Лебединая стая - Василь Земляк 5 стр.


А Даньку - об этом Лукьян только что узнал - резали пуповину на ложке, потому он ненасытно ест, да так же и работает. Разве знаешь, что тебе нагадают, когда родишься на свет?

- А откуда ж у Данька конокрадство? - полюбопытствовал Лукьян.

- Тут Соколюки ни при чем. Это я виновата. В моем роду эта хвороба водилась. Деда моего чумаки убили. Волов в пути воровал…

- Волов? - удивился Лукьян, радуясь, что брат не так уж одинок, как ему представлялось.

- Дед охотился за дыманами . На масти помешался. А Данько на чем же?..

- Для него масть ничего не стоит. Ему другое подавай.

- Да что же другое? Деньги?.. А где же они?

- Риск, мама… Разве вы не замечали, каков Данько, когда краденый конек ржет в стойле?., Хоть к ране прикладывай…

Удивительная вещь, вавилонские лошади могли жить спокойно - по каким-то неписаным конокрадским законам, они не будили в Даньке никаких дурных страстей. Жертвы он выбирал в дальних селах. Сейчас он бредил резвым конем, которого углядел на последней глинской ярмарке. Уже собрал о нем все конокрадские зацепки, от которых теплилась в груди новая затея: конь из Овечьего, маленького, но зажиточного сельца, хозяина звать Ларионом Батюгом, на хате деревянный петушок красуется…

- Зови того сумасброда, - без зла в голосе попросила мать, а про себя подумала: "На какой-нибудь конской ярмарке застегают его мужики кнутами, и придется тебе, Лукьяша, уносить домой мертвеца… Экое позорище!"

Лукьян выбежал на крыльцо.

- Живей, Данько!

- Что там, Лукьяша? - спросил чернобородый Данько из-за белых снопов, которыми он обставил гумно так плотно, что ни одно зернышко не могло бы упасть в траву. - Думаешь, так легко помереть, как тебе кажется? Вот домолочу сноп и приду.

- Недаром у тебя пуповину резали на ложке! - огрызнулся на братнюю неторопливость Лукьян.

- На чем, на чем?!

- На той щербатой ложке, которой и нынче ешь.

- А у тебя на чем? - полюбопытствовал Данько.

- У меня? Если хочешь знать, на молитвеннике!

- А я-то думаю, отчего ты у нас такой святенький! - рассмеялся Данько. Выбравшись из снопов, он задержал брата на крыльце. - Это мать и собиралась нам сказать перед смертью?

- А что, тебе не интересно, почему ты такой на свете живешь?

- Какой? А ну-ка дай послушаю…

Святенький отвесил брату славную оплеуху. На крыльце завязался жаркий бой, закончившийся, как всегда, миром. Но смерть не могла ждать, и, когда оба вошли в хату в сыновнем смирении и печали, матери у них уже не было, только кот играл на полу красными нитками, катал моток лапками, как тлеющий уголек, - выбрал же время для забавы!

Матери не любят, чтобы их дети видели, как они умирают. Сыновьям стало совестно за свою потасовку на крыльце. Ребята и прежде любили подраться ни с того ни с сего, но материнский пест мирил их в одну минуту, теперь он будет недвижно висеть на бечевке возле посудного шкафчика, даже если они примутся убивать друг друга. В каждом доме должен быть свой миротворец. Уже ради одного этого следовало бы матери жить.

Их отца задушили в глинище за господское добро, которое досталось ему, когда растаскивали помещичью экономию. Задушили постромками. Одни утверждают, что он отдал все своим убийцам, их даже перечисляли поименно, говоря, что, мол, сразу после того они разбогатели, другие и доныне каждый год под Ивана Купалу ищут клад в глинище. "Пускай ищут", - говорила вдова сыновьям. Отца хоронили без них, они тогда оба были в солдатах на австрийском фронте, поэтому они теперь и отцу поставили свечу перед его святым - Николой-чудотворцем. Зажегши ее, Данько долго стоял неподвижно.

- Напрасно убили Миколая Соколюка! Не было никакого клада…

- Нет, Данько… был клад… Только на нем заклятье. Чтоб не достался никому. С тех самых пор, как убили отца, заклятье.

- Лукьяша, братик, чего ж ты молчишь? - бросился к нему Данько.

- Я поклялся не трогать… ей поклялся, - Лукьян показал рукой на покойницу.

- Что?! - Данько схватил брата за грудки.

У Лукьяна заныло в ступнях, словно он стоял на муравейнике.

- Отстань!.. По глазам вижу - убийца!

- А что я из себя последние жилы выматываю, не видишь?..

В дымоходе что-то ухнуло. Это мог напомнить о себе домовой. Зимой он греется там на перекладине, свесив босые мохнатые ноги. Непременно босые, чтоб он мог неслышно обходить свои владения. Теперь таких сенных дымоходов не делают, кладут печи с лежаками и домовые, эти добрые духи, селятся там неохотно. Вот почему счастья в новых жилищах еще меньше, чем в старых. Данько отпустил брата, перешел на мирный тон.

- Я знал, матушка что-то приберегает для нас… Но ведь какова лютость, прости господи! Столько лет молчать! Ура!!! - Он, совсем обезумев, потряс кулаком в воздухе.

- Золото мстительно, а тем паче в нашем бедняцком Вавилоне. Клянись вот здесь, перед матерью, что не потеряешь голову, когда золото сверкнет тебе в глаза.

- Клянусь крестом, что буду шелковый и признаю тебя над собой отныне и навсегда, раз у тебя уже есть то, чего у меры нет.

- Это точно, Данько, теперь я один знаю ту тайну. Нет, вру, еще Фабиан слушал в сенях. Притаился, гад, и слушал.

- Человек? - ужаснулся Данько.

- Нет, козел. Я его веничком прогнал.

- Это худо, что третий знает… - Так то ж козел, Данько!

- Э, всякое бывает на свете. А ну как это не козел, а сам Фабиан козлом обернулся? Что тогда?..

- Опомнись! Что ты мелешь, Данько! Последним чародеем был казак Мамай .

- Не верь никакому черту рогатому… Где ж он, Лукьяша?

- Под грушей-спасовкой…

Только вышли из хаты, сразу неприятность.

На заповедном месте, под грушей-спасовкой, которую видно из самого Глинска, когда она полыхнет белым цветом и неделю или две стоит вся осиянная, лежал козел и жевал жвачку, как делают после обеда все парнокопытные. Братья стали перед ним как вкопанные. Это было уже слишком даже для Фабиана. Данька так и подмывало спросить: "Это не вы, Фабиан?" Да только разве он признается?

В козлиных глазах не светилось ни искорки ума, он, должно быть, только что пообедал у Явтуха, тот подался в поле, взял с собой Присю, даже детишек послал по колоски, а этот приплелся сюда, захотелось ему полежать в холодке именно под этой грушей, хотя у Голых во дворе такая же спасовка. И почему бы, спрашивается, не остаться там? Нет, вот поди ж ты, лезет сюда и прикидывается дурачком, лежа на золоте! Реакция была мгновенная и та самая, какой следовало ожидать при таком стечении обстоятельств: Данько пошел за цепом. Негодяй под грушей не имел ни малейшего представления, как развернулись бы события в дальнейшем, не появись сам его хозяин со складным аршином за голенищем. Фабиана никогда не зовут, он сам догадывается, когда прийти. Между прочим, козел тоже.

- Умерла? - спросил гробовщик.

- Умерла, - Данько застыл на гумне с цепом.

- Маленькие дети спать не дают, а большие жить не дают, - намекнул философ на конокрадство. - Чем так мучиться, лучше уж к праотцам…

И Фабиан пошел в хату, а к тому, что лежал на золоте, прилетела бабочка, примостилась на кончике рога и застригла крылышками от духоты. Такой золотистой летуньи братья не видели сроду. Тайком переглянулись, сообразив, что за примета…

За Фабианом мигом явилась и вся похоронная команда, все те, кого в Вавилоне никто никогда на эту должность не назначает, как и тех, кто принимает новорожденных. Одни отвечают за начало жизни, другие за ее конец, и никто не смеет выступать в этих двух ролях одновременно. Вавилонские старухи знали свое дело - обладили не одну смерть, - пол от мух устлали ореховой листвой, зажгли свечи перед всеми великомученицами, начиная с Варвары, запели песни над покойницей, а во время передышек шептались о чем-то необыкновенно для них важном. Когда один из сыновей наведывался в хату, чтобы постоять возле матери, старухи умолкали, поспешно искали новую песню и подчас вместо печальной запевали веселую, правда, пели и ее заунывно, а сыновья относили это на счет тонкости ритуала и даже испытывали от этого некоторое облегчение в своем сыновнем горе.

Между тем хлеб осыпался, ничья смерть не могла бы оторвать от жатвы такого неистового труженика, как их сосед Явтух, и потому он пришел к покойнице ночью, привел Присю, стояли они рядышком молча, в волосатой груди Явтуха пылала неистощимая ненависть к Соколюкам - ему запало в голову, будто оба парня попеременно проявляли большой интерес к Присе, а Прися к ним, тоже попеременно, - и смерть старухи могла быть последним поводом для примирения, и вот Явтушок воспользовался им, пришел. Он был маленького росточка, волосатый, как мохнатый пырей на его поле под Чупринками, белоусый, да к тому же еще, напомним, краснорукий и красноногий, как подваренный рачок (это уже от злости на Соколюков, которую он сдерживал годами). И все же теплилось в нем что-то приятное, по крайней мере, для козла, как уже сказано выше. Прися стояла рядом с ним, красивая, налитая, грустная, от нее пахло жнивьем. Прися плакала тихо, чтобы не услышал Явтушок, а то снова подумает бог знает что. Он, когда выходили, спросил Лукьяна:

- Мать вам ничего не завещала?

- А что?

- Могла бы и завещать кое-что… - хихикнул лукаво в горсть и вытолкал Присю из хаты.

Данько в риге при фонаре, висевшем на балке, свежевал бычка, на запах крови или на свет в ригу слетались нетопыри в таком смятении, что Явтуху казалось, будто они вылетели из его собственной волосатой груди. Когда пришли домой, он еще в сенях полез на Присю с кулаками, просто так, за здорово живешь, у него была неукротимая душевная потребность бить ее ни за что ни про что, на будущее. Досыпал он ночь в новой телеге под грушей, единственным деревом в его дворе; этим летом на ней не уродилось ни одной грушки, и это только усиливало его ненависть к Соколюкам. Нетопыри слетались со своей охоты и тихо гнездились у него на груди, складывая там свои усталые перепончатые крылья.

Один глаз у Явтуха то и дело приоткрывался, но ничего особенного во дворе у Соколюков до конца ночи не произошло. Лишь перед светом из хаты вышел Данько с круглой корзинкой в руке, подошел к груше, постоял на заповедном месте в некоем сладком раздумье, а потом поставил корзинку и неторопливо, как ягуар, полез на дерево. Задумал, верно, струсить все спелые груши, чтобы тех, кто придет на похороны, и не тянуло сюда. Стук падающих груш разбудил в телеге и второй глаз. Явтушок встал, размялся, зачем-то тоже полез на свою неплодоносную спасовку и давай усердно трясти ее. Не упало ни одной груши. Данько, сидя на ветвях, засмеялся. Явтушку стыдно было слезать, да, собственно, и незачем, и он просидел там еще долго, пока Прися не позвала завтракать.

На похоронах впереди гурьбы музыкантов шел с кларнетом мой отец, самый большой музыкант в Вавилоне, и наигрывал для покойницы что-то на диво веселое. Вдова доводилась ему дальней родней, так что это могло быть последнее соло для родственницы. Только на погосте он заиграл ей реквием или другое в этом роде. Остальные музыканты молчали, всем им с их неуклюжими самоделками, вконец расстроенными на весенних свадьбах, не под силу было тягаться с кларнетом. Только бубен, как древнейший человеческий инструмент, в нескольких местах решился напомнить о себе. Его смастерили из шкуры старого козла, который жил в Вавилоне задолго до появления Фабиана, где-то на самом рубеже столетий. Не потому ли козел Фабиан с особым интересом прислушивался к бубну, всякий раз устремляясь мыслями в то неутешительное будущее, когда он, козел Фабиан, подобно своему предшественнику, останется только в мажорных звуках, да еще, может, из его рогов нарежут гребней для девчат, а в Вавилоне появится еще один бубен. Козел ловил себя на том, что всегда думал на погосте о своем бесславном конце. В такие минуты он тихо оплакивал самого себя, а вавилонянам казалось, что это он их оплакивает. Человеческая наивность…

Пробормотав слова благодарности людям, которые оставили жатву и пришли на похороны их маменьки, Данько подумал, что надо бы проведать могилу отца на старом кладбище и воздать должное его памяти. Но тревога за наследство гнала братьев в три шеи от неприветливой обители душ, где Миколай Соколюк этой же ночью узнает от жены, что он недаром сложил голову, что его добро достанется сыновьям. И как ни торопился Данько с кладбища об руку с меньшим братом, памятуя, однако, что с похорон пристало возвращаться печально и с достоинством, хитрые и еще проворные вавилонские старухи опередили его - а может, они и не ходили на погост - и предпочли устроить поминки не в помещении, где еще витал дух покойницы, а во дворе, под грушей-спасовкой, чего, собственно, Данько и опасался. К его великому изумлению, и Явтушок с Присей были уже там. Прися в белом фартучке распоряжалась ужином, а вечно обиженный Явтушок уселся на том самом месте, где зарыто сокровище, и красные его ноги словно разгорелись от золотого сияния, шедшего из-под земли. Можете себе представить душевное состояние Данька, и ведь не было никакой возможности убрать Явтушка с этого места, а туда посадить человека понадежнее или сесть самому. Явтушок сразу стал бы докапываться, чем вызвано такое перемещение, и дело могло бы обернуться к худшему. Поэтому Данько уселся напротив и старался не замечать его ног, которые просто купались в золоте (впрочем, видно, это Явтушку опротивело, и он лихо по-татарски поджал под себя свои проклятые ноги, хорошо известные Вавилону с ранней весны до заморозков). Даньку стоило немалых усилий остаться внешне равнодушным к небольшой перемене позы восседавшего на золоте Явтушка.

Народу стеклось, прошеного и непрошеного, куча, вавилоняне - великие мастера поесть и попить на даровщину, столов на такую ораву не хватило бы, и потому на траве расстелили двумя дорожками целый сверток небеленого полотна, перед которым и уселся опечаленный Вавилон. У всех были основания ожидать именно таких поминок, хотя покойница не из самых зажиточных. Наследство красовалось у всех перед глазами, не знали они только о неоплаченном контракте на плуг-семерик и кое о чем еще (тут старухи принимались таинственно шептаться о загадочном расписном сундучке с неслыханными сокровищами пана Родзинского, за которые сложил голову Миколай Соколюк). На этих поминках появились первые признаки того, что "бородатые сиротки" уже приподняли крышку сундучка, так много было под рукой печеного и вареного, что пресные старушенции просто терялись, не зная, за что прежде хвататься: за голубятину, за нарезанного большими ломтями шпигованного бычка с молодым картофелем или за обливные кувшины водки, быстро превратившие поминки в развеселую беспечную пирушку.

Первым упился Явтушок, и Соколюки, схватив соседа за руки и за ноги, хотели уже было с превеликой охотой перебросить его через плетень в высокий бурьян, который он вырастил в своем дворе, но Прися умолила их не делать этого, к тому же и сам Явтушок обмяк, подобрел, не упирался, и его отнесли на телегу, от которой разило колесным дегтем. Там он и спал, свистя носом, как удод, пока не вскочил, вспомнив о Присе. Поднявшись, он яростно окликнул ее (верно, злость на Соколюков все еще бродила у него в голове), потом снова упал и больше уже не мешал жене хозяйничать на поминках.

Потом потерял ориентировку в пространстве Фабиан, и тут сразу же напомнил о себе верный ему в таких случаях товарищ, который и повел философа домой, на Татарские валы, где они снова, по крайней мере до следующей оказии, заживут легко и беззаботно, не тревожась о завтрашнем дне. На этот раз козел вел философа не очень уверенно, потому что и его самого подпоили старые озорницы, намешав ему в похлебку водки, - любят чертовы бабки поизмываться над козлом, которого принимают за воплощение самого вавилонского дьявола, он существо безгранично покорное, но и безгранично гордое, как только доходит до чести обоих Фабианов.

Потом потащились на косогор и сами вавилонские старухи, когда-то они были чудом и украшением Вавилона, красавицы, за которых дрались на ярмарках парни, а ныне иные уже и домой волоклись с превеликим трудом, кляня покойницу и вавилонские бугры заодно. Последними разбрелись дальние родичи, которые считают, что для того и похороны, чтобы на них повидаться и не позабыть друг о друге совсем. Был среди них и Панько Кочубей, приходящийся Соколюкам троюродным дядей. Прися с еще несколькими женщинами в белых рабкооповских платочках прибрала все, скатала полотно, перемыла посуду и пошла к Явтушку, который затих на телеге.

- Ну и публика… - раздумчиво сказал Лукьян, когда братья остались вдвоем. - Одни бабуси чего стоят! Это ведь от них пошел нынешний Вавилон, а, Данько?

- А ты видел, где Явтушок расселся? Я чуть не ослеп, когда его ноги окунулись в золото. Стоило ему протянуть руку - и там. Я думаю, в самый раз доставать сегодня, пока Явтушок спит на полке. Как считаешь, Лукьянко?

Тот высказал опасение, что Явтушок мог только прикинуться пьяным, пил-то он не больше других.

- А сколько этому великану надо? - улыбнулся Данько. Он считал, что лучшего вечера им не дождаться. Глаза у него горели, а голос так дрожал, словно он разговаривал с краденым конем. Лукьян согласился.

Клады добывают в полной тишине, быть может, не менее скорбной, чем та, при которой их прятали от человечества. Утих в голове веселый гомон поминок; ущербный месяц выхватил из дали черные ветряки, которые вечно рвались куда-то, но так и остались прикованными к своим буграм. Сироты сидели у порога хаты и ждали великой переклички вавилонских петухов. По народному поверью, клады следует добывать в полночь, а лучше всего в ночь под Ивана Купалу, в те минуты, когда зацветает папоротник. Ту ночь они провели у качелей и, как в языческие времена, прыгали через костры. Лукьян прожег себе в ту ночь штаны, да и вообще тогда им еще и в голову не приходило искать сокровище.

И вот они сидели у родного порога, взволнованные, торжественные, исполненные грусти и надежд. Первым подал голос петух Явтуха, потом засвидетельствовали полночь вавилонские старцы на горе, а уж после того проснулся их (должно быть, давало себя знать, что накануне Данько невзначай оглушил его цепом). Братья разом поднялись и пошли к груше, возле которой столько лет собирались на семейные и другие праздники. Теперь здесь и сама земля казалась светлее, чем вокруг…

Чем глубже рыли, тем меньше верилось каждому, что найдут, а тут еще то и дело попадались трухлявые щепки - это были корни, перерубленные до них. Данько хватал их, разглядывал, не свежие ли, даже нюхал зачем-то и приговаривал:

- Сплоховал наш, сплоховал, лихоманка его забери. Все пропало, Лукьяша, тут уже до нас побывали.

- Это Явтух, это Явтух, - трагически шептал Лукьян. - Ты же видишь, у него все растет, как из воды.

Назад Дальше