Шествие. Записки пациента - Глеб Горбовский 2 стр.


С этих пор и вплоть до развилки, через весь неотвратимый путь старик Мешков увлеченно мусолил сладкое резиновое вещество, тискал его деснами, благодарно сверкая вставными глазами. Мешков конечно же уверял меня, что глаза у него натуральные, просто хорошо сохранились - зеленые, ясные, переливчатые, я же не без некоторых оснований полагал, что органы зрения у деда протезные, пластмассовые или коллекционные - из драгоценных камушков: стоило понаблюдать, как бесстрастно, бессердечно провожал он этими глазами беспомощных ласточек и стрижей, не умевших ходить пешком (птицы не летали из-за непригодной, разреженной атмосферы, господствовавшей над дорогой). Остекленение мешковского взгляда "вычислил" я чуть позже: старик поскучнел из-за невозможности коллекционировать на дороге что-либо путное. Предметов антикварной старины не наблюдалось, а коллекционная страсть в Мешкове осталась прежней. В дальнейшем Евлампий Мешков начнет коллекционировать разного рода мелочи, оседавшие на дорогу из толпы, как из тучи: оторванные пуговицы, выпадающие зубы и ногти, волосы, обрывки ткани, сапожные гвозди, подковки и прочие шлаки. Страсть сделает его внимательным, глаза потеплеют, и ему время от времени начнут попадаться предметы более высокого назначения: медали, значки, нательные крестики.

Прежде, где-нибудь на Невском проспекте, меня всегда раздражала бесцеремонность встречных взглядов, мнительный я был до сердечных судорог, особенно с похмелья; иной бывало так и обшарит тебя с ног до головы беспринципными гляделками, и ведь знаешь, что смотрит он на тебя поверхностно, смотрит и не видит, а все равно ежишься. А здесь, на дороге, все наоборот. Приглядевшись к попутчикам, на многих лицах обнаружил я эту странную бесстрастность глаз, объяснив ее отсутствием в людях корысти. Особенно ясными и вместе с тем порожними были глаза тех, что посветлей и как бы посчастливей прочих. Передвигались они торжественно, даже сановито. Зато уж смутные очи злодеев курились из-под опущенных век черным дымом разочарований и перебродившей ненависти. И только глаза незрелых "недотыкомок" продолжали жить, светясь неистребимым огнем бытия земного, переливаясь многочисленными оттенками желаний, помыслов, воспоминаний.

Евлампий Мешков многое мне объяснил на дороге. Его общительный характер способствовал этому. В молодости балтиец Мешков, повитый пулеметной лентой, был прикомандирован к петроградской ЧК и однажды сопровождал на Шпалерную Максима Горького, задержанного по распоряжению недоброжелателей, и великий пролетарский писатель будто бы пошутил тогда: "Ну, что, братишка, приятно тебе Горького употреблять?" На что Евлампий, не сообразив, с кем имеет дело, сморозил: "Если угодно, то нам сладкий ликерец более по душе будет".

На мой вопрос, что за люди на дороге, Евлампий Мешков ответил коротко и ясно:

- Одержимые.

Пока я соображал что к чему, расшифровывая значение ветхого слова, Мешков продолжал меня удивлять:

- Подслушал я про это самое возле одного дождичка. Припекло, вот я и решил освежиться: стою себе, лысину охлаждаю, и забавно мне, что одежонка не мокнет, хотя водица так и шпарит. Под тем же дождем два светлых старичка толкуют. Один другого повыше росточком, и борода у него подлиннее, нос картошкой, как вот у меня, на плечах блузка в складочку, шнурком подпоясанная, а ноги босые вовсе из портков выглядывают. Он-то и сказал, мотнув головой на угрюмых слепцов, которые днем глаза на запоре держат: одержимые, дескать! А второй старичок, да и старичок ли, глаза ясные, как синь-пламень от свечки, бороденка огнем пообкусана, и сам весь горячий, будто уголек из костра, так и светится нутряным жаром - перечит первому старичку, похожему на писателя Льва Толстого: "Не осуждай! - звенит железным, нерасплавленным голосом. - Не лезь ты в законы божественные с гордыней бесовской! Не нами наказаны, не нам об них языки чесать. Все мы тут одержимые. Милостью господней". Наверняка - бывший служитель культа, расстрига.

Углубив ладони в карманы широченных штанцов, Евлампий пошуршал "коллекцией", покамест составленной из двух своих последних зубов, а затем продолжал:

- Послушал я тех старичков старорежимных, пригляделся к публике и смекаю - прав первый старичок: одержимые! Кто чем… Одни - злодейством, другие - добромыслием, третьи, навроде нас - и вовсе разной чепухой. А спроси у кого корочку хлебную - не подадут, мимо ушей пропустят просьбу. А всё книги: печатной продукции начитались - вот их и вертит, умников, будто в омуте.

- Вы говорите "их", а нас что же - не вертит? - пытаюсь приструнить Мешкова. - Лично я - водочкой увлекался…

- По их светлому мнению, старичков этих рассудительных, мы, то есть у которых глаза еще бегают, одержимы по мелочишке: жрать хотим, суетимся, сомневаемся, желаем знать, что там, впереди, забегаем поперек батьки в пекло, грешим всё еще, дескать. А эфти светлые, да и мрачные, которые слепцы, - шалишь: никаких уже поступков не совершают, есть не хотят, мозгой не ворочают, святым духом питаются, душу на покаяние несут, тем и одержимы. Ежели сомневаешься - спытай: обратись к кому хошь из них, ну хотя бы за куревом или еще по какому житейскому делу, - бесполезно. Как о стену горох. Я тут среди этих, которые в землю носом смотрят, одного знакомого коллекционера обнаружил. Сунулся было с разговорами к нему, а тот даже не узнал меня и только, будто волчина с жаканом в кишках, по-сучьи так на меня посмотрел, с немой злобой, и дальше потрюхал. А, случалось, дубликатами обменивались…

С коллекционером Евлампием Мешковым еще не раз придется мне сталкиваться на дороге и толковать о том, о сем, а тогда я его покинул, потому что увидел в толпе прекрасную женщину, обратил внимание на ее дивную фигурку в чем-то легком, полупрозрачном, светящуюся нежно-розовым светом, с лицом если не святым, то абсолютно безгрешным, освобожденным от мирских морщин, теней и прочих наслоений и отпечатков доли земной.

Она стояла возле участка, над которым шел снег, как перед экраном огромного телевизора, где рассказывалось о русском Севере или Сибири. В глубине снежного действа были наметены сугробы, кой-где столбушкой кружилась поземка, поскрипывали шаги легко одетых любителей зимних ощущений, свернувших ненадолго с теплого, бесснежного шоссе, чтобы насладиться зимними впечатлениями. Я уже знал, что снег в зоне зимы традиционных свойств не имеет и что по нему запросто можно было ходить босиком, не боясь отморозить пальцы. Но трепетный облик женщины, напоминающий лепесток цветка, оторванный бурей, смотрелся на фоне сугробов, как… космическая катастрофа, и леденил мне сердце. И тогда я, позабыв о себе, о том гнусном впечатлении, которое вот уже столько лет произвожу на людей своим внешним видом алкаша, шагнул к женщине… И тут она обернулась! Похоже, я вскрикнул, пробормотав имя своей жены: "Тоня! Тонечка…" Но это была не Тоня. Тоня осталась там, на Петроградской стороне или где-то еще, в моей памяти, в моей молодости. После я жадно вспоминал, что меня сбило с толку? Почему я ошибся? И наконец догадался: две крупные слезы в уголках глаз розовой женщины, как два алмаза! Тоня всегда плакала именно так: не истерично, не размазанно, не мокро, слезы ее вызревали жутко медленно и держались в уголках глаз долго, последние годы нашей совместной жизни - почти постоянно.

Розовая женщина обладала именно женской, выстраданной - не девичьей фигурой, неуловимо тренированной счастьем, горькой тоской и восторгами любви, это было стойкое, умное, опытное и необыкновенно изящное тело. И я поначалу даже не испугался, когда женщина, не без трепета в тонкой лодыжке, ступила в зиму (ступи она со своим изяществом, блеском линий в огонь, я и тогда не вздрогнул бы: ожидаешь, что огонь телесный переможет огонь внешний), но спустя несколько мгновений засомневался в ее неуязвимости и, расталкивая беженцев дороги, ринулся следом за ней в отрезвляющую снеговерть.

На этом первая тетрадь "Записок пациента" кончается. Писал Мценский шариковой ручкой в ученических тетрадях на бумаге, разлинованной в клеточку. Писал неразборчиво, приблизительным, неврастеническим почерком. При перепечатке некоторые из слов приходилось домысливать, а то и угадывать, так что мое с Мценским соавторство очевидно. Да и кто я, в этом мире, если отбросить условности? Такой же пациент. Все мы пациенты. От рождения. Если не раньше. Ибо наряду с волей к жизни в каждом из нас запрограммирован "гибельный ген", смертельная мета. И единственная из панацей от этой хворобы - Вера. Вера в бессмертие духа.

Записки Викентия Мценского не были предназначены им для печати, во всяком случае - нигде подобные заботы не оговаривались (как, впрочем, и запреты на издание).

Тетради Викентия Мценского попали ко мне от врача-нарколога Геннадия Авдеевича Чичко. С меня было взято слово, что я никогда и никому не открою подлинного имени автора записок. Что я и делаю, публикуя записки в несколько интерпретированном мной литературном их варианте.

До того как нам продолжить публикацию "Записок пациента", расскажем историю появления Мценского в клинике, где заведующим наркологического отделения работал тогда Геннадий Авдеевич Чичко.

2

На одной из станций ленинградского метрополитена после двенадцати ночи дежурная в красной шапочке обнаружила в вагоне спящего человека.

Такие, "сонного" свойства, находки в метро - не редкость. Попытались добудиться. Открыв глаза, человек не подхватился бежать, наоборот, вел себя вяло, грустно склонял голову на грудь одного из машинистов, пришедших на помощь дежурной по станции.

Тогда решили: сильно пьяный. Позвали сержанта из пикета. Проводили обнаруженного до эскалатора. В пикете тот человек продолжал вести себя тихо, даже печально. Во всяком случае - не агрессивно. Это насторожило сержанта, который и вызвал "скорую".

В скромном, отечественного покроя пальто задержанного, а также в пиджачных карманах потертого фирменного блейзера были найдены паспорт на имя Викентия Валентиновича Мценского, полполоски окаменевшей жвачки, в паспорте - засохшая веточка горькой полыни, остро пахнущая степными просторами; в кармане измызганных джинсов ключи. Скорей всего - от квартиры.

Мценский поступил в клинику с явными признаками алкогольного бреда, предельным истощением нервной системы, отравленной кровью. Помещен был в "наркологию", из горячечного состояния выведен с трудом. Тело его после ряда процедур расслабилось, мышцы "потекли", как после каторжной работы. Человек впервые за много лет по-настоящему отдыхал. Молча, тяжко, благодарно. С наслаждением человека, воскресшего из мертвых.

На третьей неделе пребывания в клинике Мценский неожиданно улыбнулся.

На вопрос дежурного врача: "Что с вами, больной?"- Мценский ответил: "Да так… Вспомнил кое-что".

Решили: миновал кризис и улыбка у пациента хорошая, не ущербная, то есть осмысленная.

Что именно вспомнил Мценский - осталось для всех тайной. Для всех, кроме завотделением Чичко, которому Мценский не только доверился, но в дальнейшем посвятил свои клинические записки, названные несколько торжественно: "Шествие".

Приступы ласковой улыбчивости, а затем и негромкого похохатывания посещали больного без предупреждения и - где угодно: за обеденным столом, в туалете, в процедурной, в спальне и особенно отчетливо, размашисто - в прогулочном коридоре.

Засыпал Мценский по приеме успокоительного. Засыпал медленно, с превеликим трудом. Улыбка его тогда постепенно тускнела, тишала, но еще долго, как безголосый дымок из притихшего вулкана, курилась изо рта, болотными пузырьками поднималась со дна исступленной души больного.

Улыбался и похохатывал Мценский целый месяц и вдруг перестал. Затишье наступило после несложной процедуры: ему сделали промывание желудка. До клизмы чего только не применяли: и гипноз, и аутотренинг, и электрошок, не считая ванн хвойных и ванн родоновых. Выручила бабушка Аграфена, внимательная и ужасно опытная нянечка. Она подсказывала Чичко: "Третьи сутки энтот ваш хохотун на горшок не ходит". Сделали процедуру - и Мценский перестал улыбаться. Он понял, что предстоит жить дальше. Ездить по городу на трамваях, зарабатывать на хлеб, читать вывески, смотреть людям в глаза.

И тогда он признался, что валял в клинике дурака. Что он симулянт. И что улыбался он не без умысла, но как бы от щекотки, то бишь от бесполезности лечения.

А на самом-то деле улыбался он потому, что поверил в воскрешение своего организма и что теперь он знает, как ему жить дальше.

Все - и главный врач, и доктор медицинских наук Христопродавцев, и завотделением Чичко, и приглашенный из Бехтеревского института доцент-психоневролог, даже бабушка Аграфена, последняя более прочих, - были убеждены, ощупывая Мценского глазами и руками, что это и есть его величество Выздоровление. И пусть скептики продолжают настаивать на отсутствии в мире чудес. Чудес, может, и нету. Зато есть Мценский - изможденный, беззубый, грустный дядька, обладающий теплым, в иронической дымке, взглядом серых глаз, задумчивым, недоверчивых интонаций "подпольным" голосом с ехидцей, широким ртом с лошадиной, задиристой верхней губой и прочими мелочами, дарованными ему природой и собственными привычками.

В клинике Мценский, как было уже сказано, провалялся более года. Агрессивнее в условиях относительной изоляции не сделался. Печаль с его лица не сошла, однако смотрелась умиротвореннее.

По ходу сочинения записок, в самом начале этого мучительно-сладостного занятия, пациент иногда заикался о какой-то вселенской печали, мировой тоске, которую будто бы знал не понаслышке, а захватил в мир откуда-то "оттуда", с какой-то судной дороги, но распространяться об этом в клинике во всеуслышание с некоторых пор перестал, ибо смекнул: врачам необходимо угождать, лишний раз не пугать их и не разочаровывать. Иначе - залечат. И вот, наконец, комиссия…

В белой комнате клиники сидели бледные городские люди. Стены, мебель, халаты, шапочки, кожа лиц, рук - все это сливалось в один сплошной стерильно-бесцветный туман, заполнявший помещение, и только черные висячие усы председателя медкомиссии Христопродавцева, ведшего опрос пациента, выбивались из этого оптического тумана, как здравая мысль выбивается из словесной каши.

- Скажите, больной, вы по-прежнему утверждаете…

- Нет! Нет! Я уже ничего не утверждаю. Пожалуй, теперь я чаще, чем нужно, сомневаюсь.

- Прошу не перебивать. Кстати, как вас теперь зовут? Фамилия, имя?

- Мценский Викентий Валентинович. Как и положено. А я почему-то сомневаюсь даже в этом. Вот вы меня лечили, лекарствами пичкали, процедурами. А я, к своему стыду, сомневался. Сомневался, что я болен именно в том направлении, которое вы определили для меня. И я… улыбался. Мне вдруг стало забавно наблюдать, как все мы, вместе взятые, делаем что-то не то, думаем не о том, чувствуем не так. Иными словами - сознательно притворяемся. Сознательно, но не безнаказанно.

Вслед за признанием Мценского в притворстве председатель комиссии, тот самый, с отвислыми запорожскими усами, доктор и профессор Христопродавцев ненадолго воспылал лицом, словно сглотнул горькую пилюлю обиды. И тут же хитренько подмигнул Мценскому:

- Значит, притворялись, Викентий Валентинович? А кто Генеральному секретарю Организации Объединенных Наций звонил? Спичку в штепсель вставляли и разговаривали? С Пересом де Куэльяром? Выходит, комедию ломали? Выходит, что сознания вы не теряли, а добровольно выбрасывали его на помойку? А все эти кардиограммы и энцефалограммы, они что же - бессовестно врали?

- Разве это со мной происходило? - беззлобно усмехнулся Мценский.

- А с кем же тогда?! - взопрел малость Христопродавцев.

- С моей телесной оболочкой, со скафандром, так сказать…

- Шутить изволите?

- Скучно, потому как…

- Да вы, однако, фрукт! Прошу прощения, товарищи, - обратился председатель к членам комиссии и в первую очередь к Геннадию Авдеевичу Чичко. - Но вас, похоже, и впрямь водили за нос. Трудоспособный экземпляр целый год на казенных харчах, извиняюсь, отдыхал! Больной, вы свободны!

- И как же вас понимать, профессор? Больной я или здоровый? Такой же, как вы? Или?.. И куда мне теперь идти, если я будто бы свободен? За документами, так, что ли?

- Ступайте в палату. Документы вам принесут. И мой вам совет: в следующий раз, когда будете звонить в ЮНЕСКО, не сочтите за труд, замолвите и за нас, грешных, словечко. Из чувства элементарной благодарности хотя бы перед бабушкой Аграфеной, которая вам утку подавала, когда вы не только этих чувств лишились, но и всех остальных.

- Извините… Я, конечно, благодарен. Только мне показалось, что есть проблемы более захватывающие.

- Ну-ка, ну-ка, как там насчет пребывания в другом измерении? Вы об этом заикнулись? Вот те на. Мне казалось, что все уже позади.

- Чепуха. Галлюцинации. Физиология. Спасибо за избавление.

- Тогда почему сомневаетесь?

- Нервы шалят. Устал. Разве не так? - улыбнулся Мценский Христопродавцеву замирительно, а на Геннадия Авдеевича глянул с мольбой.

Комиссию созвали по просьбе лечащего врача, завотделением Чичко, отдавшего себя борьбе с алкогольной и курительной наркоманией столь же безоглядно, сколь некоторые из его пациентов отдавали себя в руки безжалостного порока. Чичко сказал:

- Пощадим Викентия Валентиновича. Он и так, можно сказать, подвиг совершил: с того света вернулся.

Но "запорожец" не унимался. Видимо, в рассуждениях Мценского что-то профессора основательно зацепило.

- Чем намерены заняться после излечения? Ваша специальность?

- Откровенно говоря, никакой специальности не имею. Судя по документам, работал учителем истории. Не хуже меня про то знаете небось. Но иногда мне сдается, что работал я не в школе, а в вытрезвителе, медбратом. Это потому, что я там неоднократно содержался. Произошло слияние восприятий, или как там по-вашему, по-научному?

- Ваши любимые книги? - внезапно поинтересовался Христопродавцев, по-свойски подмигнув Геннадию Авдеевичу.

- "Капитал" Маркса и Ветхий завет! - выпалил Мценский, не раздумывая. - Это что - тест? Вообще-то я все книги люблю. Без разбору. Даже отъявленную макулатуру. Запах книжной бумаги обожаю. Не читаю, но как бы вдыхаю премудрость. А эти две книги… они не литература, а нечто сверхъестественное. Тайна бытия, расчлененная надвое. И на земле именно тогда наступит гармония нравов и философского поиска, когда эти две книги сольются в одну. То есть увидят свет под одной обложкой всечеловеческой любви.

В помещении, где заседала медкомиссия, на лицах присутствовавших возникло замешательство. Казалось, бело-муторный, стерильно-казенный туман еще более сгустился.

- М-мда… И все же кем решили работать в дальнейшем? - взмахнул председатель усами.

Назад Дальше