Довольный тем, что впервые в жизни провел Моню Чечевичного и тем воздал ему и за родителей, и за деда, Лукьян отправился на самую ярмарку - надо же было еще купить керосин, мыло и соль, и купить как можно дешевле, выцыганить копейку. И тут Лукьян заметил то же, что и в лавке Чечевичного: чего только не свезено сюда! Тысячи спутанных овец в санях, черных и белых боровов, поросят в мешочках, бочки с медом, длиннющий ряд кулей с зерном, волы, коровы, несколько быков с кольцами в носу - все это как будто никому не нужно, все хотят продать и никто ничего не покупает.
Максим Тесля и еще какой-то незнакомец в кожанке, должно быть, из губкома, ходили по всей ярмарке, Тесля приценивался, улыбался, что-то объяснял спутнику. Вот они оба остановились перед быками. Один бык, серый красавец, принадлежал Бубеле, тот играл с ним, показывал, какой он покорный и смирный, и уже назвал цену - сорок рублей, в хорошие времена это было бы просто задаром.
- Жаль, нет Клима Синицы, Хорошая вещь для коммуны, - сказал Тесля и повел своего товарища к рядам с кормами и мукой.
Лукьян дальше не пошел за ними, не мог оторваться от бубелинского быка, к которому не раз водил свою корову, эта обязанность лежала на нем.
Другие вавилонские богачи собирались уже с ярмарки, так и не распродавшись. Когда Лукьян вернулся к заезду, где поставил лошадей, он уже не нашел там многих соседей: уехали Павлюки, увезя домой громадного черного борова, проклинал свои бочки с медом Матвий Гусак, возвращались и другие - об тын хвостом, да и все на том. Но что за чертовщина? Лукьян не может найти своих саней, остались только место с просыпанной гречишной соломой и след полозьев, теряющийся во множестве остальных уже через несколько шагов.
- Эй, где мои лошади? - отчаянно закричал Лукьян и забегал меж чужих саней и чужого, незнакомого люда, который тоже не распродался, но не торопился по домам - это все были жители из ближних селений.
Лукьяну сказали, что пришла какая-то женщина в белом расшитом тулупе и, кажется, в валенках, да-да, в валенках, уселась в сани, как в свои собственные, и поехала прочь.
Лукьян чуть не заплакал в отчаянии. Он знал от Данька, что конокрады часто пользовались услугами женщин, и если уж коня крадет женщина, то дело твое пропащее, так и знай, начинай сколачивать капитал на новую клячу. А тут пропало все сразу - пара лошадей, сани, да еще и упряжь, и не какая-нибудь, а парадная, на которую Данько еле-еле накопил. Кровь ударила Лукьяну в виски, он бросился прочь из этого пакостного места и вскоре очутился на одной из прирыночных улочек, где торговали запрещенными товарами: самогонными аппаратами, книгами из жизни императрицы Екатерины, кораном, приворотным зельем и всякой другой чертовщиной, вплоть до николаевских золотых пятерок. Это был тот "черный рынок", который глинские власти вроде бы искореняли, но в то же время старались не замечать, здесь торг шел тихий, потайной, все из-под полы, и вдруг Лукьян со своими воплями:
- Баба в белом тулупе… Лошади мышастые, упряжь дорогая… Люди добрые, как же мне теперь домой?..
- Хо-хо, видно, добрый человек, раз у него баба пропала вместе с лошадьми! - смеялись над его криком.
И вдруг он обомлел - прямо перед ним сидит в его санях женщина, а лошадки спокойно жуют овес.
- Мальва! - воскликнул он, поправляя очки. Она расхохоталась, довольная своей проделкой. Первое желание было побить ее, но разве можно побить Мальву, да еще на людях, да еще после этого ее невинного смеха, а главное, когда все сразу нашлось: сани, лошади, упряжь, убранная медными бляшками. Лукьян и сам засмеялся от этого все еще невероятного счастья, после неслыханной беды. И все-таки самой большой неожиданностью для него была сама Мальва.
- Как ты тут очутилась?
- Ищу, с кем бы добраться до Вавилона, глядь, ваши лошади. Стою, жду, хозяина нет, дай, думаю, разыграю.
- А я чуть с ума не сошел - возвращаться в Вавилон без лошадей! Да это смерть. Сразу к Фабиану и заказывай гроб безо всяких. А ты откуда же?
- С узкоколейки, пропади она пропадом! Вагончики холодные, дорогу занесло, поезд всю ночь простоял в поле, ехала тысячу километров чин чином, а тут чуть не замерзла.
Лукьян внимательно посмотрел на нее через очки.
- Изменилась ты, Мальва, и не узнать.
- Это не оттого, Лукьян. Не от холода…
- А отчего?.. А да, да. Слыхал, знаю…
- А Глинск сегодня какой-то грустный-грустный. Или это мне так кажется после больших городов? Я ведь в Москве останавливалась. И в Киеве побыла день. Лавру видела, все видела… Станции забиты, люди снуют, едут, спешат, рвутся куда-то. А я все думаю про наш Вавилон. Как он там?
- Стоит… пусто без тебя… Ни тебе качелей, ни еще кое-чего…
- Сплетен про Мальву Кожушную… Да?
- Может, и так…
- Ну что, поехали?
- Сейчас. Дай очухаюсь…
- До того проняло? - улыбнулась Мальва.
- Ну что Соколюки без лошадей? Все равно что Фабиан без козла.
- Как он там?
- Живут. Фабиан гробы тешет, а козел шныряет по свету, покойничков вынюхивает.
- Вот без кого не быть Вавилону.
- Какой уж без них Вавилон…
- А вы как же? Так и бобылюете одни?
- Взяли на зиму Даринку… Все-таки помощь.
- Для Данька или для тебя?
- Так ведь известно, как. Данько, наверно, думает, что для меня, а я - что для Данька. Вот бусы ей везу, - и он вынул из-за пазухи полную пригоршню красных бус. Положил обратно, застегнул ворот вышитой рубашки. - Пару турманов отдал. Да каких!..
Мальва сверкнула глазами, окинула Лукьяна взглядом и спросила без малейшей зависти в голосе:
- Любишь?
- Да ведь как сказать, ты любишь, а тебя, может, и нет… А у меня еще и таланта нет такого, как у иных бывает, чтоб привязать. Я, Мальва, неудачливый. Тут лошадей потерял, там могу потерять Даринку… Ну, ладно, что это шутка, с лошадьми. А если и вправду? Пропащий я, Мальва, человек. Да другой бы не отдал таких турманов за паршивенькие бусы! А ты как думаешь, стоят эти бусы пары турманов?
- Хороший ты человек, Лукьяша. Я твою душу знаю…
- Мать знает, что ты едешь?
- Все стряслось так внезапно, что и написать не успела, Как мама?
- В порядке. Видал ее на днях. На престольном празднике. В церкви. Пели старухи славно. Говорят, последний престол… Ну, мышастые, с богом… Повезете Мальву Кожушную, а куда, не знаю. Куда, Мальва? В коммуну или домой?
- На печку. К маме. Душу обогреть… - засмеялась Мальва.
- А потом?
- Коммуну в Вавилоне осную. Пошел бы в мою коммуну?
- Но-о! - Лукьян подхлестнул лошадей. - Я вступил в соз.
- Клим Иванович бывает у мамы?
- А то как же, Дровец подкинет, еще чего-нибудь.
- А Тесля здесь? В Глинске?
- Где ж ему еще быть, Тесле? Где райком, там и Тесля. Разве в этой самой… в Костроме не так?
- В Костроме неспокойно. Там уже коллективизация идет полным ходом. Все партийные в деревнях. Банды, кулацкие восстания. Соснина нашего тяжело ранили. Лежит в Костроме. И нас всех разослали на места. С Украины много. Из Ксаверовской коммуны, из Ружинской. Тоже женщины. В одной комнате жили. Мария Чемера из Ружина. Храбрая женщина, коммунистка. Ты еще не знаешь, Лукьяша, какие бывают замечательные люди. Когда-нибудь поеду к ней. А то сидишь в этом Вавилоне и света божьего не видишь, а свет, Лукьяша, такой, что не описать и не вообразить.
Начиналась метель. Ярмарка опустела. Продал своего красавца старый Бубела или нет? И как теперь будет жить Вавилон без единственного быка?
В Глинске пахло соломенным дымом. У Мони Чечевичного уже были спущены жалюзи на окнах и на двери лавки. Из-за Мальвы Лукьян так и не успел расспросить, что делается в Глинске, не успел распить на санях бутылочку и закусить мороженым салом, которое везет в кошелке. И что ж это за ярмарка, на которой все хотят только продавать? Странное чувство охватило его, когда они выбрались из Глинска и догнали на дороге сани Бубелы, за которыми тащился на цепке бык. Они легко обогнали Бубелу - он показался Лукьяну одиноким и даже немного растерянным - и, оставив его, понеслись вперед.
За Глинском ветрам привольно, они стряхнули иней с верб, замели дороги, казалось, самый месяц прогнали с небес и заволокли их черными тучами, чернее конских грив. Подымался буран, и Лукьян невольно вспомнил о Бубеле - старику-то, пожалуй, придется повоевать с бурей и пострашнее этой.
А тут Лукьян и сам, кажись, сбился с дороги, ну да, конечно, сбился. Лошади сгоряча утонули в высоких сугробах, пришлось стать и осмотреться в безликом поле. Ветер с самого начала дул в левый бок. А точно, что в левый? Ну, тогда пусть так же дует и дальше. Поехали и вскоре очутились в каких-то ярах и буераках. Начинали блуждать. А все из-за Мальвы. Попросила остановиться посреди поля. Сошла с саней, еще и смеется. В Костроме выучилась носить зимой штаны, экое неподобство, черт-те что для женщины! Лукьян и сам улыбнулся, а когда снова забралась в сани, спросил оробев:
- А теперь куда же?
- Прямо, Лукьяша, прямо…
Лишь на рассвете добрались в Вавилон. Спасли их та самая бутылочка да мороженое сало, недаром крестьяне всегда берут припас в дорогу. Данько был один, всю ночь тоже не спал, волновался за брата, за лошадей, бранил себя за вчерашнюю выходку. Но пуще всего он утешил брата тем, что гордая девка вчера сбежала к Отченашке. И тогда только блеснули в хате бусы, о которых Лукьян совсем было позабыл. А ведь двух турманов отдал за них…
Утром, когда утихло, лошади привели на хутор серого быка, привязанного к саням, а в санях Бубела. Он сидел, держа в руках вожжи, глаза закрыты. И когда Парфуся, выбежавшая из хаты, принялась трясти старика, он даже не повел бровью, так и остался сидеть, костляво-ледяной. Парфуся отвязала быка, выпрягла лошадей, отвела в хлев, а сама побежала в Вавилон. Она слышала, как на хуторе выли собаки, и ей становилось страшно от мысли, что они воют на своего хозяина, которого она одна не смогла внести в хату. Первым она разбудила Фабиана, ближайшего соседа, Он спал на верстаке, прикрывшись курткой, в то время как козел разлегся на лежанке. Печь была нетопленая, холодная, но у козла могло быть о ней другое представление.
Парфена боялась и умоляла Фабиана не оставлять ее одну хоть до девятого дня. Он спал в светлице на белых подушках, как барин, а Парфуся грелась на печи (она простудилась на похоронах). Козел спал в сенях вместе с собаками. Ему, должно быть, стало очень любопытно, о чем говорят Парфена и Фабиан, он настороженно прислушивался к звукам, доносившимся из-за двери, но ничего существенного для себя не отметил. Козел не привык спать в сенях и после девяти дней собачьей жизни охотно шел с хозяином восвояси. А Парфуся нарядилась по-праздничному, запрягла жеребца в сани-одноконки и помчалась в Вавилон. Это был чуть ли не первый ее визит за все годы.
До сих пор Вавилон обходился без нее, а она без Вавилона, но вот приехала за Даньком, овеяла хату своими чарами, и Данько от них не оборонялся, достал из сундука хромовые сапоги, свежую рубашку, пошел в чулан переодеваться. Садясь в сани, сказал брату: "Я вернусь", - и поехал с Парфусей на хутор. В тот же день он с плеткой, в меховых рукавицах вывел на моцион быка, прогнал его трижды вокруг хутора, точь-в-точь так же, как это делал старый Бубела, и только когда от быка на морозе пошел пар, загнал его в ясли и расчесал ему скребничкой белые кудри на голове - признак породы и неистовства плоти. Потом он расчистил от снега беговую дорожку во дворе и вывел на пробежку жеребца-четырехлетку, которого еще при Бубеле решил выкрасть не далее как будущим летом. В кругу стояла Парфена и пугала жеребца плетью, постреливая все громче и громче. То, что отличает жеребца от кобылы, очутилось на морозе, жеребец мог не чуять холода. Данько высказал свои опасения Парфене. Она засмеялась и огрела Данька плетью по спине. Этот след надолго остался на овчине. На теле он остался бы на всю жизнь…
На Данька еще шипели гусаки, еще собаки норовили на него броситься, если выскочит откуда-нибудь внезапно, но это не беда, все остальное уже привыкало. Скотина - лошади, овцы - узнавала его, даже петух перестал нападать, как было сперва, а если уж вас признает такой забияка, то считайте, что вы пришлись ко двору, что вы уже почти хозяин.
Поехал Данько осматривать ветряк, а там и Отченашка признала в нем хозяина. Показала на кулек с обметками.
- Это, сынок, так было, пусть так и останется: обметки - сторожу. Есть ветер, нет ли, идет плата, нет ли, а это мое.
Ветряк добротный, в два этажа (низ каменный, верх деревянный), летом прохладно, а зимой хоть собак догоняй, старуха бегает ночевать домой, впрочем, не так боясь стужи, как Пелехатого…
Когда Данько осмотрел ветряк внутри и, завороженный, вышел полюбоваться крыльями - всего четыре, а какая сила! - Отченашка сказала:
- Теперь, Данько, эти крылья понесут тебя бог знает куда…
- А куда, бабушка?..
- В богатеи, куда еще… - совсем не зло засмеялась она.
- Может быть, может быть… А пока, бабушка, забирайте свои обметки, а ключ от ветряка - мне. Сам буду присматривать за ним из хутора, нечем платить вам. Так-то…
- А этого не хочешь?! - Отченашка показала ему кукиш из мохнатого рукава, чего никогда не посмела бы сделать Бубеле. - Меня тут поставил Бубела, он меня и уберет. До самой смерти поставил. А нет, так прахом пойдут и ваш хутор и вы с ним вместе, одно мое тихое словечко Македонскому… Я вам не Пелехатый, не тихий Тихон! Я на вас такое напущу, что все пойдете прахом… - она обвела всю округу рукой.
- Ключ! - Данько протянул руку в ее сторону, все еще разглядывая верхние крылья.
Ключ нырнул перед ним в снег. Данько откопал его, обжигая пальцы. Потом вернулся на мельницу, выставил бабкин кулек с обметками и, заперев мельницу, сказал:
- Я вам, тетенька, не Бубела, а Данько Соколюк. Что он там вытворял, я не знаю. Я вашего Тихона не трогал. Это пусть на вашей душе. А платить вам всю жизнь за ветры - к черту! Что они, ваши?
- Мои! Мои! - завопила Отченашка. - Мои ветры! Другого-то у меня и нет ничего. Все тут!..
- Я же их у вас не отбираю, - проговорил Данько, усевшись в санки. - Берите их, ловите. Мне-то что до ваших ветров? - и поехал.
- Лю-удии!! - заревела Отченашка и побежала по снегу вниз к Вавилону, над которым уже стемнело.
Данько пожалел, что старая не дала ему полюбоваться ветряком, постоять, помечтать в нем наверху, где не замерзают окошки, потому что внутри тепла нет и в помине, кроме разве того, которое он мог ощутить, уловить самой только душой.
Во дворе стояли чьи-то сани. Лошади буланые, не то из Дахновки, не то из Овечьего, когда-то он приметил их в Глинске. Так и есть, из Овечьего. Приехал на них тамошний богатей Осип Батюг. К Бубеле приехал. Парфена принимала его в светлице, угощала чаем с малиной, как дорогого гостя. Данька к чаю не позвала. Он выпряг лошадь, напоил в обмерзшем желобе, потом долго обихаживал на ночь скотину. Только проводив Батюга, Парфена вышла доить коров, и Данько светил ей "летучей мышью".
Приезжали еще какие-то люди - из Прицкого, из Журбова, - все к Бубеле, не знали, что уже нет его в живых. Один явился ночью, Данько слышал из своей каморки, где поселила его Парфена, как хозяйка выходила к этому гостю на крыльцо и шепталась с ним.
- И вы одни, Парфена? - поинтересовался гость.
- Нет. Батрак у меня есть… - ответила она тихонько, чтобы не разбудить его в каморке.
Напрасно. Данько встал со своей узенькой койки, оделся, вышел к ним на крыльцо.
- Кто тут такой?
Высокий человек в бурке вопросительно покосился на Парфену, потом смерил взглядом Данька, бородатого, растрепанного спросонок. Лошади стояли усталые, невыспавшиеся, на санях дремал парнишка в башлыке поверх шапки. Парфена плотнее завернулась в шубейку.
- Это к Киндрату Остаповичу. Не верят, Данько, что мы его схоронили.
- Почему ж не верят? - спросил Данько, подозрительно покосившись на незнакомца в бурке.
- Думают, что прячется. Не знаете вы Киндрата Остаповича. Вот почему…
- Сам Македонский был на его похоронах. Тоже не верил, - усмехнулся в бороду Данько. - Пойдите на погост. Там видно. Рядом с Бонифацием. Там они помирились…
- Так, может, пройдем в хату? Как? - обратился гость к Даньку, чувствуя по тону, что тот на хуторе больше, чем батрак.
Вознице отворили конюшню, Данько сказал ему, что он может погреться на сеновале. Парфена предупредила, чтоб не поджег. Сами пошли в светлицу. Говорили при тусклой лампе, за пустым столом.
- Я Макар Дорош из Прицкого. Брат того самого Дороша, который пошел в гетманцы и, знать, сложил там голову. Мне верить можно. У меня ветряк и еще кое-что. Тьфу-тьфу! Бубела назначил день, и мы все теперь ждем этого дня. Передайте своим, что на крещение. На православное. Передайте, что мы ничего не меняем, все останется так, как уговорились. Колокола в церквах и крещенские залпы… Это сигнал. Дай бог тихой погоды с морозцем. На прудах все покончим и идем на Глинск…
- Македонский не знает про этот день? - спросил Данько.
- Знал бы, так я не доехал бы сюда. Извините, Пар-фена, но это даже хорошо, что не стало Бубелы, прости, господи, на дурном слове. Это их успокоило… За хутором не следят? - это уже вопрос Даньку.
- Кажется, нет. А впрочем… Нет, по-моему. С тех пор как я здесь…
- Майгула сюда не ездит?
- Не было.
- Осторожно с ним. Майгула не тот, что был… Совсем переменился. Но и мы пощады никому! Решается, кто кого…
Дорош встал, лицо у него было иконописно благолепное. Парфене просто не верилось, что он способен убивать. Данько проводил гостя за тополя, потом долго не возвращался, верно, решал что-то для себя.
Чтобы с него не спал тот бубеловский дух, которым он только что проникся, Парфена переместила его в светлицу, где ковры и белые подушки, пожелала спокойной ночи и погасила лампу. И вот над ним висят ружья, вздымаются оленьи рога. С противоположной, едва освещенной месяцем стены скалятся во тьму волчьи головы, но больше всего поражают крылья, распростертые на белых стенах. Парфена греется на печи, справляет там свой траур, а Даньку кажется, что он не выдержит и полетит сейчас к ней на крыльях убитых птиц…