть в шахматы. Раньше она посматривала на шахматные фигуры как на что-то недоступное для своего ума, а больных, умеющих играть в эту игру, считала людьми серьезными, образованными и загадочными. Но вдруг сейчас сама она с какою-то непостижимой легкостью, с какою-то радостной уверенностью усваивала и коварные выпады коней, и косые, далекие удары слонов; ее восхищал своими поистине безграничными возможностями неуязвимый ферзь, зато пешки смешили до слез.
- Только прямо перед собой и никуда больше? - изумленно говорила она о пешках. - Да это же слепые кутята!
- Но слепой кутенок вырастает ведь в зубастую овчарку, - и Сторожев показывал, как пешка может стать ферзем. - А король, по-твоему, кто же?
- Самый отчаянный трус! У него только вид да звание. Вид его так и говорит: "Я руковожу государством, я командую полками". А сам наставил вокруг себя тьму охраны, отгородился от мира стеной и не видит, что там вокруг творится. Потому-то в конце концов он и попадает в ловушку, что теряет связи с массами.
- Зато королеве при таком горе-хозяине вольготно, ой как вольготно! - Сторожева веселили неожиданные Сашины сравнения, вот он и подпускал все новых и новых шпилек. - Ты б согласилась быть королевой?
- При таком-то увальне и трусе? Ни за что!
- А при каком хотелось бы тебе?
- При каком? Надо подумать…
Давно, с самой первой минуты, как зашли они в анатомичку, заметила Саша, что здесь, при тусклом свете, зрачки у Сторожева странно расширились, разлились по всему радужному кругу, и глаза его выглядели мудрыми, спокойными и необыкновенно красивыми.
"Я люблю его. Люблю. Люблю", - шептала Саша где-то очень-очень в себе и так потаенно, что не знала, правда ли она шепчет или только это ей кажется.
- При каком же? - напомнил Сторожев негромко, и глаза его мерцали в тонкой усмешке.
- При каком?.. Я хотела б, чтоб мой король… Сергей Сергеевич, вы меня любите?
Он засмеялся.
- Но я ведь не король и, кажется, никогда им не стану. Кто-то стонет, слышишь?
- Слышу. В больнице всегда кто-нибудь постанывает, на то и больница… Вы любите меня?
- Любовь… Странное понятие, не правда ли? В далекие рыцарские времена говаривали приблизительно так: "Дорогая, я люблю вас, так люблю, что готов на все. Хотите, я отдам вам свое сердце?" Нынче кто-нибудь отдает свое сердце, ты не встречала ли таких чудаков? - и засмеялся.
- А разве в те, рыцарские, времена свое сердце отдавали? - Саша улыбнулась тоже.
И уж так случалось всегда: незаметно для себя в словах и мыслях своих Саша уходила за Сторожевым настолько, что начисто теряла мысль свою.
- Все это высокие слова, но увы - пустые.
- Пустые, верно. И все же… и все же отчего так хочется слышать их постоянно, часто, каждый день, каждую минуту? Может, вам, мужчинам, как более сильным, это и не совсем понятно, а по мне… мне бы не надоело слышать этого никогда. Господи, и чего это он расстонался? Это, кажется, Белов, он после трепанации. Извините, я сбегаю посмотрю.
Больной просил пить. Саша смочила ему губы, подождала, когда он уснет, и вернулась к Сторожеву.
- Так о чем мы говорили?
- О королях, как ни странно…
- Да-да, мы говорили о них. Но и о другом еще говорили… Вы любите меня? Только правду…
Сказала и сразу же спохватилась, что сделала это поспешно, ни к чему и зря. Но ком с горы сорвался, он уже летел, катился вниз, и его уже было не остановить. В душе себя всячески осуждая, Саша тем не менее ждала ответа, - ждала мучительно, на пределе всех своих сил. Пусть будет ответ любой - лишь бы поскорее. В том, как Саша подалась вперед и как замерла в этом своем ожидании, Сторожев уловил глубинную горечь сомнения. И, уловив это, он понял, что шуткой тут не отделаться - это было бы кощунство, - и встал. Как бы ища поддержки откуда-то извне, он глянул через правое плечо в темные окна, в ночь, потом так же неторопливо в другую сторону - куда-то вдоль стены к верхнему углу и наконец, чуть склонив голову, взглянул на Сашу.
И от этого его замешательства все в ней перевернулось, похолодело.
"Это - все… Его это не коснулось. Да неужели ничуть?"
А Сторожев все тянул, все переминался и медлил. И смотрел на Сашу в смущении, и не знал, что сказать. Под этим его жалующимся взглядом Саша ощутила странное, незнакомое раньше чувство зыбкости. Вот бывает: откроешь шкаф со своими вещами, ты еще не видишь, что взято, что вынуто, - всё, кажется, на месте, и все-таки знаешь наверняка: что-то взято! Нечто подобное испытывала сейчас и Саша. Неожиданно ей представилось, что ее грудная клетка - тоже просторный поместительный ящик, где все давно и верно упорядочено, все разложено по полочкам, и вот из этого ее ящика что-то вынули… Спрашивая Сторожева, она не знала в точности, что он ей ответит, вернее, что он должен ей ответить, а еще точнее: какого хочет ответа она. И вот пока он молчал, пока подыскивал свои слова и смущался, она вдруг ощутила эту зыбкость, эту пустотку в себе самой, - внутри, в своем ящике…
Сторожев наконец шагнул к ней, обнял ее за плечи, и она уловила, что объятие его было без вслнения, без страсти - то было объятие родственное, отечески-ласковое, не больше. Он глянул ей в глаза очень строго, с шумом набрал в грудь воздуху и, видимо обдумывая каждое слово, начал было:
- Саша, я…
- Не надо! Пожалуйста, не надо! - взмолилась Саша.
- Нет, почему же?
- Не надо! Не надо! Не надо! Я спрашивала глупость, извините меня.
- Знать правду - какая же это глупость? Так вот я попытаюсь сказать эту правду. Но… я затрудняюсь сказать нынче что-нибудь внятное. Любовь… по-моему… Нет, Саша, сегодня я ничего не смогу объяснить даже самому себе. Не смогу, извини… Спокойной ночи. - И вышел.
Пока Сторожев говорил, Саша еще и еще раз чувствовала, почти слышала и видела, что из ее ящика что-то вынуто, и все его слова, эту путаную сбивчивую речь она слышала нечетко, будто бы сквозь сон.
Постой, постой, чего же я от него хочу, чего добиваюсь? - спрашивала себя Саша потом, когда осталась одна. - Ведь мне же и так хорошо. Ведь совсем не важно, как ко мне относится он. Главное - изменилось что-то во мне самой, и изменилось к лучшему. Зачем же спрашиваю его, любит он меня или нет? Я уже чуть ли не связываю его какими-то обязательствами и путами. Но ведь все это уже было, было! Тысячи раз повторялось у других, и на грубом языке это называется заманивать мужчин в сети. Сторожев слишком умен, чтобы не понять этого, и как только он поймет, он сразу же и не захочет со мною видеться. Выходит, что отталкиваю от себя его я сама. Но зачем же? - мне ведь и так хорошо. Любовь… и правда какое-то пустое, бесплотное слово, оно не говорит ни о чем, это пустой звук, ей-богу.
И в какой раз подкараулив себя на том, что думает она мыслями Сторожева, Саше тем не менее это понравилось. И она снова стала думать о нем, и только о нем - любовно, нежно, как и всегда. Но как бы ни лукавила перед собой, как ни тешила себя хорошими думами Саша, ее все время неотступно, цепко и сторожко держала мысль и другая - холодная, горькая мысль, та странная, навязчивая мысль, что из ее ящика что-то вынули.
И Саша четко сознавала, что эта мысль покою теперь ей не даст. Да так оно и вышло.
14
Уроженка тихого хутора, Саша Владыкина долго не могла привыкнуть к городу, к его суетному укладу и его шумам. Любую очередь, за чем бы она ни выстраивалась, Саша обходила стороной и поскорее; уж лучше купить у лоточницы пирожок или остаться впроголодь, чем выстаивать в столовой по часу.
Но с годами у нее выработалась привычка растворяться среди людей, совсем не замечая их. Научилась даже размышлять при людях, мечтать, а порой и напевать, как будто бы никого рядом не было. И даже чем больше людей ее окружало или мимо нее проходило, тем более уединенно, в своем отдельном мире чувствовала себя Саша.
Объявили посадку, люди стали заполнять автобус, и к Саше сейчас же пришел этот ее спасительный, оторванный от всех мир. Он устанавливался тем быстрее, чем больше людей становилось в автобусе, а когда занятыми оказались все места, Саша чувствовала себя уже на своей, только ею одной обжитой планете.
Нечетко сознавая, для чего и зачем, она все-таки поехала на родину, в свои Мостки. Но чем дальше увозил ее автобус от города, от больницы и от Сторожева, тем оставаться в автобусе становилось для нее невыносимей. Порой Саше казалось, что поступает она разумно, уезжая, но вслед за тем думала, что совершает какую-то глупость, и тогда ей хотелось остановить автобус, выйти на большак и вернуться назад с первой же попутной машиной. Мысль эта - остановить автобус и вернуться - была столь навязчивой, что Саша не раз привставала в кресле. Однако в самый решительный момент наперекор этой мысли выступало соображение другое - основное: "Ты собралась кое в чем убедиться, кое-что проверить, вот и проверь. Съезди, съезди, ничего без тебя там не случится".
Под словом "там" разумелась, конечно, больница, Сторожев, и в еще более правдивом переводе это прозвучало бы так: "Ничего с ним не случится". Однако, сама не зная зачем, Саша даже и в мыслях с собою туманила, чего-то недоговаривала.
"И потом… ты же соскучилась по Андрейке", - говорила она себе и сразу же чувствовала, что кровь приливает к лицу и совестно поднять на людей глаза. Совестно от неправды: по сыну она не только не соскучилась, но часто забывала, и надолго, что он у нее есть. А если и вспоминала о нем, то воспоминания эти были мимоходны, и всегда к этим воспоминаниям примешивалось нехорошее: сейчас же начинала упрекать себя, что слишком увлеклась, что слишком много дум и времени уходит у нее на Сторожена.
И - уж так случалось каждый раз - стоило в ее мысли запасть Сторожеву, он уже не выходил из головы, начинала думать лишь о нем и о нем, забывая все остальное и всех. Когда он спросил, зачем она уезжает, Саша в полном смятении сказала первое, что пришло на ум: "Надо. К сыну". Он, конечно же, не догадывался, что у них с Таисой опять был долгий и подробный разговор о них, о Саше и Сторожеве. И когда Саша в десятый, наверное, раз высказала свои опасения и сомнения, Таиса возьми да скажи: "Тебе надо куда-нибудь уехать. Неделю, дней десять не видеть его. Съезди в свою деревню. Там, в одиночестве, ты и обдумаешь, что к чему и как".
И вот Саша ехала. Но тревога ее не гасла, она все усиливалась с каждым километром пути, и вскоре Саша стала убеждена, что ничего она в этой своей поездке не добьется: она не только не узнает, как к ней относится Сторожев, но и не успокоится сама. А еще над нею тяжко нависла мысль, что в нынешнем положении ее не обрадует ничто на свете, даже сын Андрейка. И когда из-за Каменного холма показалась крайняя в Мостках, Фени Кузьмичевой изба, Саша совершенно уже растерялась. Растерянность ее оказалась столь сильной, что Саша готова была проскочить мимо своего хутора. Она, пожалуй, и проскочила бы, да водитель, на ее беду, оказался человеком памятливым. Приостановив автобус и не оглянувшись в салон, он сказал нетерпеливо:
- У кого-то билет до Мостков. Я выбиваюсь из графика.
Выморочной пустотой, полной покинутостью ошеломил Сашу хутор. От крайней избы до самой усадьбы Трофимыча не встретился ей ни один человек, никто не окликнул ее с крыльца, никто не отодвинул занавеску, чтоб высмотреть тайком, кто это там идет. Можно было подумать, что над хутором пронеслась какая-то жуткая болезнь, помаха, и в одночасье покосила вся и всех. Но болезнь эта была не что иное, как хороший ведреный полдень, а в ведреный полдень, если созрел не только ячмень, но уже и пшеница, хутор безлюдным оставался из лета в лето - и в Сашино детство, и еще раньше, да так, видно, будет и во веки веков.
Как бы там ни было, но эта тишина и безлюдье показались Саше знаком очень дурным, а ощущение бессмысленности своего приезда усилилось. И, сама того не замечая, шла Саша улицей, на нет стишая шаги и придерживая дыхание.
У родных тоже не было ни души, и Саша, умывшись с дороги и скинув туфли, ушла в сад. Нарвала почти полную миску смородины, когда послышался скорый топот бегущих детей, а потом и голос Андрейки.
- Я первый, Клавдя, первый! - кричал сын, и по голосу было заметно, что он крепко запыхался.
- Куда уж тебе, городскому, ты сроду от всех отстаешь, - возражал голос другой, очень важный.
- А вот не отстаю!
- Куда-а тебе!
- Не отстаю! Не отстаю!
Услышав сына, Саша с почти суеверным страхом поняла, что не обрадовалась ему, ничуть и нисколько. Зажмурив глаза и придерживаясь рукой за ветку, она стояла, не в силах стронуться с места.
"Боже, я уже ненормальная… уже не мать. Показаться психиатру, лечь в больницу, что ли?" Ей сделалось зябко и страшно.
Через минуту она тряхнула головой и с решимостью безумной направилась к калитке, на детские голоса. Она еще верила, еще надеялась, что сыну обрадуется. А что он обрадуется ей - в этом она не сомневалась.
Дети пыхтели и повизгивали - они уже дрались. Клавдя Наташина, толстая румянощекая ровесница Андрейки, сидела на нем верхом и тузила его пухленькими кулачками по бокам, а тот обеими руками вклещился ей в косицу и, притягивая ее к земле, шипел злюкой:
- Ты сама отстала! Сама, а не я!
Услышав поскрип калитки, Клавдя слетела с Андрейки и пуганой сорокой, виляя из стороны в сторону, умчалась в лопухи. Андрейка кинулся было следом за ней, но тут Саша его окликнула, и он остановился.
- А-а, - он помолчал. - А что привезла?
И стоял на месте и глядел на мать с досадой. Во взгляде его, и в лице, и во всей решительной фигурке все еще сквозил азарт незаконченной схватки. Гнев, злость и позор побитого - все смешалось и четко просматривалось и в этой его решительной позе, в особой постановке напряженных полусогнутых ног.
Стараясь придать лицу выражение самое приветливое, Саша стала перечислять, какие игрушки и сладости она привезла, и опять ловила себя: нет ожидаемой радости!
Много позже, вечером, когда Саша искупала Андрейку в корыте гретой на керогазе водой и, одев потеплее, усадила его на свои колени, а он все крутился и касался ее рук и бедер, тогда-то у них случился хороший семейный разговор, вот тогда-то, лишь тогда, оба они потянулись друг к другу по-прежнему.
- Мам, ты все молчпшь и молчишь, - сказал тогда Андрейка.
- Да так, сынок, так…
Андрейка посмотрел ей в глаза, потом весь вжался в нее головой и ручонками и сказал горячо:
- Мама, я тебя буду любить всегда!
И Саша не смогла сдержать слез благодарности своему крохотному комочку, который пригрелся у нее на коленях и который назывался ее родной сын. И, осыпая его поцелуями, она уже верила и знала, что любила его всегда - еще и тогда, когда его не было на свете, любила каждый миг, каждую минуту потом, когда он заходился в младенческом крике или радовался, когда подавал первые свои звуки и учился переступать с ножки на ножку, любила больше всего и будет любить его до конца своей жизни. И сын ее - то единственное, что не отнимет у нее никто на свете, только смерть.
Но все это случилось позже, вечером, в полумраке спальной комнаты, когда Андрейка был чистеньким и податливо-ласковым, сейчас же перед нею стоял вояка, босоногий мужичок, свирепый и диковатый в своей решимости мстить за поруганную мужскую честь. Этот сын был нов для Саши, и к этому новому надо было приноровиться. Меньше чем за месяц разгульной деревенской жизни он одичал и не то вытянулся, не то похудел. Это был парень-бой, и такому поначалу лишь удивлялись, а радости или материнской к нему нежности никак не пробуждалось.
- Я сейчас… я сбегаю доколочу Клавку.
- Да ты что, сынок, разве можно трогать девочек?
- Клавку - можно. Пусть знает, что я бегаю уже скорее ее.
И тоже скрылся в лопухах, скрылся, да и не вернулся до самого вечера.
Пытаясь найти его и не разыскав, Саша незаметно для себя разгулялась по Мосткам. Но куда бы ни заходила она, ее по-прежнему и всюду поджидала эта удивительная покинутость, по-прежнему не встретилось ей ни одной живой души.
Наконец Саша увидела хлебный ток. Там сновали грузовики, там пестрели яркие косынки и блузки женщин, оттуда приносился стук веялок и запах обмолоченного зерна. Там-то, на току, на этих машинах да еще в полях - на тракторах и комбайнах и был весь основной люд хутора.
Но Саша повернула от тока в луг - туда, где плещется из края в край овсяница. Смутно догадывалась она, что после неудачи с сыном луг оставался для нее, возможно, той единственной зацепкой, которая может ее взволновать, обрадовать и удержать в Мостках на ту неделю, которую дали ей в больнице.
Вот показалась полоска леса, за которой откроется сиреневый разлив травы, и Саша все ускоряла и ускоряла шаги. Выходило это само собой, помимо ее желания и воли. И вот она уже поймала себя на том, что почти бежит. Остановилась. Подождала, когда успокоится дыхание.