Украденная душа - Николай Асанов 4 стр.


Переждав, когда окончилась служба, Сиромаха стоял в притворе небольшой монастырской церкви. Монахини проходили мимо него парами. Софья не рискнула ни сказать ничего, ни передать записку, она прошла, не поднимая глаз. Но, когда Сиромаха, отчаявшийся и даже обиженный, выходил из церкви, какая-то пожилая монахиня вдруг сунула ему записку. Сиромаха торопливо вышел из монастыря.

Записка была от Софьи. Софья писала, что им надо быть осторожными, и советовала обратиться в городе к одной богомолке, которая часто бывает в монастыре, знает Софью и предупреждена, что к ней может зайти Софьин односельчанин.

Так наладился регулярный обмен письмами между монастырем и "волей", как называла Софья тот мир, в котором жил Сиромаха. И геолог понял, для Софьи монастырь давно стал тюрьмой…

Однако она боялась.

Она боялась всего: настоятельницы, другой жизни, любви, начальников Сиромахи. Боялась верующих и безбожников. Боялась побега и боялась оставаться в монастыре.

В нескольких письмах Сиромаха предлагал ей планы побега. Она отказывалась.

Зимой монахини почти не появлялись в городе. В монастырь Сиромаха не ходил - он мог примелькаться там, возбудить подозрения. Всех "истинно верующих" молодых людей привратницы монастыря знали, частое появление постороннего человека могло их насторожить. Он видел Софью всего три раза за зиму, и то приходилось с трудом подыскивать предлоги, чтобы выехать в город, - строительство, на котором работал Сиромаха, требовало его присутствия.

Но весной что-то случилось: Софья прислала записку, в которой просила о помощи. И вот Сиромаха и Зимовеев приехали в надежде вырвать ее из монастыря.

Зимовеев сидел у двери на стуле, часто курил и все прислушивался к шагам в коридоре. В путаную речь Сиромахи он не вмешивался. Только когда Сиромаха замолчал, буркнул:

- Теперь понятно, что там произошло. Переписку у Софьи отобрали и переполошились, как бы она не сбежала и не потребовала свои пять тысяч.

Только тут я вспомнил о вкладе Софьи.

- Не нужны нам эти деньги! - горячо вымолвил Сиромаха.

- Так они тебе и поверят! - иронически заметил Зимовеев. - Они все на деньги расценивают, даже свои убеждения. А кроме того, кому из церковников приятно будет, если монахиня уйдет?

- Она еще не монахиня! - вмешался я.

- В среду будет! - напомнил Зимовеев. - Настоятельница просто так не скажет!

Мы все подавленно молчали.

Сиромаха поднялся, прошел к своему чемодану, щелкнул замком и достал какой-то сверток. Покопавшись в нем, он вынул тетрадку из желтой оберточной бумаги, сшитую суровыми нитками, и протянул мне.

- Вот возьмите, - угрюмо сказал он, - вдруг пригодится когда-нибудь… Мало ли что может случиться после вашего разговора с игуменьей… Она ведь так просто этого дела не оставит… Но и мы ждать у моря погоды не станем!

Он сунул тетрадку мне в руки и пошел к двери. Зимовеев пытался остановить его, но он резко отстранил друга, буркнув:

- Идем к Володе! Слезами горю не поможешь!

Он выскочил из номера, оставив дверь распахнутой.

Зимовеев пожал плечами, словно просил извинить друга, взглянул на меня, ожидая, когда я выйду.

Вернувшись к себе, я снова услышал звон и царапанье металлической "кошки" по камню. Выглянув в окно, увидел Сиромаху и Володю. Сиромаха, сбросив пиджак и сорочку, в одной майке, старательно швырял "кошку" на выступы скалы, потом пробовал, как она зацепилась, и полз по выщербленному годами и непогодой камню, как настоящий скалолаз. Зимовеев стоял в стороне, наблюдая за его удачами и неудачами. Довгун и Зина опять стояли рядом у палатки в такой позе, будто собирались вот-вот обняться, а Володя с хмурым лицом то подавал советы Сиромахе, то поглядывал на Зину и метеоролога. И я снова подумал: "Как этот тихий, приятный паренек стал женихом этой девушки? Уж в их-то любви, наверное, не было никаких преград…"

И почему-то мне стало горько от этой мысли. Может быть, пройди они половину пути, какой предстоял Сиромахе, бегущему за своим счастьем, и у этой пары была бы добрая, дружная любовь… Почему-то мне уже казалось, что счастье Сиромахи, если геолог отыщет и добудет его, окажется сильным, чистым, светлым…

Сиромаха швырял "кошку".

Я отошел от окна, сел к столу и открыл желтую, сшитую суровой ниткой, такую необычную, напоминающую о грубой нищете и тюремной строгости тетрадь.

Вот выписки из нее.

2

"Беде моей никто не поможет, сама я в ней виновата…

За мирские помыслы мать настоятельница наложила на меня епитимью: ночное стояние в церкви и чтение евангелия от Матфея с первого стиха до последнего и с последнего обратно до первого, чтобы уяснила я всю складность жизни Христовой и его погибели за нас грешных. Три раза за ночь старенький батюшка наш открывал двери церкви и приносил мне воды, чтобы я не сомлела. Но мне не было страшно от темноты, в которой горела одна свеча над евангелием, а страшно мне было от моей гордыни, что я смею думать о мирской жизни. Зачем ты окликнул меня? И неужели голос твой был от сатаны, как говорит наша мать настоятельница, а не от доброты твоей? Ведь доброта согласна со словом Христовым, так учит и святая книга, а от сатаны идет только гордыня пагубная. Но ведь ты же хотел мне только добра! Разве не так?

Когда тетка Ефимия стала уговаривать меня пойти в монастырь, ум мой был светел, и видела я, что в миру мне жизни не будет. Смерть родителей тяжело легла мне на душу, и мне хотелось молиться за них, и, когда я молилась, утихал мой гнев на убийц, верила я, что воздастся им по грехам их. И тетка была доброй и все объясняла мне, что святое мое служение Деве Непорочной поможет моим родителям, умершим в нечаянности и не очистившимся от грехов своих. И я признавала себя виновной за них, потому что осталась жить, а мне надо было умереть вместе с ними. Я тебя не было, чтобы спросить совета, я ведь знала, что ты добр душою и дурного не скажешь соседке своей.

Но потом тетка Ефимия вышла замуж, и мирское темным пятном легло на нее, она стала злиться и торопить меня. И муж ее стал упрекать меня, что я заедаю век тетки Ефимии, живет она в моем дому, как квартирантка, а могла бы быть хозяйкой, и что родители мои взыскуют ко господу за бесчувствие дочери их, позабывшей о них. И столько слов они наговорили за тот год, что засыпали меня ими, как в могиле сухой землей, и глаза мои перестали видеть белый свет. А тебя не было, и никто не мог мне сказать доброго слова.

Осенью третьего тому назад года, когда убрали урожай и тетка опять стала говорить мне, что неправильно я живу, о душе не плачусь, поцеловала я крест перед нею и сказала, что согласна.

Тетка обрадовалась и веселилась, а когда я удивилась, отчего ей так радостно, ответила, что рада за душу мою и за погибших родителей моих, у которых есть теперь предстоятельница перед господом. И мы записали купчую на дом, а деньги я брать не хотела, но тетка огорчилась и отдала пять тысяч, потому что без вклада в монастырь не берут и чем богаче вклад, тем ближе человек к богу. И мы внесли эти пять тысяч в монастырскую казну, и меня приняли послушницей, чтобы приучилась я к смирению и покаянию, а уж потом стану сестрой.

И, видя радость тетки Ефимии и ее мужа, оставаясь за воротами монастыря, я вдруг дерзостно прегрешила, подумав, что не веру таила тетка, а мирскую усладу держала в душе, когда загоняла меня в монастырь. Так дерзко я и подумала: "Загоняла!" - а потом и сама испугалась и покаялась батюшке после поучения в воскресенье, а батюшка задумался печально и сказал, что не должна я сердиться на мирян, потому что мирянам - мирское, а нам, монахиням, - божественное. И вот вместо утешения вселил в меня батюшка еще больше сомнений.

Поселили меня сначала со старицей Анной, которой не можется, и я должна была служить ей, чтобы смирить свою гордыню.

Старица Анна была мной недовольна и все пеняла, что за ее двадцать тысяч вклада могли бы к ней приставить послушницу и поумелее, а мать игуменья на ее покоры не отзывалась, и тогда старица всю злобу на меня перенесла. И, что я от нее вытерпела, сказать трудно. А злее всего допекала она меня недомыслием, говоря: "Неужели ты, дура, не поняла, что тебя в монастырь спихнули за твой домишко, за твою утварь? И до чего же злы люди, уж лучше выдали бы замуж за какого вдовца, ведь ты бы на суд не подавала!.." И эти ее злые слова меня очень огорчали, потому что я не хотела больше думать о тетке плохо.

Но в первое время мне было в монастыре хорошо, потому что всему я дивилась: и благолепию церковной службы, и истовости молитв, и сладкогласию пения.

А еще было много книг, и мать келарша давала мне их часто, и я много читала, когда кончалась работа по двору или в поле, а старица Анна засыпала. И книги были все священные, написанные умилительно, большая часть - жития святых или жизнеописание миссионеров, которые уходили на край света к дикарям и несли им слово божие.

Однако дух божий не всегда был при мне, и вдруг я начинала вспоминать нашу школу и школьную библиотеку, и порой становилось так тяжело, что, казалось, попади мне в руки какой-нибудь старый учебник, я и его слезами оболью. А на собеседованиях с батюшкой стала я вспоминать, как в школе училась, и батюшка мои эти воспоминания отверг, как пришедшие от лукавого.

А однажды, возвращаясь после всенощной, увидели мы, все сестры хора, как пролетел по небу спутник. Газет к нам не допускали, и радио у нас нет, но прихожане перед молебствиями, собираясь во дворе, говорили о мирских новостях, и слова их доносились к нам, как сквозь стену, полуневнятно, однако же о спутнике мы слыхали. И мы остановились во дворе, дивясь человеческой мудрости, а мать игуменья услышала наши разговоры и наложила на нас епитимью, - то была моя первая провинность, а уж потом им не было числа. Почитай, все три года я была под епитимьей, одна кончалась, другая начиналась! А в тот раз она заставила нас молиться, чтобы злосчастный спутник упал в океан-море, чтобы не нарушал созданный богом мир. И мы молились, а в душе я противилась этой молитве, потому что видела настоящее явленное чудо и чудо было сотворено человеком, а не молитвой.

Все чаще стала я задумываться над своей судьбой и вспоминать прошлое, и жалеть, что в то время побоялась написать тебе и попросить совета как у старшего брата, - ведь ты и был для меня братом. И другие молоденькие служки, которые тоже учились хоть помалу в школе, стали говорить - и не говорить, а шептаться, - что не все в евангелии совпадает с историей и с наукой, и опять я впала в грех, питая этими словами свои сомнения. Только теперь я не стала исповедоваться у батюшки в этом грехе, потому что за него карали жестоко - и голодом, и холодом, и грязной работой, и я уже начала бояться такого порядка, а духом была еще слаба.

И в те дни я увидела тебя.

А когда я поняла, что ты не забыл свою младшую сестру и все так же добр к ней, пробудилась в моей душе такая сила, что перестала я бояться и матери игуменьи, и уставного порядка, и очень мне захотелось хоть в полглаза поглядеть на мир.

Хоть и редки были наши встречи и твои весточки, но не было для меня счастливее часа, чем тот, когда ты был рядом, словом ли, духом ли. И был ты возле меня даже и в те тяжкие дни, когда падал на меня гнев матери игуменьи, потому что держала я возле сердца каждое твое слово. И хоть страшно мне было перед будущим, но на что-то надеялась я, будто ты всех сильнее и смелее, и там, где я слаба, твой дух меня поддержит.

В это время и пришло несчастье. Старица Анна приметила, что стала я веселее и тверже, и, когда шла мать игуменья с обходом, пожаловалась на меня, что и горда я, и что по миру тоскую, и что к молению у меня охоты нету. И тогда заперли меня в келье, где сидела под замком мать Фелицата, которую обвинили в греховной гордыне, потому что она написала в Святейший Синод о матери игуменье доносное послание. Теперь и я сижу под замком на хлебе и воде, и срок моему этому покаянию не указан. И не знаю я, получишь ли ты это мое письмо, потому что веры у меня ни в кого не стало, хотя мать Фелицата и говорит, что хороших людей в миру больше, чем плохих.

Прощай, душа моя, добрый брат мой, прощай…"

Я дочитал эту исповедь, и у меня замерло сердце.

3

Ночью меня разбудил телефонный звонок.

- Разве вы спите? - спросил насмешливый голос Зимовеева, когда я пробормотал что-то спросонья. - А мы думали, вы статью пишете, лампа-то горит!

Лампа действительно горела. И я на самом деле писал статью: гневный протест против святой церкви, - главным в нем было письмо послушницы, а потом прилег, чтобы получше обдумать эту страшную жизнь, и, измученный размышлениями, нечаянно заснул. Но какое до этого дело буровому мастеру? И я, уже сердясь, ответил, что для разговоров вполне хватит дня, нечего будить людей среди ночи.

- А мы собирались пригласить вас на роль наблюдателя… - с некоторым разочарованием произнес Зимовеев.

- Что вы собираетесь наблюдать? - спросил я.

- Да не мы, а вы должны были наблюдать! - сухо сказал Зимовеев. - Мы собираемся навестить монастырь и боимся, не подстроят ли нам какую-нибудь провокацию.

- Навестить монастырь? Ночью-то? - только и нашелся я сказать.

- Мы же не журналисты, нас игуменья на кофе с коньяком не приглашает, - насмешливо напомнил Зимовеев.

И я вдруг понял все.

- Подождите меня пять минут! - Я говорил торопливо, и Зимовеев усмехнулся в трубку. - Где вы находитесь?

- Мы будем ждать вас за углом гостиницы, на Жолнерской. Только поторопитесь! Теперь светает рано…

Я швырнул трубку и принялся одеваться. Мне было не по себе. Если геологи задумали проникнуть в монастырь под покровом темноты, это может привести к грандиозному скандалу.

Мне вспомнилось лисье личико господина Джаниса. А не ждет ли он от неизвестного советского работника именно такого поступка?

А что, если я и сам-то стал только орудием какой-нибудь провокации?

Может быть, игуменья лучше меня знала, кого она имела в виду, рассказывая мне всю историю с послушницей?

Как быть, если и послушница тоже лишь орудие провокации?

Вот какие вопросы вертелись у меня в голове, пока я поспешно одевался и сбегал с лестницы. Только в вестибюле я принудил себя идти спокойно. Ведь и здесь могли быть соглядатаи монастыря…

За углом, на Жолнерской, стояла привычная сельская автомашина, крытый вездеход "ГАЗ-69". Чья-то рука протянулась ко мне из машины, - ухватившись за нее, я узнал короткопалую руку Зимовеева. В следующее мгновение машина тронулась, и я упал на чьи-то колени. Кто-то невольно пробормотал:

- Осторожно, товарищ корреспондент!

К своему безмерному удивлению, я узнал голос Володи. Он сидел рядом со мной, склонившись вперед и придерживая длинными руками лежавшие на полу какие-то железные крюки и палки, чтобы они не очень гремели.

- Что все это значит? - пытаясь казаться строгим, спросил я.

Теперь, привыкнув к темноте, я уже разобрал, что в машине нас четверо, кроме незнакомого шофера. Рядом с шофером сидел Сиромаха, он коротко указывал, куда вести машину: "Направо!", "Еще направо!", "От моста налево!" В кузовке "газика", теснясь и наезжая друг на друга при поворотах, сидели я, Зимовеев и Володя. На полу валялись веревки, "кошка", крючья…

- Что это значит? - повторил я.

- Боже мой, неужели все журналисты так непонятливы? - с притворным стоном вымолвил Зимовеев. - Володя, объясни этому товарищу, что мы едем на военную операцию… - Так как Володя стесненно молчал, только задышал чаще, он продолжал сам: - Мы знаем, в какой камере, то есть келье, сидит Софья. Игуменья проговорилась, что в среду ее постригут в монахини. Тогда увезти Софью будет невозможно. То есть увезти-то можно, да скандал будет больше. Попробуем ее сегодня же украсть…

- А Зина знает, что вы ввязались в это дело? - невольно спросил я у Володи.

Володя не ответил.

- К чему эти вопросы? Не рвите вы ему душу! - сердито сказал Зимовеев.

Выглянув в окно машины, я заметил, что мы едем уже под монастырской стеной. Сиромаха что-то сказал шоферу, и тот затормозил.

Сиромаха выскочил из машины. Я неловко вывалился вслед за ним. Володя и Зимовеев разбирали свои инструменты.

Слева от нас глыбилась белая монастырская стена. Голову надо было запрокидывать, чтобы увидеть верхний, крытый железом навес в два кирпича. Справа шумела река, переполненная от таяния горных снегов. Машина стояла на узенькой дорожке. Шофер почему-то не развернул ее к городу. Позади темнел, вроде черной на сером полоски, пешеходный мост, по которому я переходил из города к монастырю.

- Это я сделаю сам! - твердо сказал Сиромаха.

Я увидел в руках у него злополучную "кошку", которую он кидал вчера. Теперь "кошка" была обмотана тряпками, только острые ее зубья виднелись из-под тряпья. "Так будет бесшумнее", - подумал я.

Сиромаха метнул "кошку" с привязанной к ней веревочной узловой лестницей, "кошка" перелетела через стену и глухо ударилась по ту сторону о кирпичи. Сиромаха потянул. Подошел Володя, перехватил из рук Сиромахи лестницу, подпрыгнул и повис на ней всем телом. Раньше, чем я успел сказать, что это неосторожно, опасно, неразумно, то есть одно из тех слов, которые у меня были в запасе, чтобы остановить увлекшихся людей, Сиромаха вдруг перехватился раз, другой руками и оказался на гребне стены. За ним последовал Зимовеев.

Назад Дальше