Спешил на службу Пилип Македонский в длиннющей бекеше, подбитой одноцветным мехом. Поземка отвернула полу, мех из-под нее виднелся огненно-рыжий, глинские меховщики знают в этом толк, а песьего меха в Глинске хоть отбавляй, его в изобилии добывают во время осенней течки, отбирая лучшие экземпляры из разношерстного собачьего царства, расплодившегося при нэпе. Лавчонки мелких торгашей, еще недавно такие бойкие, теперь стояли забитые наглухо, на некоторых железные жалюзи, спущенные уже, вероятно, навсегда. А на рыночной площади в эту ночь ветром сорвало крышу с коммунской палатки, в которой не скоро теперь появятся красные головки сыра. Коммунар завез на почту посылку, вручил ее самому почтмейстеру. Харитон Гапочка поинтересовался, что в посылке, поставил на ней штемпель глинской почты и между прочим заметил, что полушубок может в дороге пропасть, теперь, мол, не та почта, что была при царе. Колокола звонниц, стоящих на разных холмах и как бы пребывающих в вечном противоборстве, молчали, подернутые инеем, но, верно, готовы были в любую минуту напомнить о себе. Максим Тесля, принадлежащий к племени тех, кто рано встает, расчищал дорожку от крыльца к воротам райкома. Мельничное колесо вмерзло в лед и не лопотало, а без его шума в этом уголке Глинска было как-то непривычно. Буг тоже затянуло льдом, и теперь по нему свободно сновали маленькие проворные люди в черных и белых полушубках, как будто там перемешались мельники и трубочисты.
Тесля до последнего времени тоже ходил прямиком, по льду. Он отважился на это чуть ли не прежде всех, когда лед еще прогибался и трещал под ногами. Теперь лед окреп и стрелял в морозные ночи, будил Глинск от зимней спячки. Клим Синица въехал в самое облачко снега, поднятое метлой секретаря. Искорки еще долго не гасли. В Глинске начиналась лютая зима, а с нею и топливный голод. Райкомовский стог, стоявший на дворе, был уже раздерган до живого, по его белой шапке ночью пробежала ласочка.
Тесля расчистил дорожку и повел коммунара греться. В доме было натоплено и тихо, хоть мак сей, В коридоре совсем по-домашнему чувствовал себя гигантский фикус. Он не помещался у Снигуров, и Тесля этой осенью, еще до морозов, перевез его сюда. Пусть поживет до весны. Сам он тоже только теперь перебрался в райком, хоть мог бы сделать это и раньше.
Лошадки Клима Синицы, накрытые пестрыми дорожками-рябчаками, простояли во дворе райкома почти полдня, а их хозяин с Теслей, Рубаном и другими, время от времени разглядывая мир сквозь маленькую проталинку, продутую кем-то в белом узоре на стеклах, ломали себе головы, как создать новый Вавилон вместо старого. Когда проталинка затягивалась инеем, кто-нибудь снова подходил, дул, и так продолжалось до сумерек, пока Тесля не зажег медную лампу с пузатым стеклом.
- Мы не отступим ни за что, даже если придется положить на это всю жизнь, - твердо сказал Максим Тесля.
На дворе подымалась вьюга. Лошади сами укрылись от ветра. Тесля успокоил всех тем, что во дворе стожок и ничего страшного, если им придется на одну ночь внести соломы и заночевать в райкоме. Надо же "представить себе будущий Вавилон, ведь это должен быть не миф, а живая реальность для обыкновенных людей, о которых летописец скажет потом, что они и впрямь дерзнули сотворить невероятное, покончив навсегда с межевой книгой..
Часть 2
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Вот мы, несколько забегая вперед, и побывали в зимнем продымленном Глинске, а теперь хотелось бы снова вернуть читателя в Вавилон осенней поры. Подобные смещения во времени позволяли себе и до нас. Поздняя вавилонская осень начинается с того, что Савка Чибис снимает качели на зиму. Вязы над обрывом в эти дни стоят уже холодные, как мертвецы, а у Соколюков день на день падает плотно, как отвалы на борозде, один на другой. Нет ни просвета, ни передышки, жизнь вокруг словно вне поля зрения, а озабоченный Вавилон как будто отошел в прошлое. В ту осень день и ночь тянулись на Журбов подводы, нагруженные сахарной свеклой, тянулись отчаянно и уныло, а за возами, жалея слабеньких коней, месили грязюку люди; походило на грандиозные похороны осени, но на этих похоронах никто не падал духом, ведь все это должно было обернуться деньгами, возмещением за каторжный труд. Соколюки не сажали свеклы, не было у них для нее женских рук, и далекие гудки сахарного завода только напоминали братьям об этом просчете, На что уж Явтух, начавший копать свеклу позже других, чтобы корни прибавили в весе, и тот ухитрился поставить на полок борта и вывезти в Журбов все до последнего хвостика. Теперь посыплются ему грошики в горсть, как манна небесная. Недаром вавилоняне говорят, что в любую работу надо вложить кроме силы хоть каплю ума. Вот Данько и пахал Абиссинские бугры глубоко под свеклу, а о женских руках придется уж думать зимой, после крещения, когда засылают сватов к заранее избранным судьбою вавилонянкам. Пока у обоих не было на примете никого. Только Данько никак не мог привыкнуть к мысли, что Мальвы уже нет ни в коммуне, ни здесь, на горе.
Домой он возвращался поздно, усталый, весь в грязи, наскоро умывался и после ужина, не раздеваясь, падал посреди хаты на солому, которую Лукьян вносил на ночь из овина, чтобы на рассвете вытопить печь, "Хоть бы разулся!" - мысленно корил брата Лукьян. Он едва стаскивал с него, уже полусонного, сапоги, которые потом мыл, а утром еще и дегтем подмазывал, чтобы не пропускали воду. И все же не было случая, чтобы Данька это все хоть чуток растрогало, он принимал услуги как должное. "Ну, и натура у моего братца!" - всякий раз кривился Лукьян, берясь за сапоги. Каблуки на обоих были сбиты на одну сторону - влево, а носки вправо, это от ходьбы по Абиссинским буграм, от ходьбы в борозде в одном и том же направлении. Ну как же не присмотреть за сапогами такого человека, будь он хоть и не брат тебе?!
Лукьян и сам не бездельничал. В особенности в те дни, когда кроме всего прочего надо еще печь хлеб, то есть в конце каждой недели. Хлеба братья едят много, одному Даньку едва хватает буханки на день, да еще то Фабиан закусит, то Прися чуть не через день прибегает занять буханочку, а на отдачу она баба ненадежная.
Запах ужина наполнил всю хату, обрекая на тяжкие муки кота Тирана и Мушку, которая то и дело заглядывала из сеней в приотворенную дверь. Но о божьих тварях в этот вечер забыли, оба брата ни вместе, ни порознь не могли представить себе, чем кончится и как далеко может завести их решение касательно вавилонской пастушки, решение, возникшее едва ли не под воздействием отъезда Мальвы. И все же Лукьян больше склонялся к тому, что третий человек в доме не помешает, все равно кровать с двумя горами подушек стоит незанятая, а когда человеку есть где спать, то ему, почитай, и жить есть где, да только девка она и может за которого-нибудь из них уцепиться, вот что Лукьяна волнует. "Ну так разве ж мы, братец, не мужчины либо уж настолько с собой не совладаем, что позволим себе встрять в какую-нибудь чепуховину?" Данько смотрел на все с большей предусмотрительностью, как и положено старшему, он заявил, что не потерпит и намека на приставанье к Даринке ни у себя, ни у Лукьяна, оба они должны смотреть на нее только как на батрачку, и не приведи бог глянуть иначе. Так они предостерегали и натаскивали друг друга, а когда легли спать, обоим - Лукьяну на лежанке, а Даньку на соломе - стало чудно: неужто на следующую ночь у них будет собеседница на кровати, а подушки забелеют не там, где сейчас, а на сундуке, потому что Даринке хватит и одной подушечки?
Утром Лукьян выгнал в стадо Козу-дерезу, их маленькую коровку, еще год назад смирную телушку, а ныне забияку, баламутящую все стадо, и не дал Даринке ни свистнуть по-мальчишески, ни сказать что-нибудь обидное по их адресу, а поклонился ей и молвил как можно учтивей:
- Даринка, ты знаешь, что нас нынче двое, как два пальца на одной руке, и нет у нас никого роднее тебя.
Даринка засмеялась, она и смеялась раскатисто, как мальчишка.
- Да уж мы с вами родня - нашему тыну двоюродный плетень. Если хотите знать, то нет для вас никого роднее Приси. У ней и деток половина ваших, говорят.
- Пустое, Явтушкины выдумки. Прися не может стать нам ближе, чем есть. А ты можешь. Данько просит, и я прошу.
- Это как же?
- А так, перебраться к нам и жить. Ну, как бы тебе сказать…
- Батрачкой? - Даринка нахмурилась. - Не дождетесь.
- Нет, просто Даринкой.
- Для кого? Для тебя или для Данька? Тебя я не полюблю, Данька боюсь. А оба вы мне на что? На вас свет клином не сошелся, выберу себе, кого захочу, как придет пора.
- Вон ты какая, Даринка?
Она сверкнула глазами и ушла, а Лукьян запер ворота, оторопев от ее уничижительного взгляда.
Данька уже не было, тот всегда уходил на зорьке. Лукьян оделся потеплее (к Даринке он вышел в одной рубашке) и отправился через луг на Татарский вал к Фабиану за советом. Лачужка Фабиана летом утопала в зарослях терна, шиповника и таких дремучих лопухов, каких Лукьян сроду не видел. Но сейчас листва облетела, все поникло, поредело, обнажив дряхлость жилища. Клочок огорода весь был занят подсолнухами, и тоже гигантскими, но семечки из них выклевали воробьи, которые тучами летали над Вавилоном во все эпохи, пустые головы подсолнухов убедительно свидетельствовали о благосклонности Фабиана к крылатому населению Вавилона. Из окна хатки хорошо было видно: вдалеке как на ладони лежало Прицкое, а за ним и другие малоизвестные Лукьяну села.
- О боже, как высоко забрались!
- В старину здесь стояла крепость, а когда кармелиты сожгли ее, мой предок сложил себе эту лачугу. Ей уже лет двести, а то и все триста. Стоит!..
Зная склонность Фабиана к преувеличениям, Лукьян не возражал, к тому же философ был занят очень серьезным делом - вырезал распятие для церкви в Прицком, пострадавшей этим летом от пожара. Он редко брался за такие заказы, но этот обещал выполнить до престольного праздника, взял уже небольшой задаток, и теперь опаздывать было нельзя. Он как раз прорезал сыну божию уста, которые после казни, как известно, ничего уже более не сказали человечеству.
- А сам ты веруешь?
- Возможно, и был такой человек. Между прочим, чем-то он близок и нашему брату, холера его возьми. Это потом апостолы изуродовали его образ. Вообще, Лукьян, нет ничего страшнее, апостолов. Они все раздувают и перевирают. Больше остерегайся апостолов, чем самих богов. Однако без апостолов он не стал бы богом, а я не получил бы на него заказ через почти две тыщи лет, - засмеялся Фабиан. - Ты ничего не захватил с собой? А то как мне лень спускаться вниз к бренному человечеству.
Лукьян поставил на верстак бутылку, вынул кусок сала и славную краюшку хлеба вчерашней выпечки, Фабиан немедленно оставил боготворение, достал из старого шкапчика чарки, и недоделанный сын божий мог только позавидовать их завтраку, за которым среди бесчисленных мировых проблем нашлось место и для разговора о Даринке. Фабиан согласился взять девку на себя - знал, что оказывает почти мистическое влияние на всех обиженных и неустроенных.
В тот же вечер Фабиан поднялся к ветрякам. Там уже стоял его козел, мечтательно и задумчиво поджидая стадо, в осенней дымке походившее издали на войско - очень уж дружными порядками шли овцы.
- Где тебя носит, бездельник? - спросил Фабиан и, разумеется, ответа не услышал, в глазах козла стояла шаловливо-заискивающая мольба не мешать ему выполнить свою обязанность: возглавить стадо и повести его в село тем торжественно-величественным шагом, на который способен изо всей этой вавилонской рати один он.
Так что, когда стадо поравнялось с ветряками, козел оставил своего хозяина и возглавил шествие, а Фабиан подождал Даринку, которая возвращалась с подпасками в отдалении от скотины. Она вела на веревке чьего-то теленка, должно быть, из тех, что норовят отбиться от остальных и заночевать в поле. В стаде всегда есть несколько таких выродков, которым еще все нипочем.
- Приходил ко мне Лукьян, просил переговорить с тобой, вот я и говорю: иди к этим Люциферам, не иначе, один из них понравится тебе, не вечно же быть вавилонской пастушкой, тем паче что как раз это и мешает парням взглянуть на тебя другими глазами. Но постепенненько все уладится. Мальва Кожушная осталась только у меня на ясеневой доске, загляни когда-нибудь, полюбуйся, а Присины грехи Явтух выдумывает, так что ты остаешься единственной претенденткой на этих бобылей, уж послушайся бывалого человека, а он, чего доброго, еще погуляет на твоей свадьбе, если позовешь…
Фабиан мог бы и не говорить об этом так много и с такой горячностью. Даринке и без того сегодня после разговора с Лукьяном весь день представлялось, как она убирается в хате Соколюков, шинкует капусту, квасит яблоки и арбузы, доит строптивую Козу-дерезу, стирает, топит печь, подставляя щеки радостному душистому пламени, поливает цветы, словом, наконец чувствует себя хозяйкой не хуже самых именитых хозяек в Вавилоне и даже в воскресный день, нарядившись во все праздничное, садится на коврик вместе с братьями, во всяком случае, с одним из них, и едет на ярмарку в Глинск, а то и в церковь вознесения. Тут Даринка вспомнила, что не умеет молиться. Ну да это не такая уж беда, попросит Отченашку, чтоб выучила ее читать "Отче наш", и все будет как надо. Светлое, до сих пор неведомое чувство охватило ее и не оставляло весь день…
Однако по мере приближения стада к хате Соколюков в девушке все же с каждым шагом росла к ним какая-то враждебность.
- Когда же пойдешь к ним, Даринка? - спросил Фабиан.
- Может, и никогда! - ответила пастушка.
Но вскоре осень и невзгоды все-таки загнали ее к Соколюкам. Она пришла к ним в день престольного праздника в разбитых лапотках, с ципками на голых коленках, положила в уголке свои пожитки, которые все вмещались в пастушьей котомочке, и виновато сказала своим мальчишеским голосом:
- С праздником! Я пришла… Как вы, не передумали?
Братья приняли девушку как полагается. Вспомнили лягушонка, которого она, хозяйничая, принесла ненароком с водой, он еще долго жил в дежке и невесть куда подевался…
Батрачество Даринки началось с того, что Данько, чтобы показать свою власть, сразу же задал ей много работы, а сам тем временем стал наряжаться к престолу, который, по обычаю, пышно справляли здесь возле церкви. Отпер сундук, достал из него новенькие, всего раз надеванные желтые хромовые сапоги, верхнее платье и безо всякого стыда стал прямо перед ней переодеваться. Этим он напоминал Даринке, что она батрачка, а не девушка, которую надлежит стесняться. Лукьян как раз начищал до глянца свои старые яловые сапоги и сгорал со стыда, глядя, как брат своевольничает. Он взял свежую рубашку и вызывающе, демонстративно вышел переодеваться в чулан. Данько засмеялся и нарочно спустил исподнее, не пряча грешного тела.
- Тьфу! - сплюнула Даринка и опрометью выскочила во двор.
Лукьян вернулся из чулана, не застал девушки и гневлю обрушился на брата, который все еще стоял посреди комнаты в исподнем, но уже в чистом, а старое лежало под ногами.
- Эх, и скотина ты, Данько! А еще к престолу собираешься.
- Ты меня учить хочешь? - Данько возмущенно стукнул себя по волосатой груди. - Ах ты слепота курчавая! - и он дал Лукьяну добрую затрещину.
Тот не уступил, двинул брата по стриженой шее, и начался короткий, но неистовый бой, после которого Данько очутился вниз головой в сундуке, а Лукьян выскочил в сени без очков. Все это произошло так молниеносно, что братья расхохотались, не затаив один на другого никакой злобы.
Но Даринка думала, что это они над ней хохочут, и еще горше заплакала в хлеву, уткнувшись в столб для упряжи. Шлеи пахли конским потом и еще чем-то неприятным, скорей всего, лошадиными кровавыми мозолями, и Даринке почему-то вспомнился ее Гнедко, вспомнилось детство, ласковой сказкой пронеслись перед глазами зори, проведенные в ночном; Данько был тогда к ней едва ли не самым добрым изо всех вихрастых задавак парней, он один не смеялся над нею. А теперь его не узнать, с чего же это с ним? Она утерла слезы и, исполненная гнева, решительно пошла в хату. Мигом собрала все свои манатки в котомку и сказала им:
- Чтоб я вам служила? Да будьте прокляты!
Лукьян бросился к ней, молил, держал за руки - он один знает, как осточертела ему эта хата, - а Данько еще поколебался, похмурив брови, но, слыша мольбы брата, и сам подошел к девушке. Подошел и остолбенел. Он никогда еще не смотрел на нее вот так, в упор. В глазах так и пылало синее пламя, каждая веснушка на красивом, чуть задранном носике, казалось, трепетала, придавая всему лицу удивительную привлекательность, упругая верхняя губа с пушком подергивалась от гнева.
- Прости меня, Даринка, - искренне сказал Данько. - Ей-богу, я совсем забыл, что ты в хате. Я привык, что мы одни…
Лукьян уверенно отобрал у Даринки котомку, а Данько как можно учтивее взял бунтарку за руку и усадил на лавку. Девушка невзначай подняла глаза на маленький портрет Шевченко, обрамленный выцветшим рушником, и где-то в душе у нее отозвалось: "Батрачка" … Нет, не батрачкой чувствовала она себя в эту минуту. Ей показалось, что она покорила братьев своим гневом и отныне либо будет в этом доме хозяйкой, либо уйдет прочь, мыкаться меж хороших и плохих людей. Она рывком выдернула свою руку из руки Данька, поднялась с лавки и с минуту стояла, гордая, исполненная достоинства, ощущая всю меру своей власти над ними. Братья отвернулись, чтобы скрыть от нее и друг от друга свое смятение, если не свою покорность. Они разом вышли с неясным чувством не то тревоги, не то стыда.
Выбравшись на улицу, Соколюки шагали молча, каждый по-своему раздумывал о Даринке. Их сосед Явтух стоял, как всегда, за плетнем в вышитой рубашке, в черной жилетке, той самой, недоношенной когда-то паном Родзинским, а поверх накинув еще кожушок, и сдержанно кланялся, чуть приминая ворот:
- Доброго здоровьичка, Соколючки!
Они ответили ему, улыбнувшись. Вот так Явтух стоит за плетнем каждый праздник, каждое воскресенье, показывает людям вышитую рубаху и черный касторовый жилет, но когда-нибудь дойдет и до штанов (за деньги, полученные от Бубелы на штаны, Явтух купил Присе гуню , и до сапог дойдет, и до двухцветного пояса, до всего - таков уж он, Явтух.
Хотя, кстати сказать, отсутствие всего этого и сейчас не мешает Явтуху считать себя настоящим хозяином. Правда, он никому ничего не одалживает, но и сам не знает, что такое долги, у него все свое: плуг-пятерик, ручная мельничка, телега и все другое, необходимое дозарезу в самом малом хозяйстве. Явтуху досталось порядочно земли - на деток, - и теперь он уже не дождется, чтобы они подросли и можно было загнать их в борозду. Как только это свершится, Явтух опередит многих, и те, несчастные, будут ему земно кланяться. Нынче, когда Вавилон празднует Михайлов день, обжирается и пьянствует, напрочь позабыв и про святость дня и про звонницу-известянку, стоящую возле погоста на северных отрогах горы, Явтух дольше обычного выстаивает за плетнем и мечтает о тех временах, когда он поставит у себя во дворе грозные машины, которые сотрут в порошок надутый Вавилон и все покорят ему, Явтуху, только бы поскорей подрастали дети - для земли.