В степи не было ни одной живой души, только месяц шнырял в тучах. Хуторские псы выли на месяц. Эн, как жалобно, к чему бы это?.. Надо позвать трубочиста Наума Лаврика, на хуторе давно уже не чистили труб, а топят все годы соломой, от нее больше сажи, чем от дров, завтра надо послать за Лавриком, чтобы не сжечь хутор прежде времени. А может, тут поблизости ходит волчья стая? Бубела закурил трубку, с огоньком как-то безопасней. Если все будет хорошо, он этой зимой забьет несколько волков, ни у кого на это нет такой сноровки, как у него. Когда в коммуне еще был Соснин, отчаянный коммунист и еще более отчаянный охотник, они частенько встречались с ним в бурьяне в ничейной степи. Тот охотился на волков с коня, а Бубела как раз купил эти легонькие санки Е1 охотился с них, причем конь всегда чуял волков раньше охотника. Бубела прикидывался замерзшим, даже зажмуривал глаза, волки делали круг, другой. На третьем круге он уже слышал хруст снега, конь начинал дрожать, как в лихорадке, и только тогда Бубела оживал и делал тот единственный выстрел, трофеи от которого потом весь день не давали покоя Соснину, частенько возвращавшемуся в коммуну с пустыми руками. Собственно, здесь, на охоте, они и познакомились. Бубела хотел было зазвать Соснина на хутор, но, дознавшись, что тот живет в коммуне один, без семьи (семья его оставалась в Москве), не сделал этого только из-за Парфуси.
Собаки воют все отчаяннее. Один из псов, главный сторож Дидон, давно уже на хуторе, он бегает на цепи вдоль амбаров и сараев, этот исполин огненной масти с вечно красными от злости глазами, признает только Бубелу, даже Парфуся его остерегается. Две другие собаки - охотничьи. Принц и Пальма, он - на зайца, она - на куропатку, неравный брак, на который каждую осень покушаются безродные вавилонские дворняги, легко отбивающие Пальму у Принца. Потомство от этих незаконных связей Бубела сбрасывает со скалы в Чебрец еще слепым. Парфуся обливается слезами, оплакивая загубленные души, но Бубела испытывает от этого даже некоторое удовлетворение - таким способом он избавляет хутор от засилья нечистых. Обрети он право распространить это на весь Вавилон, он очень быстро очистил бы его от дурных примесей, создал бы нечто неприкосновенное и высокое.
Бубела дернул за вожжи. Лошадка умела ходить под дугой и помчала его на хутор быстрее теней, отбрасываемых облаками, бесшумно перебегавшими куда-то в ночи. А когда впереди обозначились белые грациозные тополя, Бубела почти физически ощутил, есть у него кое-что на этом свете, стоило упасть на колени перед ненавистным Рубаном в хате Бонифация, где он сроду не бывал, стоило пойти на любое унижение, чтобы только хоть одну ночь переспать с Парфусей в этом неповторимо сказочном царстве, где все вокруг твое, даже иней на тополях.
Когда санки остановились во дворе, у Бубелы кольнуло под сердцем. Собаки бросились к хозяину, заговорили наперебой. Дидон положил ему на грудь огромные лапы, тявкнул на Пальму, которая ластилась к ногам хозяина. Ставни почему-то до сей поры не закрыты, а в доме темно, Это поразило Бубелу - Парфуся больше всего на свете боялась темноты. Когда кончался керосин, Парфуся днем лепила сальные свечи, а вечерами жгла их в медном канделябре. По комнате разливался неприятный запах, Бубела чуял его сквозь сон, хотя возраст или природа заткнули его ноздри защитными волосами, которые не седели, и, быть может, потому Бубела их не трогал.
Не выпрягая лошадь, он опрометью бросился в хату с наихудшими предчувствиями, ощупью нашел канделябр с огарком, зажег и заметался с этим светильником по комнатам, а их было целых пять - однажды летом ка него что-то нашло, он все пристраивал и пристраивал, хотя они с Парфусей по-прежнему жили в двух. Он заглянул в чулан, покосился на гигантские соломенные корзины для муки с такой осторожностью, словно она могла сидеть в одной из них. Корзины были сплетены туго, надежно, и Бубела только сейчас заметил, что они обе почти пусты, муки в них осталось на несколько дней, недаром Парфуся напоминала ему про помол еще с покрова, но он так и не выбрался на знаменитую Зборовскую мельницу на Южном Буге, куда ездил раз в год, осенью, в пору спокойной большой воды. На своем ветряке такой белой муки не получишь. Уже в одном том, что он не собрался на мельницу, он, думавший всегда вперед на годы, было что-то дурное, несвойственное такому хозяину. Он накрыл корзины крышками, чтобы туда не забирались мыши, вышел в сени и полез на чердак. Только стал на лесенку, как ему привиделся удавленник.
"Этого еще недоставало", - подумал Бубела.
Он боялся удавленников. Осторожно приподнял люк, ожидая, что вот-вот увидит то самое, что померещилось ему, пока лез по - ступенькам. Невольно вспомнился мельничный сторож. Когда в селе появляется один самоубийца, жди вскоре еще одного. В Вавилоне целое кладбище этих самоубийц, но Бубела даже и мысли не допускал, что его Парфуся может там очутиться. Однако на балках, слава богу, висели только мешочки с салом, торбы с семенами, да еще к дымоходу прилип пораженный и ослепленный свечой нетопырь. Бубела не без страха закрыл над собою люк и спустился вниз.
Там он выбежал во двор и закричал:
- Парфу-уся, Парфу-уся!
Ветер загасил свечу, собаки заметались по двору, осиротело, не по-хорошему заскулили.
"Одни они знают, куда подевалась Парфуся", - подумал он, вскочил в сани, крикнул "ату!", как, бывало, на охоте, и помчался за ними с хутора в степь.
Собаки словно бы радовались тому, что хозяин им доверился, они напали на след хозяйки и наперегонки помчались в сторону Прицкого.
Неужто махнула к Федору Майгуле, котовцу, который не раз пировал на хуторе и посматривал на Парфусю, прислуживавшую им на этих попойках? Но ведь у него в Прицком жена и дети. Это было едва ли не единственное утешение для Бубелы во время погони. Он не допускал, что Парфуся сама могла уйти навсегда, оставить его в такой беде, изменить хутору, которому отдала столько лет, не говоря уже об измене ему самому, о чем он не хотел и думать.
Собаки неслись, гнали все виртуознее, чуя приближение жертвы. Принц, стремясь присвоить все заслуги себе, останавливался и лаял в сторону беглянки, ее он еще не видел, но уже учуял запах ее новеньких подметок, пахнущих лаком. Вот хозяйка споткнулась и упала. Пальма нашла там потерянную шерстяную рукавичку, подождала саней и на бегу отдала ее хозяину, затмив все старания Принца.
Рукавичка показалась Бубеле еще теплой, он приложил ее к губам, улыбнулся и спрятал в карман. Главное, чтобы Парфуся не успела добраться до Прицкого, в селе его собаки бессильны.
На белом фоне показалась черная точка. Бубела не сводил с нее слезящихся от ветра глаз. Принц узнал хозяйку, виновато заскулил, он любил ее, любил смотреть ей в глаза, какие-то не такие, как снисходительно равнодушные глаза Пальмы, а строгие и вместе с тем добрые глаза человека, к которому собака привыкала годами.
Парфуся тяжело дышала, не ждала погони. Перед ней лежала котомка, брошенная в отчаянии на снег. Бубела сошел с саней, достал рукавичку из кармана и отстегал ею беглянку по глазам, по лицу, потом без единого слова повел за руку к санкам. Уже повернули на хутор, когда Парфуся вспомнила о котомке. Бубела приказал Пальме принести ее, словно это была убитая утка. Котомка оказалась великовата для собаки, но воля хозяина была для Пальмы превыше всего, ее старательность привела Бубелу в восхищение. Он взвесил котомку на руке, удивился, что Парфуся взяла с собой только мелочи, и брезгливо швырнул пожитки себе под ноги, отчего котомка развязалась. Из нее вывалились вышитые сорочки с белым зубчатым кружевцем, синее шерстяное платье с парчовой плахтой, несколько кофточек, красные сапожки, только однажды надетые к исповеди, и стопка батистовых платков, которые Парфуся повязывала узелком вперед, что очень нравилось Бубеле.
Сама она была в грубошерстном платке, из тех, что делают женщин глухими, в дубленом полушубке. Руки спрятала в рукава, боялась посмотреть в сторону мужа, видела только его тень в высокой шапке, эта тень бежала по снегу величаво и гордо.
Бубела, мягкий, хитрый и лукавый, размышлял вслух: а зачем, собственно, он возвращает ее на хутор, к чему такое благодеяние? Когда в женщине поселяется вместо бога черт, так она уже не женщина, а черт в юбке, она может отравить, зарезать, убить, это не та Парфуся, которую он вез много лет назад в фаэтоне, за ту Парфусю он готов сегодня же, как только они приедут, зарядить дробовик и застрелиться, а эта, рядом, не стоит доброго слова.
Потом он остановил санки и сказал ей, что она вольна идти, куда шла, он постарается забыть ее лицо, ее глаза, ее голос.
- Я уже слишком стар, чтобы мне изменяли так жестоко, забирай свои пожитки и ступай с богом, я прикажу собакам проводить тебя, чтоб твое тело не досталось волкам.
Парфуся вынула руку из рукава, дернула за вожжи, санки тронулись, тень в высокой шапке поплыла по снегу. Бубела покосился на нее и сказал:
- А еще мыла мне голову пыреем, чтоб не лысел. Ха-ха-ха!
Бубела смеялся хорошо, искренне, еще там, в Лавре, он покорил ее прежде всего смехом. Она сняла шапку с его головы, понюхала донце - нет, как бы там ни было, а в этой шапке Бубела снова стал для нее Бубелой, а надолго ли, это знает один бог.
- Сама не знаю, что со мной стряслось. Прости, Киндрат. Ведь никого роднее тебя у меня нету.
Приехав на хутор, они еще долго не слезали с саней.
- Тут, Парфуся, наши нерожденные дети, тут наша любовь, тут все до крошечки наше - мое и твое. И как это можно - оставлять живое и бежать к мертвому, к мощам в монастырь?.. Выпрягай лошадь, а я принесу соломы, натопим в хате.
Он пошел к стогу, острогой выдергивал пучки из огромной серой громады, на которой брал Парфусю не далее, как нынешним летом прямо под открытым небом. Довершил стог, и захотелось ему посидеть там, передохнуть, посмотреть с этой высоты на хутор. Попросил Парфусю, чтобы принесла ему трубку, которую теперь имел слабость забывать, потому что обращался к ней все реже и реже. Сейчас ему вспомнилось, как она подымалась с трубкой по лестнице, глаза у нее были манящие, черные, как перестоявшиеся вишни, а когда ступеньки кончились и он подал ей руку, Парфуся вся встрепенулась, почувствовала, что ему не так нужна трубка, как она сама, сказала - не упусти, а взобравшись на самый верх, засмеялась. Хутор показался ей маленьким, игрушечным, где-то далеко шло с поля вавилонское стадо, ревели недоенные коровы на хуторе, овцы заснули в кошаре, а они до поздней ночи оставались на стогу. Тогда же она призналась Бубеле про грешки с Даньком Соколюком, она была чуть ли не первой женщиной, которая совратила этого, в ту пору еще набожного парня, во всем призналась, потому что Бубела пригрозил сбросить ее со стога, если станет запираться. Бубела и до сих пор ненавидел Данька, хотя тот и потрудился на совесть в самое трудное лето, может, сохранил для него хутор. И еще одним поблагодарил за Парфусю: у всех хуторян крали лошадей, а у Бубелы и жеребеночка не пропало, потому что наводчиком для захожих конокрадов был он, Данько. Одно что-нибудь потеряешь, зато другое на этом приобретешь.
Он все неистовее работал острогой, стог содрогался, стонал. Парфуся уже отвела лошадь в стойло, отнесла свои пожитки в сундук и вышла с дерюжкою за соломой. Потом натопили в хате, и счастливей ночи, кажется, и не бывало у них…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Соколюки собирались на первую зимнюю ярмарку. Заранее советовались, что продать, что купить. Большой работы дома не было, и поехали все трое. С вечера увязали мешки с зерном, Даринка спутала несколько кур для глинских любителей домашней птицы, выбирала самых тяжелых, самых показных, а Лукьян выманил прямо с неба пару турманов. У каждого настоящего парня должно быть немного потайных денег на собственные неподотчетные нужды.
Спать легли рано - не одни Соколюки повезут на ярмарку свои излишки, чуть не весь зажиточный Вавилон завтра кинется в Глинск. Зимняя ярмарка всегда перерастает в праздник, и потому не посещают ее только бедняки, которым нечего показать на этом празднике, либо те, кто расторговался уже на последних осенних базарах в Козове или еще где-нибудь - в Былиловке, а то даже в самой Борщаговке. Что до Глинска, то он осенью окружен таким океаном слякоти, что преодолеть ее, да еще с грузом, неслыханно трудно, верно, потому там и не бывает об эту пору никаких крупных торгов. А зима делает его доступным, и тогда туда съезжается на ярмарку полсвета, так что важно не проспать, выехать раным-рано, пока другие не успеют еще и глаз продрать, чтобы захватить первого покупателя и засветло вернуться домой.
Но за ночь Данько раздумал ехать, дошел своим крестьянским умом до той неопровержимой истины, что продавать на этой ярмарке невыгодно, а чтобы купить керосину, соли и мыла, надо ли ехать всем троим? Запряг для Лукьяна лошадей, вымостил гречишного соломой дровни с тяжелыми грушевыми полозьями, ретиво задравшими желтые носы, отворил ворота.
- Гляди там, Лукьяша, долгов не делай, ничего лишнего у Лейбы не бери. А паче не заглядывай к Чечевичному, тот всегда спихнет что-нибудь ненужное в долг.
В последнюю минуту, когда лошади уже гарцевали и пускали из ноздрей пар, прогревая свои внутренности, из хаты выбежала Даринка, вся сияющая и озаренная, в глазах у нее было столько неприкрытой радости, столько сердечной благодарности людям за свое счастье, что Лукьян не выдержал этого взгляда, отвернулся, а Данько невольно улыбнулся в бороду. Хороша она была в это утро, их Даринка; хороши были ее сверкающие глазенки, милые веснушки на носу, все ее дьявольское женское естество, умеющее долго скрывать себя от мужчин, но умеющее и являться внезапно, негаданно, чтоб очаровать самых неприступных. Даринка надела зеленые шевровые сапожки, недавно справленные ей с любезного согласия обоих братьев, и платок тончайшей работы, тот самый, который она прежде и надевать боялась, чтобы не выглядеть барыней, на ходу накинула кожушок и уже шагнула одной ногой в сани. Это хорошо, что Данько не едет, сейчас она усядется рядом с Лукьяном на рябчаке, и полетят они по занесенному снегом полю навстречу гулякам-ветрам, и она прильнет к Лукьяну и расскажет ему, как бы ей хотелось жить на свете. Раньше у нее этого не было, сколько раз она видала, как богачи выезжали в город на праздник, а то и просто на ярмарку, и никогда не глядела с завистью ни на их возы, ни на добрых широкозадых коней, ни на дорогие заморские ковры и шерстяные домотканые рябчаки в зеленую, черную и красную полоску, такие свеженькие, словно прямо со станка; даже упряжь в золоте и серебре, даже медные колокольчики не вызывали у нее зависти, только от езды богачей захватывало дух, худо ей становилось при мысли, что сама она никогда не изведает этого счастья - лихой молодецкой езды, так и помрет, ни разу не обув как следует своих ног, которые часто ныли у нее от ветра и сырости. И вот сейчас она будет сидеть на коврике и любоваться своими ладными сапожками, которым не придется стирать каблучки, пока она в санях, будет слушать посвист ветра и грушевое пенье полозьев, а там, в Глинске, покажет себя другим надутым хозяевам и хозяйкам, чтоб знали, что дочка Нестора Журавки, полегшего в битвах за Вавилон, не батрачка бесправная, а вольно и полноправно живет в чести и почтении и недаром теперь носит черный крестик на шее. Она уже и села в сани.
- Едем, Лукьян!
Но Данько загородил ворота.
- Он сам знает дорогу, - словно нехотя бросил он, взял ее за руку и стащил с саней. - Но-о!
Мышастые понимают его с полуслова, с полувзмаха, они вынесли сани со двора прежде, чем Лукьян надумал вступиться за Даринку, больше того, ему пришлось сдерживать их, чтобы не запалили сгоряча застоявшиеся сердца. Один турманок развязался, взлетел Лукьяну на плечо, тот покосился на него, улыбнулся. Это была голубка, она могла лететь, но не могла бросить а беде свою пару и крепко вцепилась в плечо хозяина.
Выехали на тракт. Старые вербы, одетые в иней, походили на старух, торопящихся по этой дороге к заутрене. Коршун бился с ветром. Заметив его, голубка еще крепче впилась в плечо. А гривы лошадей развевались, как черные знамена.
…Стук, звон, гам повисли над Глинском, это так непривычно после тишины, что Лукьяну слышится в этом шуме не то тревога, не то отчаяние.
- Пане Соколюк, пане Соколюк! - зазывает его в свою лавку, где пахнет конфетами и дегтем, бывший вавилонский арендатор, а ныне глинский богатей Моня Чечевичный.
Этой осенью Чечевичного обложили колоссальным налогом, и он теперь распродается, чтобы как-нибудь уплатить налог и живым выбраться из Глинска. В отличие от других крупных нэпманов, которые, почуяв беду, сразу распродались и сбежали в большие города, он до последнего держался за дедовское наследство - паровую мельницу, маслобойню и эту лавку в Глинске. Ну и влип: мельницу и маслобойню у него отобрали еще в прошлом году, а теперь обложили лавку такой суммой, что продай Моня Чечевичный вместе с нею и себя, и то ему, в лучшем случае, не миновать выселения из Глинска. Так что берите, пане Соколюк, что вам нравится - ленты, сережки, бусы для невесты. Меленькие красные бусы украсят шейку любой красавице! Чего только нет в этой лавке! Иконы всемогущих и всемилостивейших христианских богов и святителей здесь всегда стоили копейки по сравнению с тем, что за них запрашивают на ярмарке. Иконы Моне привозят из Бердичева, самая дорогая - два-три рубля, и уж это всем иконам икона: в серебряном окладе, в золоченой раме, и лик на ней с тем видом неизбывной набожности, которого достигают только иконописцы-грешники, надеясь усердием своим заслужить прощение у богов, подозрительно похожих на владельца лавки. Святотатство иконописцев, да и самого Мони Чечевичного, который не имел никакого морального права торговать своими портретами, а тем более христианскими богами, прощали ему за дешевизну этого обесцененного товара, запасы которого были почти неисчерпаемы. Наряду с иконами здесь продавалось все, что может понадобиться человеку: деготь в бочонках, железные конские путы, украшенные серебром уздечки, ремни для веялок, шестеренки для соломорезок, одним словом, все, что не портится, что может лежать сотни лет. Посреди всего этого стоит Моня Чечевичный, почесывает козлиную бородку, которая стала седеть от забот, и дивится тому, что у Лукьяна так долго не подымается рука купить бусы, У Мони привычка улыбаться покупателям, искренне, преданно улыбаться и просить, умолять, так умолять, как он сегодня умоляет Лукьяна;
- Не обижайте мою лавку, есть деньги, купите, нет, возьмите в долг, я поверю вам, пане Соколюк, еще ваша мать и ваш отец покупали у меня, а ваш дед всегда все брал в лавке моего деда.
Ну что ж, учитывая столь давние отношения, Лукьян вынимает из кошелки пару турманов (голубка не связана, и он тут же связывает ее), и в результате гешефта ошеломленные связанные турманы в один миг оказываются под прилавком, а самое дорогое ожерелье холодочком стекает за пазуху, под рубаху. Оттуда оно не выскользнет, там оно будет постоянно напоминать о себе. Прощаясь, Лукьян советует Чечевичному:
- Берегите турманов, прекрасная пара!
Моня улыбается. Пока у него была мельница, он увлекался голубями, а этих купил разве что на жаркое. И теперь, даже при таких непомерных налогах он любит хорошо поесть.